2 поколение "Белый левкой". Черновики Маланфан

Статус
Закрыто для дальнейших ответов.

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
qjdmOE6.png

2mqgorH.png
fJTOWmR.png
zs7FamG.png
Y2lQuMo.png
UPkbTZY.png
JiRIYBp.png
«Воля сделает любой выбор правильным». («Pathologic»)


Спойлер
Предыстория.
Время и место действия – альтернативная Франция, недалекое будущее.


Свой первый день рождения я встретила, как могу судить по выцветшим фотографиям из скупой подборки в альбоме; на руках у женщины с волосами белее молочной пены. Женщина улыбалась, глядя в объектив, и прижимала к сердцу миниатюрный сверток – так странно подумать, что когда-то все было совсем, совсем иначе.

Свой второй день рождения я встретила, лежа в детской кроватке. Вернее, стоя – от фотографии остался жалкий клочок, но на ней довольно четко можно разглядеть младенца, худого и бледного, взявшегося за прутья кроватки и недоуменно глядящего поверх. Наверное, я тогдашняя искала мамочку или папочку. А они все не приходили и не приходили, занятые работой в своих лабораториях.

На третий год фотографий не сохранилось – моих. Родился мой младший братец, и обо мне вспоминали еще реже, чем прежде. А брата почти и не видать на всех этих темных, потертых снимках – так он мал и тщедушен.

Четвертый год я не помню. Осознать его, наверное, было тяжеловато. Как и то, что мамочка с папочкой больше не придут, а вместо них у меня теперь бабка Луиза, приходящаяся матерью беловолосой улыбчивой Жанетте, произведшей меня на свет. На четвертый год мне объяснили, что такое «сиротка». На четвертый год мы с братом знали, хотя и не могли понять, что жизнь наших родителей, жизнь Жанетты и ее возлюбленного супруга Марка, оборвалась в огне химического пожара – взрыва, уничтожившего лабораторию Союза по обработке и изучению тяжелых металлов.

Меня зовут Виталин Маланфан, и я – дочь ученых из закрытой коммуны, единственного во всей Франции городка, который сам стал себе государством, долгими и мучительными путями выбив разрешение у властей на полное удаление от связи со страной и закрытие границы.

Городок Леокадия и научное сообщество «Белый левкой», взявшее себе имя в честь этимологии имени коммуны, взрастили меня на математических формулах, стеклянных мензурках и публичных выступлениях великих умов. Меня – и брата Ферреоля, которого даже назвали в честь элемента периодической таблицы – в честь железа, «феррума». Имя выбирал отец, преданный металлургии и химии глубже, чем семье, но все равно не избавившийся от суеверий «жизни мирской» за пределами Леокадии.

«Чтобы сын вырос крепким, как железо, дочь – полной жизни», ведь и мое имя было выбрано не случайно, хотя уже и по иной причине. Правда, ничего у отца не вышло. Жизни в нас было мало, едва теплилась на двоих одна, а что до железа… им был Марку, осталась бабка и сделалась – я. Ферреоль был обделен по всем фронтам – может, потому и отклонился от нашего пути светлого сциентизма. Зато я всегда отличалась тем самым рвением, которое и помогло создать «Белый левкой» еще задолго до наступления две тысячи сорокового года.

Не помню уж, в чью голову пришла такая идея, и как его звали, и был это один человек, либо же слаженная группа – историю я не любила особенно, да и преподавали ее, как и многие гуманитарные предметы, вскользь – внимание уделялось естественным и точным наукам. Вот им-то и были посвящены все старания тех, кто превратил Леокадию в вечную экспериментальную станцию – культурные проблемы в нашей стране постепенно решались, и насчет них можно было, в общем, не беспокоиться, если бы не… и далее шел список причин, следуя которым, люди решили обособиться раз и навсегда.

Проблема мигрантов. Их стало слишком много, закон был слишком мягок к ним, и в результате кое-где перестали даже осуждать беженцев и просящих политического убежища за убийства, изнасилования, грабежи и тому подобные деяния. Ссылались на тяжёлый их опыт, на то, что мы – государство гуманистическое, открытое для мультикультурализма. И доходило это до совершеннейшего абсурда.

Проблема гуманитарных наук – коих, как и мигрантов, стало слишком много. Самовыражение, социальные связи, права и свободы – все это, конечно, прекрасно, да вот только с такой мощной базой поддержки все больше люди склонны были верить во что угодно, кроме научных данных. Кое-что, вроде медицины, психиатрии, фармакологии, пластической хирургии и психологии, имело влияние лишь потому, что было выгодно мировому бизнесу. Углубленное же изучение иных дисциплин сводилось на нет благодаря желанию университетов набрать как можно больший поток студентов, и, конечно, не забыть о «правах человека» и ценности каждой личности.

«Белый левкой» перерос всю эту ересь, стал выше на голову. Небольшой кучке деятелей науки удалось отвоевать поселение, убедить власти профинансировать их проекты, коих было немало. Гранты за свою работу они получили достойнейшие, однако в историю так и не вошли – то ли потому, что ученые стояли в шаге от неприкрытой жесткой критики страны, ее главы и устройства – а о таком вряд ли станут писать в учебниках; то ли потому, что не так много времени и прошло с тех дней. Но своего они добились – Леокадия закрыла границы, устроив въезд исключительно п пропускам, а проживание – лишь с доказательствами принадлежности к коренному населению и занятости в сфере умственного труда.

Правила в нашей коммуне негласны, но строги – в каждой семье свои нюансы, но общая канва остается неизменна: каждый, по окончанию школы, должен поступить в университет на сугубо научную специальность; университет закончить (желательно с отличием) и пойти трудиться на благо общества. Благо, лаборатории наши были оснащены по последнему слову техники, чего нельзя было сказать о других областях, к сожалению.

Здравоохранение у фанатичных, сделавших работу смыслом жизни людей просто летело к черту – умирали молодыми, смертность была высока, высоки и риски радиоактивных заражений, мутаций, детской заболеваемости. Работали со всем, что предоставлял мир и природ, не гнушаясь самой опасной дрянью. И иногда совершались прорывы, великие открытия, наводившие в «общей Франции» сумасшедший переполох – обычно с положительной окраской, поскольку никого не волнует количество погибши ха предприятии, если оно же дало миру новые способы использования урановых руд, новые виды прививок и новые методы селекции животных.

Меня и брата воспитывали по этой же схеме. Луиза, несмотря на почтенный возраст, все еще работала, и, признаться, специалистом в ботанике она была блестящим. А вот с человеческими ее качествами было смириться сложней – особу эту я помню строгой, крикливой и властной; не по годам крепкой плечистой женщиной, всегда носившей пояса с пряжками на джинсах и просторных неброских юбках – по вине этой пряжки переносица и бровь у меня рассечены шрамами, слишком заметными, чтобы скрыть их волосами.

Да и не стоит их скрывать – красота есть чушь и блажь, любила повторять бабка; и индустрия красоты – тоже. И почти все, кроме науки – чушь и блажь. Слишком много нерешенных вопросов еще у государства, и, если с правами и свободами они сами как-нибудь разберутся, мы должны доказать им превосходство сайентизма над обывательством. На практике.

Наказывали нас с братом часто и за любую мелочь. Школьные оценки баллом ниже идеальных мелочью не считались, и наказания становились жестче. Нас лишали книг, обеда, доступа в сеть, прогулок, даже общения друг с другом; порой секли со скандалом и криком тем самым пояском, жесткой кожаной полоской, увенчанной острой железкой пряжки. И если на меня все это действовало мало – я умела подчиниться, оставаясь при своем, иногда сама понимала свою вину, да и переживать особенно не умела, решительностью и стойкостью удавшись в бабку – Ферреоля, Ферре, как звала я его; подобное обращение выводило из себя, равно как и почти все, что происходило в Леокадии, с которой он неразрывно ассоциировал Луизу.

Ферре был другим. Другим во всем – казалось, он просто живет назло всему «Левкою». Слабый здоровьем, хилый и такой же землисто-бледный, как я (хотя у меня эта бледность была всего лишь косметическим дефектом, в то время как его – обосновывалась на плохом кровообращении и сердечной недостаточности), но удивительно открытый душой, честный и не боящийся своих странных идей, противоречащих всему, чем занимались в коммуне.

Его увлекало творчество – он дивно рисовал и учил меня; он верил в паранормальщину и убеждал меня, что настоящий ученый не пасует перед неизведанным; он утверждал, что проблема скорее в «нас», чем в «них», и что иные точки зрения можно хотя бы пытаться понять – в этом ему помогало увлечение психологией, которую серьезной наукой у нас не считали вовсе.

Я защищала брата от гнева бабки, рисковала выпрашивать для его «помилования», помогала с уроками и поверяла все свои тайны, оберегая и заботясь о таком непохожем на всех, таком удивительном человеке. И постепенно проникалась его взглядами сама – моя собственная позиция лежала где-то в темноте мучительного перепутья меж либерализмом Ферре и радикализмом Луизы.

Месяц назад мне исполнилось семнадцать лет – я окончила школу. Раньше на год, и к тому же на дому – такова была моя воля, и даже бабка не решилась мне запретить. Я не любила свой лицей, не любила толпу и фанатичную агрессию в среде учеников, а нередко и учителей. Леокадия была просто помешана на том, чтоб искать врага.

А дома, с Ферре, который, по причине вечных болезней, учился на дому с самого начала; я чувствовала себя куда свободнее и комфортнее. Я становилась собой – открытом для нового, любопытным и нервным человеком, ответственным куда более, чем это нужно. И сдержанной я могла не быть, хотя чувствовать «нормально» и не умела – но, как могла, неуклюже и непохоже на норму, я открывала свои скупые эмоции.

И вот теперь, одну из лучших выпускниц лицея, меня отправляют в «общую Францию». Меня, никогда не выезжавшую за пределы коммуны. Одну – Ферре еще предстоит несколько последних лет обучения в старшей школе…

На три долгих года – в Академию Ля Тур, универсальную и единственную в своем роде – там, как было известно из их официальной информации на сайте, преподают максимально возможное количество предметов. Само заведение не имело четкой направленности, но проходной балл у этого «универсала» был высок, и попадали туда очень немногие. Сборы заняли некоторое время, но улетаю я уже завтра. К пяти утра.

Наверное, человеку легче умереть и воскреснуть, чем покинуть собственное гнездо. Пускай и свито оно из колючей проволоки.

b593f6f91666bbe7625602b04ef4fa29.jpg
6f7c7e00a458623253fd29fac34ecf27.jpg



17 в 1.

Выражаю огромную благодарность составителям данного челленджа, всем династиям, написанным по нему; и собственно форуму, удобной площадке для творчества. Автор принимает замечания спокойно, склонен к сантиментам в неформальном общении и долгому размазыванию деталей в тексте. Искренне надеюсь, что история не останется без внимания, а со мной ничего не случится до ее победного конца. Добро пожаловать и приятного прочтения. :3

Комментарии разрешены!
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Вера в собственную правоту — вот что дает человеку силу добиваться своего в этом мире и в ином». («Company of liars»)


Спойлер

Черновик I. Воля и неволя.

Это было тяжело.

Как человек неизбалованный и к перипетиям судьбы относящийся довольно-таки спокойно, я ощущала себя после всего этого виновной в собственных чувствах, довольно постыдных, на мой взгляд, для истинного ученого: ведь не на смерть же я летела, и не навеки покидала дом, лишь три года вдали от родных пенатов, и отнюдь не бесцельные… я должна была быть в восторге от такой возможности. Академия-универсал зачислила меня на факультет естественных наук, где я, не колеблясь, выбрала направление, изучающее физику – онлайн, на следующий же день после зачисления. После нескольких лет обучения дома, дистанционно, я поняла, что намного легче мне сделать все заранее и сохранить в сети, не прибегая к «живому общению». Потому что оно неизменно означало сутолоку, спешку и беспокойство.

Даже билет на самолет я заказала заранее, и в аэропорту больше времени потратила на прощание, чем на прохождение контроля. Хотя и прощание было недолгим – к девяти утра приходил на дом преподаватель Ферре, и Луиза ни за что не позволила бы пропустить брату занятия. А между тем, мы прибыли почти ровно в пять. Самолет мой вылетел парой часов позже, и время было, в самом деле было… да вот только никто нам его не дал.

«Десять минут вам на прощание и болтовню. Пока выхожу покурить и поднимаюсь обратно. А потом мы домой, Виталин, у твоего брата занятия. Лучше нам не мчаться в спешке, вызывая такси и опаздывая на урок. Автобусом дешевле». Отдав распоряжения, бабка удалилась ненадолго, и мы с Ферре смогли побыть одни.

Только, кажется, ничего толкового друг другу и не сказали – не нашли слов, хотя всегда, пользуясь любой возможностью, болтали без умолку, бывая вместе. Я вдруг поняла, что еще три года ничего не будет, как прежде. Что мне вовсе не нужна «общая Франция», что меня не интересует быт вне заграждений Леокадии, не хочется вырваться из-под контроля – я готова была отдать все мои «блестящие перспективы» и возможности, лишь бы продлить неумолимое отсчитывание секунд на огромных часах аэропорта.

- Я без тебя умру, - просто сказал Ферре, бледнее прежнего, хотя едва ли такое было возможно. – Все три года я буду умирать и умирать. Каждый день. Луиза меня с землей сравняет, если ты уедешь. Тебя она хоть за человека считает.

- И тебя считает, Ферре. Докажи ей, что ты не сдаешься, что продолжаешь фамильное дело, что из тебя тоже выйдет отличный специалист со временем. Пускай даже в психологии. Пускай даже ты покинешь Леокадию и обратно тебя не пустят. Так даже лучше: нет права обратного въезда в коммуну, нет и тяги, и ностальгии. Иногда мне кажется, ты во всем прав. Умнее ее, а меня уж точно.

- Я наивный дурак, Вита, она все время так говорит. И с тобой я ей не верил, а теперь… если кошку долго убеждать в том, что она собака, та залает когда-нибудь. И ничего я не собираюсь делать один. Вот прилетишь – вырвемся вместе. Тебе понравится «снаружи», уверен. Франция прекрасна. Весь мир прекрасен и столько в нем интересного. «Белый левкой», Вита – отнюдь не единственное стоящее пристанище.

Я не знала, что и ответить. Он почему-то был уверен в своих словах, хотя, как можно верить всему, что пишут в прессе, в этих странных «независимых изданиях, свободных от политического дискурса»? Я представляла «внешний мир» довольно четко и не питала лишних иллюзий. Мой дом – место рождения. Как же еще?

- Ты будто спроваживаешь меня, - я не желала этого говорить, но вырвалось. Неловко усмехнувшись, я умолкла, отняла свою руку от его, вновь уставившись на часы. Пять минут. Еще пять минут.

- Наверное, так, - он рассмеялся в ответ, хотя глаза его были мокрыми, - с глаз долой, из сердца вон. А иначе я просто умру. Я буду совсем, совсем один, Вита. Друзей у меня нет, ты же знаешь – Маланфаны даже по меркам Леокадии фанатики. С нами никто не будет водиться в этом проклятом месте.

Он еще что-то говорил, быстро и громко, точно пулями сыпал. Я сидела молча, уткнувшись взглядом в пол. И когда Луиза вернулась, и настало время прощания, я едва успела обнять Ферре на прощание, но даже не успела шепнуть ему на ухо, чтобы «держался» - его уже оттаскивали от меня, а он все оборачивался и махал мне, пока не скрылся из виду.

Оставшееся время в зале ожидания я просидела на чемодане у стены, не поднимая глаз от пола и даже не шевелясь. Боль, зародившаяся внутри, была сродни зубной и сердечной – когда чем меньше подаешь признаки жизни, тем тебе легче.

Разлука – диагноз, который не устранится ни операцией, ни химиотерапией.

И даже в самолете, кажется, я не поменяла своей неподвижной позы.

***

Лететь пришлось сравнительно недолго – около четырех часов. Я привыкла рано вставать, и потому спать не хотела, а прекрасные виды страны из иллюминатора так напоминали акварельные пейзажи брата, что становилось еще больней. Я отворачивалась от окон и таращилась в потолок, сминая в кулаке пластиковый стаканчик, откуда воды, принесенной бортпроводницей, больше пролила на свитер, чем выпила.

Посадка была мягкой, несмотря на крайнюю бюджетность рейса. Практически не трясло, и, слава богу, не укачивало. Мир вокруг был огромен, и, чего таить, невероятно красив, но в тот момент он занимал меня совсем мало. Я хотела только добраться поскорей до университета, получить комнату и побыть одной.
647dde5faa34ab49199c2b14f011491e.jpg



Автобусы от аэропорта ходили, но я, наплевав на дороговизну абсолютно немыслимым образом, взяла такси. Уже сидя в машине, вообразила бешенство Луизы и хмыкнула тихонько – на какую-то секунду стало полегче.

Академия оказалась зданием довольно старинным, не таким большим, как я представляла. И уж точно не таким сияющим и великолепным, как в фотографиях и буклетах. Студенческий городок был невелик, и, наверное, мог бы показаться уютным, если б не безумное количество всяких навязчивых билбордов, раздающих листовки дистрибьюторов и чудаков в самопальных костюмах зверей с явными тяжелыми мутациями. (Как я узнала позднее, то были разные «маскоты», талисманы спортивных команд, студенческих общин и клубов по интересам. Костюмы и кричалки, видимо, должны были привлекать людей вступить в их союзы.)

Зато общежитие в какой-то мере приятно поразило меня – просторное и светлое, совсем не похожее ни на наш дом в Леокадии, ни на школу, где я училась. Что и говорить, коммуна весьма небогата, все финансирование уходит научным проектам; жилищным же центрам… ничего особенно не достается. Поэтому тут, наверное, можно было расслабиться. Насладиться благами цивилизации. К тому же кафетерий здесь находился прямо в здании, и был для студентов-бюджетников бесплатным. За комнату – отдельную, абсолютно «свою» - отдавать нужно было сущие гроши.
67a7d92763a8e7a0964ae3571ee7885f.jpg


Да и народу тут помещалось совсем немного – что-то около двадцати человек. Из информации на сайте Академии можно было понять, что учебное заведение это – одно из престижнейших в стране, в первой десятке точно. И потому те, кто имел при поступлении высокий балл, и прошел самостоятельно, выдержав все экзамены (какие мне были предоставлены также через сеть); получал право пользоваться многочисленными льготами. Что, конечно, очень облегчало жизнь.

Всех моих денег хватило только на то, чтобы заказать повесить в моей комнате жалюзи (не хотелось бы быть разбуженной солнечным светом в пять утра каждый день, все-таки), да оплатить такси. И счастье, что готовили в кафетерии бесплатно. Ну, или почти – местный кухонный работник жалованье все-таки получал, но крайне мизерное, и расценивающееся скорее, как «награда за волонтерство».

Впрочем, до него мне дела не было. Мне не было дела до всего остального мира – собственная комната, маленький уголок, где я могу уединяться, немного облегчал состояние… которое я назвала бы «депрессивной фрустрацией». И пускай не было ничего, кроме моей фотографии на двери, кроме кровати, старого компьютера и лампы, привезенной из дома – главное, что здесь я смогу прийти в себя. Когда угодно. И если я запрусь – никто не станет ломиться. А может, и станут, кто этих студентов знает. Но, во всяком случае, от них хотя бы не ждешь удара по лицу.​

82c8b09c6f5c6c72b5e2eff9a55c597a.jpg


Однако запираться сейчас – бессмысленное дезертирство. Занятия начинаются только завтра, истерзать себя за ночь еще успею. Пока же, наверное, необходимо было отвлечься… осмотреться, вроде так это принято называть? Что ж, Виталин Маланфан никогда не была дезертиром, не боялась незнакомцев и не позволяла чувствам взять верх. Осмотреться, обжиться… ничего такого уж сложного

Я обходила общежитие не спеша, стараясь не думать о том, понравилось бы здесь Ферре, или нет; я вежливо здоровалась со всеми прибывшими и прибывающими новичками (на удивление, они были организованной группой, не толпились у входа и не вопили – наверное, такими и должны быть студенты с самыми высшими баллами); я с удивлением и неприязнью косилась на игровой автомат в верхнем холле – зачем тут вещь от индустрии грязной наживы, зачем этот вытягиватель денег и разума здесь, в заведении, созданном для учебы и отдыха от учебы? – и я еще долго сидела на продавленных диванах, пролистывая учебники, которые находились в свободном доступе в местной библиотечке.

Эти учебники нам зададут, вероятно, читать на курсах. А может, и нет. Может, преподаватели здесь – сторонники более модернизированного подхода, и мы будем скачивать книги на свои планшеты и телефоны? Этот вариант устроил бы меня больше – так можно найти нужную информацию куда быстрей, и проверить ее куда тщательнее. Бумажные же учебники запросто могли оказаться устаревшими на несколько лет изданиями.

1b14bc2b96b668574f46d2a8c0afde95.jpg


От задумчивого сидения над титульным листом довольно-таки затрепанной книжки, меня отвлек звонкий женский голос за спиной. Я неуклюже обернулась, уронив учебник, и пока наклонялась за ним, едва успела подхватить вылетающий из кармана телефон. Как, интересно, я теперь выгляжу в глазах этой девушки в коричневом джемпере? Как вообще нужно держаться в обществе представителей «общей Франции»?

- Ты тоже на первый курс? – девушка смотрела на меня со смешливым любопытством, но без враждебности.

- Да… я приехала недавно. Буду обучаться по курсу естественных наук, в частности, физики.

Мой «канцелярский» стиль речи, конечно, не мог не привлечь внимание. Нормальные люди так не говорят.

- Странная ты, - отметила незнакомка вполне очевидный факт – вежливость вряд ли была ее коньком. – Откуда?

- Из… из «Белого левкоя». Из Леокадии.

Не слышать и не знать о гнездилище светлых умов она, конечно, не могла – вся сеть тут и там пестрела заголовками о нашей деятельности, которую мы старательно популяризовывали, хотя и далеко не всегда она находила отклик. Чаще всего – осуждения и «критику деятельности» в виде виртуального ведра помоев.

- О, вот как, - брови девицы поползли вверх, а я ощутила, что щеки мои, кажется, начинают гореть стыдливым пламенем. – Ну, я могла бы и догадаться… встречают, как известно, по одежке. Хотя не сомневаюсь, что ума у тебя достаточно, и на семь таких же Академий хватит. Однако, я тут тебя расспрашиваю и даже имени не знаю…

- Виталин. Виталин Маланфан.

Ей это ни о чем не сказало, как и мне ничего не поведало имя любопытствующей. То ли Джина, то ли Дженна – я не запомнила. Память моя в минуты первой беседы с «обычной» работала перебоями, и я не знала, куда себя деть от возникшей неловкости. Мы не просто не понимали друг друга – мы находились на разных полюсах земли. И это можно было понять с первой же минуты знакомства.

- Ты выглядишь маленькой, - бесцеремонность Джины ошарашивала и оглушала, словно удары по голове, - тебе сколько вообще? Пятнадцать, шестнадцать? Ты вундеркинд? Говорят, вы там все через одного – чертовы гении, доктора Франкенштейны. И что «Левкой» - секта, и даже, вроде, гуру у нее когда-то был.

Вот тут, наверное, пришло время проснуться бабкиному наследию. Я очень хотела, чтобы в миг нашей беседы моя рука сжимала ремень с железной пряжкой. Или другой какой тяжелый предмет.

- Мне семнадцать, восемнадцать будет зимой, я окончила лицей на год раньше, - подняв, наконец, голову, я тихо шипела, глядя в смуглое большеротое лицо собеседницы. – И мы не секта. Мы – прославленное сообщество сайентистов, и добились за несколько десятилетий больше, чем могут сейчас добиться ученые на общей территории. Пожалуйста, держи свое мнение при себе.
796d75b44d4c621b738855fc42d167f2.jpg


Широкий рот расплылся в веселой ухмылке, будто я сказала невесть какую глупость. Джина расхохоталась, хлопнула меня по плечу и посоветовала «быть проще». Мол, иначе мне придется проторчать в полном одиночестве до конца не то, что семестра, а всех трех лет, потому что никому не нужны зануды, ханжи и чокнутые. И лучше бы мне скрывать свое происхождение, потому что «Левкой» Академия не очень жалует, считая, видимо, как раз-таки сектой.

Признаться, я почти готова была согласиться с Джиной. Ферре уж точно согласился бы насчет секты. А мне, видимо, только и оставалось, что поздравить себя с самым нелепым и неудачным началом обучения, которое только может быть.

До вечера было еще далеко, но делать мне больше ничего не хотелось. Не хотелось даже спускаться к себе – я оставалась все там же, бродила бесцельно, изредка присаживаясь на перила, перегибаясь через них, наблюдая за студентами, снующими внизу. Разговор с Джиной не шел у меня из головы, торчал в ней, словно заноза. И причинял скорее неудобство, чем боль.

Я пребывала в глубокой задумчивости, оскорбленной стороной себя перестав считать почти сразу же. Может, позиция Академии и этой юной либералки (а я почти не сомневалась в том – большинство выступающих против нашего объединения, держались этой политической позиции, крича о своих излюбленных «правах и свободах»; а также о том, что нельзя пренебрегать множеством важных факторов только ради продвижения науки – почти без учета участия в ней людей) не являлась такой уж абсурдной?

В любом случае, наверное, нам стоило поговорить. Я очень хотела доказать им всем, людям, судя по их нахождению здесь, не безнадежным: мы никому не запрещаем жить так, как они хотят. Но никогда нам с «миром внешним» не слиться. Всегда должен быть кто-то, таящийся в тени и трудящийся на благо общества. Не для себя ведь мы изобретаем и делаем опыты!.. Проекты наши, пусть и очень малая часть, помогли уже многим. Многие отдавали жизни и здоровье за эти исследования.

В голове зазвучал голос брата:

«Потому что выбор у них не было, Вита. Впрягшись в дело, не бросают его на половине – тем более серьезные специалисты, доктора наук. Приехав в Леокадию, они понимали слишком поздно, что попали в своеобразный вид монастыря с уклоном в естествознание. И мирская жизнь теперь под запретом».

Эти мысли, будто телепатически мне переданные, невозможно было прогнать от себя. Они возвращались снова и снова. Моя сосредоточенность на учебнике близилась к нулю, и, устав от своих блужданий, я просто села у стены с телефоном, спрятавшись за спинкой дивана.​

2b976b44e6a6371ec94c1f40adbe7711.jpg


Шестнадцать пропущенных звонков от Ферре добили меня, когда я только взглянула на экран. Как же так? Ведь ему запрещено мне звонить. Связь между двумя довольно далекими городами стоит очень дорого. Я же звонить имела право, но только вечером, в его законное свободное время, и говорить не более часа. Весь день брата был расписан до секунды, где же он выкроил время для звонков?

Время между Леокадией и пригородом Тулона, где помещалась Академия, составляло как раз-таки четыре часа. Здесь пробило шесть вечера – я слышала приглушенный звон и стук маятника снизу. У них, значит, было еще только два… слишком рискованно звонить сейчас, когда Ферре, наверное, на уроках. Лучше отправить ему небольшое электронное письмо. Не сообщение – не исключено, что Луиза захочет проверить его телефон.

Не припомню, что я писала там. Наверное, постыдно жаловалась, описывала удивительный мир Академии и свою чуждость, которая, наверное, будет длиться тут, пока не уеду. Файл написанного я сохранила на всякий случай – вдруг письмо не дойдет, сотрется в пути, или еще что-то случится? Нельзя было допустить, чтоб оборвалась единственная связующая нас нить.

Я решила подождать вечера, отключив «бесшумный режим». Я ждала и ждала, не обращая внимания на голод, не думая о завтрашней лекции, о своих немытых и неприбранных волосах. О нераспакованной сумке и незапароленном компьютере в моей комнате. Иногда я, кажется, отключалась, проваливаясь в дрему, и слышала голос брата, а когда открывала глаза – смотрела в беленую стену общежития.

- Эй, ты выглядишь, как мертвая, Маланфан! – крикнула, проходя мимо Джина – несколько девушек с нею, очевидно, свежеиспеченных подруг, удивленно хихикнули, нервно на меня поглядывая: будто я дикий зверь или хищное растение в недолгом анабиозе. – Встань и приведи себя в приличный вид. Может, у вас в «Левкое» и ходят по улицам в халате, обдумывая гениальные задачи, но в Академии так не принято. Тут нет дресс-кода, но нормы внешнего вида… и поведения… для всех едины.

Я ничего не отвечала. Я даже не чувствовала никаких вспышек ярости, как днем. Просто вяло осознавала: кажется, с подачи моей первой знакомой тут, жизнь в кампусе «универсала» не будет легкой. Интересно, сколько уже студентов настроены против меня? Впрочем, не думаю, что так это важно. Я сумею доказать им, что права. Мы ведь все-таки взрослые люди. Я слышала о неприятном явлении буллинга в школах, но никогда не сталкивалась в открытую – нас с Ферре, скорее, просто не замечали. И не будут ведь опускаться до дешевой детской травли местные, правда?

Они совсем не безнадежны, что бы там ни твердила бабка. Они молоды и еще не испорчены. Я сумею их убедить. Но не сегодня, увы, не сегодня.

Я устала… слишком, слишком устала. Писем и звонков от брата больше не поступало, но даже на тревогу у меня не оставалось сил. Я ползла бессмысленным клубком инфузорий вниз по ступенькам, мечтая только дойти до кровати.

Жалюзи были подняты – кажется, я их и не опускала днем. По стенам медленно скользили голубые лунные блики, подсвечивая матово чернеющий монитор компьютера и стеклянные разноцветные узоры на лампе.

Скидывая одежду на стул небрежным комком (никогда не понимала сути абсолютного, перфекционистского порядка), выуживая из чемоданчика старенькую ночную рубашку и залезая под одеяло, я уже, кажется, спала, потому и не замечала, насколько узка и мала кровать даже для моего тщедушного тела. Зато простыни и матрас были мягкими. Куда мягче, чем дома.​

e4f9aed14a9ed23bd89958edb666c89d.jpg


Я лежала, как выброшенная из аквариума рыбка, на спине – пока не сомкнулись веки, и тяжелая, пахнущая ранней осенью темнота, не окутала меня, забирая внимание, голос… и слух, запоздало уловивший тоненькое дребезжание звонка телефона.

Человек способен не найти себе места за целую жизнь – но заснуть может где угодно.​



3f871f24c2f758f31614a3e5760b2624.jpg
723144f8a7e195fd18d2831577a68903.jpg

0,25 за основательницу.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Порой человек так же мало похож на себя, как и на других». («Pathologic»).


Спойлер

Черновик II. Период адаптации.

Просыпалась я трудно. Сны видела спутанные и невнятные, оставляющее ощущение тяжести в груди, иголки в горле. Я хотела проснуться, но не могла. Удалось мне это только за полчаса до начала занятий, как выяснилось при взгляде на экран телефона. Все, кто находился в общежитии, давно сошли вниз, и так получилось, что на втором этаже я осталась одна.

Собираться пришлось в крайней спешке, забыв про завтрак и принятие душа, забыв даже о том, чтобы достать из чемоданчика тетради и скрученную рулоном простую холщовую сумку для учебных пособий – я возвращалась за ней в последнюю секунду, и бежала по узким дорожкам кампуса, едва не сбивая людей, к главному зданию Академии.

Увы, явиться незаметно, не привлекая внимания, не получилось – еле найдя нужную мне аудиторию, я вбежала, хлопнув дверью слишком громко. Множество незнакомых лиц повернулись ко мне, и в нескольких из них я узнала Джину, нескольких ее сопроводительниц и еще парочку студентов нашего общежития.

Очевидно, о том, кто я такая, они уже знали, и вполне составили свое мнение, выразив его изумленными переглядываниями и хихиканьем. Аудитории были громадны, и смех звучал в высоких сводах так громко… у меня кружилась голова и я решительно не понимала, куда сесть.

К счастью, профессор, проводивший перекличку и декламирующий вялые обрывки ознакомительной речи, особенного внимания на меня не обратил – спросил имя и вновь отвел взгляд, словно отключаясь и проваливаясь куда-то. Не найдя себе места, я решила сесть прямо у двери на пол – мне было все равно, хоть на ящике из-под фруктов. Главное, чтоб преподавали достойно. С чем прогадала, к сожалению. Проиграла своим надеждам всухую.

Слишком много воды. Разве так должны проходить лекции? Месье профессор, чье имя я, опоздавшая, не знала; рассказывал то, что мне уже довелось выучить самой. В старших классах я только этим и занималась – чтоб быть хоть немного подготовленной к первому курсу. Я простила бы ему «вступительную» лекцию ни о чем, но две оставшиеся… уровень самый обывательский и простой. Неужели нельзя было даже всем известную информацию преподать достойно, оригинально? В «Белом левкое» нестандартное мышление, необычный подход к решению задач являлся одной из главнейших добродетелей.

И потому я ощущала почти личную обиду, записывая законы и формулы, известные мне, как алфавит. Первый день был убит и растрачен. Во всяком случае, первая его половина точно. Пускай и был сегодня представлен только один предмет и один учитель. Может быть, с другими повезет больше? Ля Тур славилась на всю страну превосходной квалификацией своих сотрудников. Не могли ведь так беспардонно лгать все эти сведения и слухи?

Задумавшись, я возвращалась в кампус медленно, не обращая внимания на торопящихся мимо студентов. Кто-то задел меня плечом, обернулся, выкрикнул нечто неразборчивое – и поспешил улизнуть. Да, вероятно, у Джины был длинный язык. Возможно, уже все до единого знали, кто я такая. Интересно, все ли члены Сообщества, приезжавшие сюда учиться (Луиза говорила, мой отец был одним из таких), подвергались открытому остракизму? Впрочем, думаю, истинных ученых такие мелочи мало трогали. С некоторой долей сомнений то же я могла сказать и о себе.

В общежитии мне хотелось, наконец, привести в порядок себя и свои дела. Позавтракать, или, скорее, уже пообедать, пока не случился голодный обморок; принять душ, засесть в своей комнате, чтоб разобрать вещи и разложить по темам учебную литературу… и, может, решиться посмотреть, пришло ли мне ответное письмо от Ферре. На последнее действительно нужно было решаться, потому что слишком больно становилось при одной лишь мысли о трех невероятно долгих годах и расстоянии, разделяющем нас. А боль лучше переживать в одиночестве, дожидаясь, пока приступ утихнет. Кажется, мобильник звонил ночью. Или мне это только приснилось?

Однако, едва покончив с тарелкой бесплатного (но недурного) омлета и поднявшись наверх за книгами, я поняла, что в списке моих целей стремительно появляются новые, разбивая идеально выверенный мыслями порядок. Поскольку никто, наверное, не ожидает, переступив последнюю ступеньку старой скрипучей лестницы, шагнуть в воду, почти достигавшую щиколоток.

Это было настолько странно, что невозможно даже понять в первые минуты, откуда тут затопление и что произошло. Я лишь стояла, оторопело уцепившись за перила и моргая. В то время, как подошвы моих низких осенних сапожек уже изрядно намокли, не будучи способными из-за плохонькой выделки удерживать влагу на расстоянии.

Позади меня, создавшей на лестнице пробку, столпились несколько других учащихся, возмущенные моей медлительностью и пораженные потопом не меньше – когда поднимались чуть выше и обозревали происходящее. Наверное, мы могли бы стоять так до вечера, если бы не проскочивший каким-то неведомым образом мимо всех парень в синей спортивной куртке.

- Опять это идиотское «боевое крещение первого курса»! Пора начинать отчислять виновных, или хотя бы штрафы выписывать за дурацкие игры с противопожарной системой! Видимо, снова эти кретины жгли тут спички или курили, а датчики дыма сработали, как обычно. Система древняя и временами неадекватная, как и местные «старожилы», - мрачно пояснил он собравшимся, оглядев этаж и уже спускаясь. – Приберите этот позор кто-нибудь! Я иду жаловаться, жить тут становится невозможно.

«Боевое крещение», значит. Вот в чем дело. Странные, глупейшие «испытания» для новичков, подселенных в общежитие к тем, кто первый курс уже окончил. Совершенно нелепая традиция. В Леокадии, слишком крошечном городишке, имелись только профессиональные колледжи, и то – всего два. И таких безумств, конечно, никто там не совершал, хотя общежитие было одно на всех. Может быть, идея получения высшего образования в других местах была не такой уж разумной…

Пробка на лестнице рассосалась, едва стоило любителю синих курток предложить сделать тут уборку. Решив коллективно, что им будет лучше внизу, студенты массово спустились, а потом и вовсе разбежались кто куда. Кажется, выбора у меня теперь не осталось.
3f5b685be76b4cd121c44be5a3503c85.jpg


Найдя в подсобной комнате уборной швабру, тряпку и ведро, я принялась собирать воду с пола, отодвигая диваны, кресла и стойку с телевизором. Удалось даже подвинуть немного книжный шкаф, чтоб вытереть затекшую под него лужу – я, хотя и выгляжу тощим болезненным тинейджером, куда крепче, чем кажется. И работа меня не пугает, если она не бессмысленна. А в уборке смысл явно прослеживался и без помощи логики.

Да и не так уж сложно было вытереть насухо холл, вылить грязную воду, вернуть ведро со шваброй в чуланчик и вывесить мокрый коврик сушиться на балкон. Свежий, уже довольно прохладный ветер, должен был помочь ему в этом. А у меня, наконец, появилась возможность сходить в душевую, терпеливо дождавшись, пока ту освободят.

С водопроводом тут, к счастью, не было проблем. Я уже почти привыкла к постоянным перебоям у нас дома, и потому крутила краны с опаской – ожидать можно было как кипятка, так и ледяной струи. Но, к счастью, подозрения не оправдались. Я стояла под душем, наблюдала, как стекают по гладкой плитке капли. Если б можно было подобным образом избавляться от «депрессивной фрустрации», думала я, рассеянно заплетая мокрые волосы в подобие косы и расплетая снова; если бы кто-то изобрел подобную вещь… было б просто прекрасно.
e8219009797f593a58fb4b3d3a0f9a55.jpg


Одевшись и выходя из душевой, я решила, что постираю одежду ближе к ночи пятницы или субботы, а развешу ее на спинке кровати. Ничего «приличного», кроме свитера, сарафана и полосатых чулок у меня с собой не было. То, что я оставила дома, скорее напоминало вещи бродяжки, живущей в картонной коробке. Чистоплотной и аккуратной, но все же бродяжки. Я подозревала, что и этот небольшой «комплект» из сарафана и свитера неоднократно придется штопать и ставить на старую ткань заплаты.

- Ты что, пол мыла для того, чтоб снова его закапать? – худая особа в коротком платье выходила из близкой к душевой комнаты, предусмотрительно запирая дверь и неприязненно на меня косясь. – Спасибо тебе, конечно, обычно я тут о порядке забочусь. Уже третий год приезжаю сюда учиться и каждый раз одно и то же. И, в общем, во всех общежитиях так. Но могла хотя бы голову высушить. Или в вашем научном поселке так не принято?

Особа явно была не в духе. Как, собственно, и я сама. Наверное, можно было просто уйти от нее вниз, к себе, спрятаться в своей каморке, пока не начну привыкать. И просмотреть, наконец, электронный ящик. Даже если ничего хорошего от Ферре я не узнаю (а что может быть в наших краях таким уж хорошим?), так хоть успокоюсь, что он в порядке. А позвонить в удобное время не может, потому что учится.

Я готова была сделать все это, но… для чего-то я осталась стоять на месте. Людей тоже можно изучать. Брат занимался как раз этим. Дезертирство ничего не решит, хоть мне и неприятно находиться с этими людьми большую часть времени. Я должна изучить их, убедить в том, что они неправы. Почти всегда. Насчет «Белого левкоя» – почти всегда.

- Леокадия – город, просто очень небольшой, не индустриальный, - пробормотала я, вновь слыша со стороны свои канцеляризмы. – Город количественно и качественно отличается от поселка по многим признакам. А полотенце в душевой уже и так мокрое, я вытерла голову, как могла.

С волос действительно капало, мелко и отвратительно. Словно все эти белые завитки вдруг сделались кусочками перистого облака, превращающегося в грозовую тучу, готовую разразиться грозой и ливнем. Увы, моих возможностей тут было явно недостаточно – влагу белая махрящаяся материя полотенец впитывала с большим трудом – чтобы высушить волосы, мне пришлось бы запереться в душевой еще часа на два.

- Здесь имеются розетки почти повсюду. Неужели фен включить некуда?

- У меня его нет, - спокойно пояснила я. – Фен – бессмысленное излишество. Жесткие полотенца куда лучше вбирают воду.

Девушка не стала спорить со мной, а жаль. Сейчас я была спокойна и могла бы доказать свою правоту. Но она просто вздохнула еще раз, покачала головой и ушла куда-то, к счастью. Теперь уже ничего не могло помешать мне спуститься вниз.

Правда, в комнате выяснилась неприятная деталь – видимо, падение мобильника из кармана в лужу «боевого крещения» не прошло бесследно. Я очень старалась не уронить его, но плоская маленькая модель выскальзывала отовсюду. А положить куда-то… лучше было поостеречься. Оставить же телефон в своей комнате и закрыть ту я не догадалась из-за своей растерянности и обилия событий. Во время уборки, после падения, с ним было все относительно хорошо – он включался и экран реагировал на прикосновения, как всегда.

Конечно, физику старше десяти обычно известно о плохой проводимости воды электроникой, но мне хотелось разобрать его «начинку» и попробовать устранить неисправность, если таковая будет, не над ведром и мокрым ковриком. Я была слишком расстроена и слишком рассеянна. Оттого промедление для устройства, видимо, стало подобным смерти. Экран его угрюмо чернел и не давал никакой реакции. А значит, сейчас я связаться с братом не могла – адрес его почты был записан в черновиках сообщений.

Тревога и тоска усилились многократно. Я с трудом заставила себя выйти из спальни, по примеру блюстительницы порядка замкнуть ее и сунуть ключ в рукав, крепко тот зажимая. На сарафане не имелось карманов, и даже лента моя осталась в чемоданчике, разобрать который все никак не доходили руки – привязать я ключ не могла, но в рукаве он хотя бы мог не теряться.

Стоял яркий солнечный день – все еще слишком рано для звонка домой. Да и телефон какой-то молодой человек занимал уже довольно долго, уединившись с переносной трубкой в кафетерии и о чем-то весьма шумно (и не всегда цензурно) переговариваясь. Пытка неведением все продолжала длиться. Надо было заняться хоть чем-то полезным, раз не удавалось вернуться к самому важному. Чтение учебников и просмотр тем для курсовых, которые нам выдали длинным списком в первый же день; я решила оставить на вечер, как и ремонт телефона, и звонок. Сейчас нужно было «проснуться», пробудить оцепенелый разум.

Лучше всего для этих целей подходила игра в шахматы – столик находился у лестницы; место было не самым удобным, но и перемена ему не помогла бы – почти везде об него непременно бы споткнулись несущиеся, как скоростные локомотивы, студенты. Выстраивая в уме этюды, я напряженно покусывала ногти, подбрасывала невысоко и ловила фигурки, двигая их по полю и стараясь сосредоточиться на том, чтоб переиграть саму себя. Только саму себя – я не рассчитывала на партнера, и потому была очень удивлена рыжей девой с косичками, бесцеремонно занявшей стул напротив, и с интересом уставившейся сначала на доску, потом на меня.
a346f5304d6d7526065d19d9574034f1.jpg


- Вдвоем веселее, - сказала она и весело улыбнулась: очень по-детски, особенным видом улыбки, который сразу делал ее лицо моложе лет на пять, и казалась она, еще и благодаря прическе, совсем школьницей. – Я Эмма Кратц, третий курс. Литература. Кто ты, мне тоже известно. Всем известно – смотри, не зазнайся с такой славой.

Было не совсем ясно, шутит она или нет. И что собирается делать дальше. Ясная улыбка и расположенность к бодрому настрою духа меня настораживали.

- Я категорически не одобряю, - звук «р» Эмма проглатывала, как лягушка – муху, даже не замечая, - политики твоего этого… «Первоцвета». Но ты, вроде, не похожа на фанатичку. Даже наоборот. Человека же не место определяет, правда? Не понимаю, зачем цепляться. Долбаное стремление к сегрегации, ничем не вытравишь. Я бы на твоем месте взяла да и врезала бы таким, как малявка с визгливым голосом, Джен, или как там ее. И прочим тоже, они тут все, похоже, хороши. И стар, и млад.

Уже где-то к концу пламенной речи я начинала понимать, что рыжая, кажется, не собирается предъявлять мне загадочных претензий насчет внешнего вида и малой родины. Было это настолько необычно, что почти мгновенно вернуло мне надежду на «небезнадежность» здешних. У нас могла бы получиться разумная беседа, дискуссия! Невероятно, что выбравшая гуманитарные науки личность рассуждала столь здраво. Пусть и не во всем, и с примесью «свободных прав», но в целом – неплохо.

- Не «Первоцвет», а «Левкой», - автоматически поправила я, зачем-то сдвигая свою белую ладью вперед на клетку. – Применять физическое насилие – удел слабых, да и не всерьез ведь они. Пара насмешек не повредят мою психику. Вряд ли «шутники» понимают, что неправы.

Эмма прищурилась:

- Хочешь сказать, тебя все это не задевает? Не бесит? Неужели плевать? Это же, черт возьми, неправильно, просто неэтично! У нас всякое было в общежитии, но травля – никогда. Вот драки случались. Не боишься, что кому-то ты не понравишься настолько, что он скооперируется с дружками-подружками и подстережет тебя на выходе из учебного корпуса? Ты не толще спички – переломят об колено, вот и все. Дамский пол тут тоже не промах. Хотя инициаторы травли обоих полов бывают, конечно. Но, говорю, у нас это в первый раз. Тут, правда, не любят тоталитаризм и консерваторство Леокадии, но к людям, кто не ведет себя, как тварь, относятся нормально. Я поговорю с теми, кого знаю, о тебе сегодня. А знаю я многих. Да и вообще, чего тут торчать все время? В студенческом городке много есть веселых местечек. Давай, покажу окрестности, зайдем куда-нибудь?

Энергия рыжеволосой поражала. Вот уж кто действительно был полон жизни, так это она! Как к подобному относиться, я не знала, и только качала головой в ответ на все предложения. Планы на вечер я менять не собиралась.

- Ладно, к черту их все. У нашего повара сейчас перерыв на час, только начался, он свалил, и никто ничего не скажет, а уж мне тем более. Пошли!

Она резко вскочила со стула и потащила меня, схватив за руку, в сторону кафетерия. Я вырвалась бы, если б моральное оглушение дало бы мне реагировать чуть быстрее. Эмма исчезла, а через пару минут появилась с бутылкой чего-то мутного и двумя щербатыми высокими бокалами.

- Никогда без горячительного с уикенда не возвращаюсь, - любезно пояснила она, отправляя меня в область глубокого шока и разливая темно-малиновую, сладковато пахнущую жидкость по бокалам. – У меня приятель настойку из клюквы сделал. По осени самое подходящее. Рада с тобой познакомиться!

Ее, вроде бы, вполне искреннее восклицание, и опрокидывание содержимого бокала в рот за долю секунды привлекли внимание многих. Кто-то восхищенно присвистнул и зааплодировал, кто-то покрутил у виска, кто-то пригрозил, что, если еще раз застанет «Кратц с бутылкой», будет жаловаться. Кто-то не обошел и меня, высказав желание видеть мою особу «нормальной» после принятия спиртного. В целом, крайне абсурдный и лихой поступок Эммы оценили скорее положительно, что удивило меня еще больше. Но понять логику «общей Франции» уроженцам Леокадии, кажется, было не дано.

Я осторожно приподняла бокал, усмехнувшись и вспоминая о доме: бабка не поощряла «распущенного сознания» и «гедонистических тяг». Сама в день поминовения сына и невестки выпивала стаканчик дешевого вина – и больше ничего. А праздники отмечать у нас в семье было не принято.
a9f9c370c168bbc6f9cf37e37b04fc63.jpg


- Я не знаю, как к этому относиться, - честное признание прозвучало слегка смущенно, что и соответствовало действительности. – Я раньше никогда чем-то подобным не занималась. И я не знаю тебя… да и с теми, кого знаю, тоже подобного не было.

- Как относиться? Да просто, берешь и пьешь, - Эмма смеялась, подливая себе еще, - это всего лишь настойка, слабенькая совсем. Не крепче морса. Это не тот «первый раз», где стесняться надо.

Смысл шутки, или чем там было последнее предложение, я не совсем уловила, однако многие, кто сидел в кафетерии, прыснули, вставив пару комментариев об отсутствии у рыжей «женской стыдливости», на что та отвечала лишь фырканьем и вздергиванием бровей.

- Не обращай внимания, Маланфан! Придурки, они и есть придурки. Можно, кстати, звать тебя по имени? Я не очень одобряю всю эту традицию здешних студиозусов окликать друг друга фамилиями – не в армии же, и не в тюрьме. Даже прозвища – поприятнее как-то.

Эмма сделала глоток и выжидающе на меня посмотрела. Я, испытывая безумную неловкость под взглядами множества незнакомых (и вряд ли положительно ко мне расположенных) людей, повторила ее действие, отчего пищевод будто обожгло, на языке появился странный кисло-сладкий вкус, а голова закружилась. Я не отвечала, пока не опустошила бокал, и тут же отодвинула его в сторону: мне, кажется, хватило с лихвой, потому что фокусироваться на лице собеседницы было трудно, а тема разговора вспомнилась и вовсе не сразу.

- Зови, как хочешь. Имя – просто приложение к человеку. Я не верю в их силу, это все предрассудки. Я родилась зимой, а какая в холодное время «жизнь»? Ономастика – забавная наука, но не стоит искать в имени больше, чем происхождение и… звучание. Символы, символы, ничего более.

- Ты такая серьезная, боже, - хмыкнула Кратц, отставляя бутылку в сторону. – Впрочем, ясно, почему. И это тебе идет. Все нормально, Виталин, честно. С тобой все нормально – если продолжатся всякие там подколки, можешь сказать мне, я тут не первый год, и знаю всех, кроме новеньких, понятно. Я разберусь. А что до зимы – это отличное время года, когда не холодно. Безжизненная природа не равна безжизненным людям. И как же праздники? Рождество, например?

- Я никогда не праздновала Рождество. Хотя у нас это не запрещается, правда. Не осуждается. Наверное, мы с братом были бы не против, если б было, к кому пойти. Дома мы ничего не празднуем.

- Это чертовски печально! – воскликнула Эмма, с сочувствием глядя на меня. – В Академии здорово проходят всякие торжества, тебе обязательно надо побывать на рождественских вечеринках! К тому времени привыкнешь и все наладится, обещаю. Народ тут добрый.

Впоследствии, во время похожих наших встреч за настойкой или просто чашкой чая, я всегда вспоминала этот разговор. И чем ближе была зима, тем чаще Эмма заговаривала о праздниках, а я не могла понять, нужны они мне – или нет.
2a62890fce2546bfcb8299d574d73389.jpg


В тот день я чувствовала себя непривычно – и, думаю, не только попробованное в первый раз спиртное было тому виной. Я думала об Эмме, об ее смелости, уверенности в себе. Станет ли она поддерживать меня и дальше, если вспомнит (или прочтет), чем «Левкой» занимался, кроме продвижения науки? Захочется ли ей общаться с человеком, чей отец был куратором печально известного «Опыта номер четыре с участием добровольцев»*?

Бабка считала, что никто в случившемся не виноват, кроме ужасной экологии в поселении. Если бы в пыльном, расположенном довольно близко к пустынным и болотистым местностям городке не имелось таких проблем, все бы остались живы и целы. Никто не виноват, хотя и считали нас после этого самыми злостными преступниками. Пускай формально и никакие законы нарушены не были.

Мадемуазель Кратц производила впечатление очень яркое. И в основном только хорошее. Во время беседы с ней мне впервые захотелось ощутить такую же эмоциональную свободу, как с Ферре, открыть свое предполагаемое истинное «я». Ее странный бунтарский поступок с этим домашним вином был, видимо, привычной уже местному населению шуткой, как и ее порывистый нрав, громкий голос и детский смех.

Ее честность и стремление прямо выражать собственное мнение подкупало – наверное, будь я еще школьницей, не протравленной бабкиным воспитанием насквозь, была бы счастлива иметь такую подругу. Но какое, к черту, счастье в этом чужом городе, без родного человека, без надежной почвы под ногами?..

Мобильник мой, как ни старалась я привести его в чувство, не заработал. Зная, что «утопленники» обычно никто не берется чинить, ибо дело это почти безнадежное, я дожидалась, пока телефон общежития освободится. И едва это случилось, тут же бросилась к нему через весь холл, роняя с колен учебники, расплескивая кофе, стаканчик с коим держала в руке, читая и убивая время в надежде на скорое окончание чужой болтовни. Слышала смешки, кто-то позвал меня по фамилии, но откликаться не было резона – едва знакомый голос протянул усталое «алло», я рванулась в свою комнату, напрочь забыв обо всем.

Ферре взволнованно трещал, срываясь чуть ли не на крик (видимо, Луизы не было дома); спрашивал, где я пропадала, как перенесла перелет, и что они уже с ума сходят, хотели этим вечером звонить в университет, чтобы выяснить, жива ли я вообще. Это удивительным не было – меня контролировали всегда довольно жестко, и «родственная любовь» бабки иногда принимала самые невероятные формы. Я не выносила этого контроля дома, но здесь ощутила вдруг острую тоску по нему. И по брату – острее всего.

Я рассказывала ему все, без утайки. Про пресные лекции, Джину, Эмму, неумение прижиться в студенческом коллективе. Про потоп, красоты Тулона, огромные залы Академии, старенькие учебники и свободный выход в сеть на компьютере. Про ягодную настойку, прекрасную погоду и никудышные полотенца в душевых. Я обещала с первой же стипендии купить себе любой подержанный мобильник, регулярно писать и звонить; я записала на первом же попавшемся клочке бумаги электронный адрес Ферре, чтоб снова не забыть, и клялась отправлять послания каждый вечер, и, конечно, не забывать читать.

Я успела поговорить даже с Луизой, вернувшейся, по мнению брата, абсолютно не вовремя; и пообещать ей не разбазаривать деньги, учиться отлично и «не искать раньше времени женихов». Когда, наконец, мне было заявлено, что виновником сильно увеличившихся счетов за телефонную связь будет этот наш разговор; сказано сухое прощание и уколото резким сигналом отсоединения ухо… я отняла трубку от лица. И поняла, мельком взглянув в зеркало перед тем, как ложиться спать, что все мои эмоции оставили след: бледно-красный след на щеке, словно воспоминание о пощечине. След от крепко стискиваемой телефонной трубки, долго не желающий сходить.

В этот вечер засыпать было больнее прежнего.
***
Весь первый семестр я провела, словно бы в тумане. Мне повезло – далеко не все лекции оказались такими же скучными, как у месье Луи, преподавателя атомной физики. Некоторые профессора вызывали восхищение своей неповторимой манерой объяснять, другие – практическими опытами и по-настоящему сложными задачами, третьи – готовностью к полемике и обсуждению. Я никогда не стремилась выделиться, но бывали случаи, где молчать просто физически не удавалось – и я вставала, и спорила, и доказывала свою точку зрения.

Я имела, мне кажется, право на это – лучше меня среди физиков-первокурсников не было никого. Я не тратила свое время на увеселительные заведения, вечеринки, походы в клуб. Даже с Эммой виделась нечасто, упорно отвергая все ее предложения прогуляться и выпить (настойки с меня хватило, как и чудовищной головной боли после нее). Негативное мнение среди учащихся сложилось обо мне почти единодушно, и как бы моя новая знакомая не пыталась «разобраться», оно оставалось неизменным на протяжении всего времени. Я не была уверена, что происходящее следовало называть именно «травлей», но дискомфорта это добавляло. Изрядно.

Тычки в спину, соль в кофе и перец в чае; оладьи, политые канцелярским клеем вместо сиропа; подножки на лестнице, шепотки за спиной, сплетни на студенческом форуме Академии, отодвигание стульев, когда я садилась; самые разные прозвища и не особенно пристойные предложения, сделанные, к счастью, не всерьез. Среди преподавателей также намечалась некоторая склонность к раздражению в мою сторону – но, слава богу, не у всех. Я старалась замечать хорошее в людях, пытаясь понять и себя, и их – и ведь были они хорошими, могли быть даже очень разумными и приятными, только вот не со мной. Голова шла кругом без всяких настоек, настроение неуклонно снижалось, следуя примеру температуры на улице, и ничего хорошего, кроме писем Ферре и занятий, не было.

Когда подошло время экзаменов, я постаралась вложить все свои силы, чтобы сдать их экстерном и получить право не ходить на уроки до начала второго семестра. Как лучшей студентке, мне милостиво позволили, и за каких-то пару недель я уже была выпущена «на волю» с неизменно высоким баллом. Самым высоким среди первого курса и направления естественных наук.
ea5f1812ae6d3d55ccebf262dd0d9d3f.jpg


Моя стипендия была, по меркам Леокадии, весьма высокой – почти полторы тысячи, которые для меня казались сказочным богатством. Теперь можно было хотя бы простенький комод заказать к себе в комнату, чтоб было, куда складывать нехитрые пожитки – и не доставать наутро мятыми. Впрочем, близилась зима, и мой легкий свитер уже едва ли мог защитить от холода.

По счастью, цены в студенческом городке были довольно невысоки, и я, оставшись почти без гроша (на мобильник уже не хватало, к сожалению), смогла обезопасить себя довольно приличной теплой одеждой – вязаной кофтой с узорами и более высокими, чем осенние, сапожками, которые не позволили бы снегу (если он имеет обыкновение тут выпадать) засыпаться за отвороты.
b8df2534d4fbbb3bf76ee2d9949b06a8.jpg


Стоя перед высоким зеркалом в примерочной, я задумчиво распутывала вечно растрепанные свои волосы, сплетая их в косу – совсем как тогда, в душе. Только сейчас это был более аккуратный процесс – коса получилась пышной и удачно закрыла выбившейся прядкой шрам поперек брови. Я не имела понятий о том, симпатична ли, и самооценка моя в этом плане была неопределенней, чем у двухлетнего ребенка.

Как-то так получилось, что наш научный аскетизм почти невольно отвергал любые телесные глупости, к числу коих Луиза относила и заботу о внешнем виде. Чистое, без дыр, по погоде – вот и хватит. И единственное, что я могла сказать почти уверенно, глядя в зеркало – с косой я не казалась таким невинным тинейджером, что совсем неплохо.
156a09c117be37cedaf34020e025f211.jpg


Перед тем, как вернуться в кампус, я прошлась по улицам, наблюдая за мягким кружением облетающих листьев в темноте. Теперь солнце заходило куда раньше, чем в начале осени, и мне это нравилось: в темноте я ощущала себя защищенной. У меня появилось свободное время – я могла заниматься, чем хочу, до каникул. Не только учиться. У меня появилась свобода, и ощущение обладания этим даром пьянило и окрыляло не хуже карточки со стипендией в потайном кармане брюк.

Моя тоска притупилась немного – этим же вечером я строчила Ферре полное впечатлений о завораживающе красивой осени письмо, и выражала надежду, что смогу, быть может, написать пейзаж. В нижнем ящике этажерки нашлись подсохшие, но еще целые масляные краски и кисти, а в нижнем холле стоял мольберт, никому никогда не нужный. В школе я рисовала неплохо хотя и не было у нас такого предмета. Только пара уроков в младших классах – но того хватило, чтобы меня увлечь. Бабка запрещала заниматься такими глупостями, но теперь мне никто и ничего запретить не мог.

Все складывалось хорошо. Будто дышать стало легче – теперь я даже хотела проникнуться чужой позицией, постараться ее понять. Дать тайному «я» вырваться, наконец, и согласиться. Забыть, хоть на время, то, что в меня так старательно вдалбливали. Притвориться даже, будто я из «обычных», и знать не знаю о «Белом левкое». Свои настроения я высказала, пускай и завуалированно этим вечером Эмме за очередной партией в шахматы. Та, по своей привычке, расхохоталась, крепко сжала мою руку и пожелала удачи, пригласив заодно на вечеринку по случаю близящегося Рождества:

- Я буду тебя защищать там от всяких дурней, маленькая дева Марена**. Пускай у тебя будет по-настоящему классная зима.
***
А этой ночью я проснулась от самого правдоподобного в своей жизни кошмара. Ферре стоял по шею в трясине, в тех местах, где заканчивались окраины коммуны и начинались леса – та их часть, что уцелела после пожара. Он стоял, смотрел на меня в упор совершенно без выражения – как мертвец, и погружался медленно, неотвратимо. Небеса были затянуты густой сетью тучь, а от дождевых капель несся дурной, тяжелый запах, напоминающий пот и затхлость, старость и сырость – так пахло в комнате бабки Луизы, и это наводило на меня какую-то суеверную брезгливость.
Позади болот снова горели леса, а дождь не мог потушить их, хотя разошелся не на шутку. Я обернулась – горел наш дом и почему-то, возввышаясь над всеми зданями, горел учебный корпус Академии, которой в Леокадии точно быть не могло. Прежде чем пламя охватило и меня, я успела проснуться, вскочить с постели и долго еще прижиматься к стене, восстанавливая дыхание. Четыре часа ночи здесь – полночь у нас дома.

Подвергая риску и Ферре, и нашу связь, я через секунду стояла в холле, где слонялись студенты, занятые подготовкой к экзаменам и слишком погруженные в зубрежку, чтоб обратить внимания на тощую девицу в длинной ночной рубашке, которая цеплялась за телефонную трубку, как утопающий за соломинку.
032b4b5c6698da8c6eb82a393b7761f4.jpg


Сонный голос брата ответил мне не сразу, и вместо приветствия высказался насчет моего безрассудства. Повезло ему, что Луиза, страдая мигренью от перемен погоды, нагрузилась снотворным и ничего не слышала. Я пересказывала свой сон, умирая от ужаса за самого дорогого мне человека, и десятки раз просила сказать, в порядке ли он, все ли у них хорошо в поселении. Ферре уверял, что все идет по-старому, и ничего особенного не происходит; уговаривал не волноваться, удивлялся моей нервозности, требовал «не заучиваться» и больше уделять времени себе, ведь когда еще у меня будет такая возможность…

Мы проговорили около часу – и только когда я совсем окоченела в своей тонкой рубашке, а разбуженный брат стал путаться в словах и зевать, я смогла попрощаться с ним и повесить трубку.

Сон ко мне, правда, так и не пришел в этот остаток ночи – я сидела, обхватив колени, на краю кровати и напевала глупые детские песенки, чтобы забыть кошмар. И лишь когда рассвело, удалось мне сомкнуть на недолгое время веки.

*Об этом опыте будет рассказано позже.
**"Марена — в западно- и в меньшей степени восточно-славянской традиции женский мифологический персонаж, связанный с сезонными обрядами умирания и воскресания природы".

85c1460246e382864eec234da2fffa33.jpg

021ef1706efb5880fd19ce603ef053ab.jpg
5ae8a54deecf900d73c1885542d32707.jpg

dd1041c356ad3c73bc456ab35cafe210.jpg
5f7436ae01c87d9c5440e961514c0353.jpg

8f8d1c8029e0f989ce2649497b56e3a5.jpg

0.25 за друга семьи, Эмму Кратц. -1 за пристава. Итого - 0 баллов.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Уважаемые господа, я смею надеяться, что история вам по нраву. Ежели так, то автор будет невероятно счастлив получить небольшой отзыв, буде на то ваше желание. Также хочу предупредить детей и впечатлительных личностей, что в данной части могут использоваться достаточно грубые выражения, хотя и не являющиеся обсценной лексикой. Приятного прочтения!

"Все дожди, какие когда-либо выпали или выпадут, не могут угасить того адского пламени, которое иной человек носит в себе". ("Приключения Оливера Твиста").


Спойлер

Черновик III. Невзгоды.

Я не хотела ничего менять. Пусть бы все шло, как шло! Пусть ничего бы не выбивало из колеи меня, едва привыкшую к «городской жизни», к «общей Франции», к университету. Я не хотела перемен, мое беспокойство росло неуклонно, и факт этот очень настораживал меня. Настоящий ученый должен быть смел, открыт новому, готов к любым трудностям…

А не пошли бы вы все к черту с рассуждениями о том, кто настоящий, а кто – не очень?

Чем больше времени я проводила тут, чем чаще писал мне Ферре, чем ближе я узнавала местных – тем меньше хотелось мне возвращаться. Желания путались, как клубки в корзинке с вязаньем, и спицами втыкались в голову все мои бесконечные страхи. А было их немало, и я в какой-то холодной, точно лезвие у живота, панике; думала – удастся ли мне дожить вообще до конца обучения?

Я ведь старалась, я же старалась, дьявол вас возьми, старалась, как могла, наладить контакт хоть какой-нибудь! И хотя находились у меня редкие защитники и поддерживающие (кроме Эммы, было таких немного, но поддержку я ценила горячо, и, прежде абсолютно не знающая, как отвечать на благодарность неродному, бросалась в омут ответных реакций с головой, навязываясь и раздражая постоянными предложениями помочь с уроками или «подлечить» глючащий компьютер), жалкие несколько голосов безнадежно тонули в море ненависти, что вызывала моя позиция и, как непосредственный ее носитель, я сама.

Я, не проучившись и полугода, получая предложения от терпящих меня преподавателей пройти экстерном и второй семестр, окончив первый курс тогда, когда другие еще едва доберутся до середины; я, научившаяся тому, что другие знают с младенчества (высушивание волос феном Эммы после душа, хождение по магазинам, дружеские обеды в кафетерии и маленьких ресторанчиках студенческого городка) и готовая подвергнуть критике то, что в меня, как в робота, закладывали и программировали всю жизнь… я чувствовала, что крепкий мой разум трещит по швам и я начинаю неминуемо сходить с ума.

Каждый день превращался в бой, и так порой бывало худо, что я срывалась с места, мчалась к себе в комнату и пыталась отсрочить вечную зимнюю сонливость тяганием из кафетерия кружек с черным, колючим и горьким эспрессо. Потому что спать было страшно. Страшнее, чем видеть своих сокурсников днем.

Я пыталась не заснуть до последнего – учила, писала письма домой, рисовала пейзажи (в блокноте и ручкой – лишний раз высовываться в холл к мольберту я просто боялась), глотала кофе литрами, бегала от стены к стене, точно одуревшая белка в клетке.
Даже вызвалась как-то заменить старика-повара, Антона, в его вечернюю смену – такая практика была здесь распространена за это даже платили какие-то гроши, что особенно пригождалось местной голи, на выдумки, как водится, хитрой.
0acebb326a70eec66b4e53541e7f8b3e.jpg


Постоянные тревоги одолевали меня, становясь невыносимыми. Недели тянулись мучительно, долго. Первый курс, окончивший первый семестр, уже несколько дней, как был отпущен на краткий отдых, и жизнь моя порою превращалась в сущий кошмар.

Я узнала у преподавателей о так называемой «практике вторых семестров», где студенту давался выбор – или учиться у старшекурсников преподаванию в школах, работе в лабораториях, научных станциях – или написание «пробной курсовой», которая, скорее, должна была бы называться «контрольным зачетом» за первый год.
Это был мой шанс – перейти на второй курс вдвое быстрее, чем другие. И освободиться, поскорее освободиться, уехать из этого проклятого места – до Леокадии добравшись, едва ступить на нее, забрать с собой Ферре и улетать, улетать как можно скорее! В Париж, в Марсель, в Тулузу – подойдет любой большой город, где моя исключительность затеряется навсегда и больше не будет заметна.

А может, стоило бы и вовсе покинуть Францию – английским языком я владела вполне умело, немецким – хуже, но разговор поддержать могла бы. Может быть, спрятаться в Британии, Германии или Австрии будет разумным решением?.. Да, уже не «устроить свою молодую жизнь, открыть все дороги молодого ученого» - спрятаться, трусливо поджимая хвост.
Найти доктора… психотерапевта, себе и Ферре. Или даже лечь в больницу. Потому что кто мог гарантировать, кто мог знать, что я сдамся так быстро, что нескольких месяцев будет мне достаточно для почти полного обрушения всех иллюзий о собственной исключительности?..

Очень быстро меня сумели «поставить на место».

Это начиналось утром – с назойливых стуков и пинков в дверь; с опрокинутого, будто невзначай, кофе на единственный свитер; это продолжалось днем – с моих выступлений на лекциях под общий свист, с хлопанья дверями перед моим носом, со сталкивания на пол моих тетрадей; это все еще длилось вечером – когда книгу, которую я читал, внезапно захлопывали так резко, что я резала пальцы о края страниц; когда мои попытки подойти к телефону тут же блокировались кем-то якобы «беседующим»; когда девушки загораживали мне проход в душевую, «куда нельзя входить всяким свиньям деревенским, которые даже голову вытереть не умеют»… а потом приходила ночь, и приносила с собой новые ростки безумия.

Сонливость настигала меня уже примерно перед рассветом – когда переставали действовать многочисленные энергетики и кофе. И, едва голова касалась подушки, тут же ее утягивало в трясину по самые глаза. Трясина булькала мерзкой темной жижей, засасывая Леокадию, разрастаясь по городку грязными холмиками и лужами, превращая меня в безмолвную узницу, влипшую, в прямом смысле, в самый центр поганой гущи. Всегда одно и то же – трясина, потом – пожар.
Едкий запах чего-то острого химического, ядовитого плыл по воздуху, и я задыхалась в нем, кашляла, хватала ртом воздух, но и тот уже был протравлен насквозь. За дымной огненной гарью, охватившей Леокадию, лес, дома, я неизменно видела Академию – и крики умирающих, несшиеся оттуда, выбивали стекла. Кричала и я, надрываясь в исступлении, и просыпалась – от холодного пота мокрая, заледеневшая.

И только о самой малой части моих невзгод знал Ферре, потому что писать я стала нечасто.

Он волновался за меня все больше, спрашивал, куда я пропадаю п нескольку дней, и почему, с ним всегда открытая, я общаюсь сухо, точно это не он пишет мне, а Луиза, или вообще какой-нибудь незнакомец?.. Я отвечала, что очень занята, очень устала. Пишу «пробную курсовую», чтобы вернуться пораньше. У меня есть куратор, научный руководитель, мы общаемся с ним все той же электронной почтой. Если я окончу первый курс экстерном, до весны… может, смогу учиться и летом. И если так, то уже через год-полтора буду дома.
Ферре не верил мне, но рассказывать правду я не собиралась. Откуда-то всплыли, на почве раздерганных нервов, старые суеверия: если не говорить о беде, ее и не случится. Потому, с той самой первой ночи, братец не знал ничего о моих тяжелых ночах. Не знал он и о травле – так, в самых общих чертах Эмоциональный от природы, вспыльчивый и нервный, он бы свихнулся, переживая за меня; может, потребовал бы вернуть сестрицу домой, со скандалом и ультиматумом.

Я не представляла, что тогда сделает с ним Луиза. Изобьет, вышвырнет из дома? Использует, как «добровольца» в каком-нибудь очередном «опыте номер четыре»?.. Нельзя ему было знать, нельзя.
К тому же иногда случались и просветы в этой мрачной зимней тягости – прогулки с Эммой (как она ни старалась, утихомирить раззадорившихся юных физиков было невозможно… как и остальных жителей нашего общежития), похвалы моим знаниям, приятные беседы на тему технического прогресса и пользе его в природе с научным руководителем. Прекрасные обеды (когда в них не находилось лишнего перцу, соли или клея), чудесный мягкий климат.
И собственная комната – обычно «выкуривать» меня из нее не пытались, если только мимо проходя, стучали, пинали створку или выкрикивали разное – но не ломились, и я сидела себе, надежно запертая, училась.

В канун Рождества случилось сразу два события – я получила сообщение от куратора, гласящее, что после каникул я буду переведена на второй курс, благодаря моей высокой успеваемости и успешной сдаче всех экзаменов (хотя, как выразился он, «пробная курсовая могла быть и содержательней») – а также была приглашена Эммой на вечеринку по случаю грядущего праздника. О первом я знала и так, но получить подтверждение всегда здорово… а вот другое…

Скопив некоторую сумму со стипендий, я смогла приобрести поддержанный, хотя неплохой, мобильник, и получила приглашение прямо на университетском форуме – Эмма и в адвенты пыталась найти преподавателей, чтобы возместить все свои прогулянные лекции и «долги» (хотя больше сидела в Интернете, чем действительно искала кого-либо, однако в корпусе ее видели постоянно).
Глубоко шокированная таким поворотом (до того я считала, что вся болтовня о вечеринке и моем на ней присутствии – лишь шутка, и я-то точно не имею отношения к лихорадочному украшению холла, возне с цветными лампочками гирлянд и устанавливанию дешевой искусственной елки, сильно воняющей пластиком), я ответила далеко не сразу, лежа на диване и обдумывая риски.
f1c51e666988dc5485ca4730c61efafa.jpg


Беспечная и веселая девица, мадемуазель Кратц несколько раз прямо говорила мне, что я слишком тревожная, слишком обидчивая, что преувеличиваю, что огромная часть студентов – ребята славные, добрые… Что я, может, и сама нарываюсь своей раздражающей порой «инаковостью».

- Они простые, даже те, что из пижонских семей, - делилась она своим мнением за очередным бокалом наливки. – Ты для них – как, не знаю, какое-то ископаемое прямо. Так всегда выражаешься, ведешь себя выпендрежно, что ли… не знаю, в чем твоя проблема, правда. Ты что, вообще совсем-совсем ни с кем не можешь сойтись, кроме меня? Я тут не самая хорошая и милая, уж поверь, есть куда получше.

- Я… не знаю, - под напором ее боевого, радостного характера я сникала и начинала жевать слова, пытаясь выстроить фразы так, чтобы не казаться «ископаемым» и не разозлить единственного моего друга. – Я… я могу… мы порой общаемся с Тиной, которая, знаешь, талисман футбольной команды… я помогаю ей с конспектами иногда. И Рафаэль тоже нормально ко мне относится, всегда кивает при встрече…

- Они никогда не пытались… ну, вступиться за тебя, нет? – Эмма наморщила нос. – В самом деле, дева моя Марена, ты или все никак не привыкнешь, сама себя накрутила; или… или я просто не замечаю особой стервозности. Меня же почти не бывает тут. Всегда у кого-то ночую, или в клубе до утра зависаю, или пропущенное сдаю. Ты уверена, что не раздуваешь?

- Тина и Рафаэль меня не трогают, нет. Но им, кажется, все равно, они не участники… травли, - я уронила это слово совсем тихо, как что-то ужасно непристойное, - они… заняты другими делами. И я всегда говорю правду… почти всегда, Эмма. Я не умею врать… могу только скрыть что-нибудь, но от тебя я не хочу ничего скрывать.

- Значит, ты сама доводишь людей, - спокойно заключила подруга, отчего в животе у меня словно бомба разорвалась, а на лбу выступила испарина: не собирается же она «переходить на темную сторону», да ведь, да? – В самом деле, Маланфан! Ты и сама знаешь, что ваша коммуна – нечто, что эксперименты в ней сумасшедшие, и условия жизни зверские. И что люди там как материал расходный. Для опытов и работы. Разве не так? Ты всегда с нами споришь, промолчать не можешь, будто хвост тебе прищемили.

- Я не всегда спорю…

- Ну, часто. Успокойся, ты, лучшая студентка всех времен и народов! – Эмма шутливо хлопнула меня по плечу. – Тебе обязательно надо расслабиться. Потусишь с нами, выпьешь, потанцуешь, вот и будет тебе настоящее «боевое крещение!» Ничего нет страшного в вечеринках, Маланфан, тебе точно понравится.

Она была в этом убеждена. Даже, вроде бы, приняла все меры, договорившись со своими многочисленными приятелями, чтобы оставили меня в покое. Не знаю, правда ли у Эммы в товарищах ходило все общежитие, но ранним вечером перед Рождеством все шло восхитительно мирно, и никто не толкал мою доску, когда я, расположившись у лестницы, успокаивала нервы игрой в шахматы с самой собой.
34e0565e6073c81992eb2f421ae59bab.jpg


Здесь, в Академии, я могла бы наслаждаться настоящей зимой. У нас дома она всегда была такой дождливой и мерзкой, ужасно зябкой, но и совсем бесснежной. А тут все было как надо – легкий морозец, сахарное кружево деревьев в инее, пар изо рта нежными облачками, скрип наста под подошвой сапог – и продолжительные, светлые, медленные снегопады, в которых можно было бродить и прятаться ото всех.

Я часто выходила на улицу – как правило, одна, но изредка меня «подхватывала» Эмма, хотя она никогда и не любила так вот стоять без движения, глядя на танец снежинок. А я любила, пускай до приезда сюда и не знала, что так бывает. Последние мои письма домой были полны тихих восторгов по поводу чудесного декабря.

С собой я, уезжая в Академию, взяла старый туристический бинокль, каким пользовалась, ведя дневник наблюдений за природой, в средней школе – и теперь находила еще одно успокоение в повторе таких наблюдений. Не то что бы в студенческом городке было, что разглядывать – но я следила за плывущими облаками, за птицами, за редкими самолетами, и, пока пальцы не начинали краснеть и не переставали гнуться, я не покидала улицы. Даже если мимоходом меня пару раз толкали в снег или выбивали бинокль из рук.
4a1b65dd7e3605516ac000a7addd2c2e.jpg


И тот славный, спокойный канун Рождества я провела отлично – в обществе шахмат, снега, себя. Переставляя на доске фигурки, я размышляла о том, где мое место, и приходила к горькому выводу что, увы, нигде пока еще. Здесь было бы бесконечно хорошо – я могу и люблю учиться, я хочу узнавать новое, более критично относиться к тому, что творится на малой родине, и я совсем бы не против сойтись с людьми!.. Вот только они сами – очень даже против, и пока, видимо, не загонят меня на место, мне надлежащее, не успокоятся. Днем – однокурсники, ночью – кошмары и тяжкие предчувствия, и неясно еще, что хуже. А в Леокадии… нет, нет, ни за что. Я не останусь там. Я не готова положить свою жизнь на алтарь науки, умереть от радиоактивного заражения, сгореть, получить ожог глаз, обвариться кислотой… а еще меньше хочу быть зависимой от бабки. И оставлять ей на поруки Ферре, самую мою большую ценность.

«Мы уедем, обещаю, обещаю! – со всей решительностью думала я, адресуясь брату и с таким нажимом стукая фигурками по доске, что та едва не опрокидывалась. – Увезу тебя, увезу от тех и этих тварей, или ты меня увезешь, ты всегда был «полон жизни», мой Ферре, мой Феррум, мой ломкий кусочек железа… во мне достанет металла, чтобы поступить так, как хочу, как мы хотим! Мы можем продвигать науку и вне резерваций, верно ведь, верно?..»

Я не замечала, как начинаю шептать вслух – на меня уже косились, хихикая, и оставаться на месте я не могла, охваченная привычной паникой. Сорвавшись с стула и накинув парку, я выскочила на улицу, намереваясь зайти только тогда, когда холл опустеет – ближе к глубокой ночи. Комендант был другом Эммы и впускал тех, за кого она просила, мило склоняя рыжую головку набок, даже в неурочное время – пусть и с явной неохотой.

Так что шататься по улицам можно было еще долго… но вместо этого я возилась в снегу, умиротворяясь от его влажного, сыпучего холода и непревзойденной красоты.

Вспоминая детские мечты, исполняла их – лепила снеговиков, кидалась неумелыми снежками в ближайшие деревья и валялась в невысоких сугробах, делая «ангела», что жутко хотелось совершить всегда, когда за окнами едва брезжила белая морось (которая, увы, таяла, не долетая до земли).
c09f4ad29ab816092cc55d9e3f2e5999.jpg


Я веселилась, как дитя, танцуя вокруг своих снеговиков, называя их «очаровательными месье» и упрашивая не отказывать в прогулке «перспективному молодому ученому». Я напевала что-то, представляющееся мне рождественскими гимнами, обрывки которых слышала по радио, постоянно транслирующему музыку в городке; я выписывала на снегу веточкой наши переплетенные с Ферре имена, рисовала пацифики, сердечки и солнышки, и то, что, наверное, было бы цветами левкоя, имей я достаточно практики в живописи и позволяй снег работать с более тонкими чертами.

Может, меня и видели из окон в это время; может, Луиза и огрела б меня по затылку чем-нибудь тяжелым, если б была тут, браня за легкомыслие… зато брат поддержал бы, вечный мой спутник игр и забав далекого, казалось бы, прошлого. Далекого теперь уже взаправду – на прошлой неделе, в воскресенье, когда я заканчивала «пробную курсовую», мне исполнилось восемнадцать.

Ферре прислал мне чудесную цифровую открытку, нарисованную им самим, и выразил надежду, что я веселюсь как следует со своими друзьями вдали от оков родного дома. Сглатывая комок в горле, я долго смотрела на сверкающую радужную надпись, поздравляющую с совершеннолетием, и отвечала, мол, конечно. Веселюсь от души. Может, когда мы снова будем вместе, дни рождения действительно выбьются из общего вороха скучных будней и выходных, приобретут яркую и радостную расцветку… может быть, может быть…

Замечтавшись и задумавшись, я вернулась в общежитие только когда закоченела совершенно. И даже от кошмаров в такую светлую ночь была избавлена. Еще немного – и я поверила бы в чудеса, случающиеся под первой звездой.

***
А весь следующий день бравое студенчество шумело так, что я сочла за лучшее отсиживаться у себя в «конуре», изредка пугливо просачиваясь в щель, взять с полки книжку и юркнуть обратно, либо же завернуть в кафетерий за чашечкой эспрессо.

Вечеринку назначили на девять вечера, и, как ни странно, организатором была вовсе не Эмма, носившаяся где-то в окрестностях в поисках подарков огромной толпе своих друзей… устраивала праздник, заведовала развешиванием взятых напрокат украшений, выпивкой и закусками особа, чье имя вызывало у меня дрожь и нервный тик. Джина.

Джина и ее компания – Жан-Жак, Юлия, Имоджен, Катрин и Паскаль. Миловидные и веселые создания, довольно талантливые ученики, хорошие друзья – словом, настоящие ангелы, вроде тех, которых я делала, лежа в снегу. Вот только без крыльев, без такта и без совести по отношению к вашей покорной слуге, наблюдающей в замочную скважину за приготовлениями.
e217ddeaabbc3bf6ff8bb7caf658d243.jpg


По советам Эммы я вовсе перестала спорить с ними в последнее время, высказывать свою точку зрению. Я молчала, читала учебники, готовила или сидела за компьютером – вела абсолютно незаметную, молчаливую жизнь, сжимаясь внутренне всякий раз, как проходила мимо. Я была уверена, что не «нарываюсь», да и как можно было это сделать вообще?

Джина отличалась взрывным и колким характером, вывести из себя ее могло что угодно, а я, «черная овца дружного коллектива», по ее несколько высокопарному язвительному выражению; будто назло вела себя «как особенная», чем и заслуживала к себе «особенного» отношения. У меня даже фамилии или имени не был в представлении командирши и ее отряда: я была Деревенщина, Свинья, Сорняк, Одуванчик, Заучка и Синий Чулок. «Все, что хочешь, выбирай».

С Джиной Эмма общалась довольно натянуто, но внимания на нее особого не обращала, и уверяла, что «девка она не злобная, не тварь какая-то, просто задира, да и дурища, малолетка». Уверяла, что на вечеринке уж точно все сгладится, и в тесном кругу я пойму, какие все хорошие.

Уверяла, что не даст меня в обиду, если я пойду и останусь хоть на часок там. Уверять мадемуазель Кратц умела отлично – я и сама уже начинала полагаться на нее, и к девяноста процентам страха примешивалось пять – нетерпения, и пять – надежды. Может, она права?.. Может, если беду вычеркивать из писем и бедой не считать, она сама собой растворится?

Я покорно принимала всю активную деятельность Эммы, позволяя обрядить себя в один из ее «вечериночных» странных нарядов, распустить мою вечную косу и попытаться вытолкнуть наружу, в холл, заполненный музыкой, запахами духов и угощений, пестрыми елочными огоньками и стуком джининых каблуков.

Правда, именно в момент превращения меня в манекен, что-то внутри будто оборвалось – сломалось под напором нервозности, и я, еще раз взглянув на стелющийся буквально по полу подол палево-голубого платья, что закручивался винтом возле моих тощих лодыжек; рванулась обратно от порога, хлопнулась на кровать и обхватила себя руками. Сердце бешено колотилось, меня мутило и лихорадило.

Хотелось сию же минуту умереть. Где были мои глаза, когда я позволила Эмме творить всякую чушь со своим обликом? Моя блеклая, застиранная невзрачность с этим неполным альбинизмом и непослушными волосами превращалась в настоящее уродство, когда блестящая гладкая ткань подчеркивала все недостатки, выставляя их напоказ.

Моя бледность ужасала и отвращала; голые костлявые руки, непропорционально широкие плечи дополняли портрет записной неудачницы. О прическе, успешно открывающей оба шрама и делающей голову вытянутой, словно у космического пришельца; нечего было и говорить. Я в отчаянии уставилась на Эмму, трясясь от ужасных предчувствий.

- Тебе… правда кажется, что это все красиво? – с трудом выговорила я, комкая в кулаке мягкую материю наряда. – Ты… всерьез так думаешь?

- Думаю, знаю, вижу, - откликнулась подруга, выглядящая гармонично и удачно в долгополом безрукавном платье излюбленного черного цвета. – Я из этой прелести выросла, знаешь ли! Ужасно растолстела тут – выросла вширь, но тоже считается. А раньше сама носила, и все чудесно шло. Это такой фасон, да и цвет удачный, даже Сюзанне-корове с нашего курса будет к лицу…

Я слушала оживленную ее трескотню вполуха, пока она что-то еще делала с моими волосами, то перевязывая их у затылка ленточкой, то оставляя распущенными, и сетуя на их непомерную сухость и густоту, из-за коих очень сложно было придать вечно взъерошенной прическе приличный вид. Я сидела на кровати неподвижно, и, сжав кулаки, уговаривала себя успокоиться, не накручивать, не бояться, не нарываться.

Все должно было пройти хорошо… мне будет потом, чем отчитаться Ферре. Я смогла выдохнуть, подавив кое-как нервную дрожь – было ощущение, что лопнула стеклянная перегородка, отделяющая меня от всего нормального мира. Или, во всяком случае, что треснула она посередине; что упорное желание Эммы помочь мне пробило дыру в этом ледяном, каменной твердости стекле. Получилось даже улыбнуться – и, пробормотав о своей полной готовности, выйти в холл.
ca2f51daf1ec71ccdafd16e9f8ff68b4.jpg

К счастью, заметили меня не сразу – вечеринка только началась, и многие, кажется, чувствовали себя так же скованно, как и я, особенно приглашенные из других общежитий. Большинство студентов мирно болтали, устроившись на лестнице, на легких складных стульчиках кафетерия или прямо на полу; кто-то делал вид, что танцует, кто-то спешил заранее оккупировать стол с небрежно расставленными там закусками. Некоторая часть приглашенных прочно заняла позицию возле бара – к счастью, меня они не очень-то знали, разве только видели, может, на улицах или в учебном корпусе, а потому Эмма смогла без особых проблем расчистить местечко и выхватить из шкафчика стойки свою знаменитую наливку и пару банок чего-то, мне неизвестного.

- Я знаю, Маланфан, ты у нас трезвенница, но тебе ничего не будет от легонького коктейля, - бормотала она, хватая первый попавшийся стакан и выплескивая туда добрую четверть бутылки. – Это просто ягодный сиропчик, да еще капля тоника, от этого не пьянеют!

К наливке в стакане прибавилось немного странного, резко пахнущего содержимого металлической круглой банки. Затем напиток сунули мне в лицо и деться от него было некуда. Кислый, вяжущий вкус, острое жжение в гортани, слезы на глазах, жар в груди, дезориентация – кажется, пить я не умела совсем. Я покачнулась, но меня тут же ухватили под локоть и потащили в самый центр сборища, не предоставив возможности даже поставить стакан. Я вырывалась, но, видимо, недостаточно сильно.

- Привет, Эмми. Привет, Виталин, - кивнул нам Рафаэль со скучающим видом привалившийся к стене. – Джина обещала поставить музыку – извини за это непотребство по радио, Эмми, мы ей звоним уже час, но безрезультатно. Где ее носит?

- Представляю, что там за музыка будет, - скорчила рожу подруга, - сопли, вопли, сахар, слюни и сопли опять. Отличного вы нашли организатора, лучше не придумаешь, так держать, братцы!

- Да уж лучше, чем ничего. Не язви, Эмми, нам к ночи вообще параллельно будет на музыку и все вокруг. Может, и комендант домой пораньше свалит, не век же у него тут дежурство.

Они разговаривали, совсем не замечая меня, и это позволило мне немного успокоиться, присесть на один из свободных стульев и начать думать о чем-то боле понятном – например, о замечаниях научного руководителя по поводу моей «пробной курсовой» работы…

Дверь распахнулась с грохотом, напоминающим выстрел из дробовика.

Я подскочила и опрокинула на себя стакан с выпивкой – по светлой ткани растекалось мокрое пятно размером с блюдце.
Джина вошла в холл, стряхивая с ботинок мокрый снег. Помахала своей компании. Поставила сумку на пол.
Я следила за ее действиями даже тогда, когда уже поднялась и пошла в сторону своей комнаты, стараясь ничем себя не выдать. Сердце провалилось куда-то в желудок и бешено колотилось там, тикая, словно часовая бомба.

- А что, Свинья тоже тут? – ее голос буравчиком впивался мне в спину, пока я удирала и закрывалась у себя, дергая замок так, что он едва не отваливался. – Ее не приглашали.

- Каждый может позвать приятеля или пару, вроде ты так говорила, Джина, дурья твоя башка, - я слышала, как Эмма, единственная из числа гостей возразившая, направляется к моему убежищу. – Придержи язык, покуда я тебе его не вытащила, да вокруг шеи не обмотала, шлюшка ты малолетняя.

За словом в карман мадемуазель Кратц не лезла – и перечить ей не мог никто. Это было похоже на действие огнемета, или пульверизатора с пестицидом – сорняки вяли и сгорали под чудовищным напором ее наглой, уверенной бойкости. Она не переставала стучать, пока я не открыла, впуская ее и тут же замыкаясь снова.

- Ты зачем опять старье нацепила? – она нахмурилась при виде меня в обычной одежде. Платье лежало сложенным на кровати.

- Твой напиток… я нечаянно, прости… там пятно, но оно не такое уж и большое, - забормотала я, умолчав о главной причине, имя коей мы обе знали.

- Ой, да чушь это все, - отмахнулась Эмма, - отстираем. Ты не потому убежала. Хватит трусить, дева Марена, я же обещала – никто тебе ничего не сделает. Эта тупица только болтать горазда. Зато музыка у нее получше, чем я думала. Пошли, не смей опять убегать, все будет в порядке!

Эмма ошибалась. Всерьез ошибалась.

Хотя изначально я думала, что все обойдется. Джина будто бы потеряла ко мне интерес, Тина начала расспрашивать меня о переводе на второй курс и о том, как мне это удалось; развязные, яркие мелодии наполняли холл. Из открытого окна влетали в тепло снежинки и тут же таяли; наливка с тоником после третьего навязанного стакана перестала казаться горькой, мир зашумел и приятно размылся, сделавшись нечетким, уютным и полустертым, словно картинка в старой детской книжке.

Я мало что соображала, совсем потерявшая над собой контроль, и Эмму это радовало не меньше, чем меня – стипендия и отличные оценки. Она показывала мне движения танца, я повторяла и всякий раз, сбиваясь с ритма, безудержно хохотала вместе с подругой; я пыталась танцевать сама, не слыша насмешек и покачиваясь под музыку на одном месте, с плотно прижатыми к телу руками – видимо, в тот миг мне казалось это безобразие чем-то восхитительным, и я была так довольна собой, и так мне было легко, и Джина осталась где-то вдалеке, в дальнем уголке холла, вдруг значительно увеличившегося в размерах…

А потом я потеряла Эмму из виду, но, одурманенная, встревожиться не сумела, лишь глухой укол опасения почувствовала, и смех вдруг стал громче, полетел отовсюду, словно град шрапнели; накрыл с головой – я зажала уши, всего вдруг стало так много и слишком громко. Эммы не было в помещении, сколько я не вертела головой, заваливаясь при каждом шаге и отчаянно разыскивая рыжую головку и черное платье.

Не придумав ничего лучше, я двинулась ко входу, решив поискать мадемуазель Кратц на улице – вдруг она тоже тайком ото всех лепит снеговиков и делает «ангелов»? – но выхода почему-то не было. Вернее, я не могла его видеть – так плотно он был заслонен от меня цепочкой симпатичных студентов, заступивших мне дорогу. Джина стояла в середине этой странной шеренги, сложив руки на груди и с задорным азартом глядя на меня.

- Я хочу выйти, - мое лепетание, наверное, едва можно было различить средь общего гула.

- Зачем это? Ты же приглашенная, ты же почётный гость, королева бала, не так ли, Одуванчик? – Джина приблизилась ко мне вплотную, шептала на ухо, с притворной лаской поглаживая по голове. – Бедная девочка, заблудилась в таком огромном городе, в таком огромном доме! Не знает, куда ей идти! Наверное, нелегко освоиться после житья в землянке, или в пещере, или в подвале лабораторий, или где там ютилась твоя семейка, Маланфан? Тебе поэтому тут не нравится, просторно слишком? Научного аскетства не получается, секту свою предаешь?

- «Белый левкой» не секта, - так нелепо звучали слова, сказанный в самый первый день здесь и повторенные сейчас. – И Леокадия – не секта, и… не деревня. Ты ничего… о нас не знаешь, дальше своего носа… не видишь.

Мое явно плачевное положение придало мне храбрости, рассыпающейся пеплом под жутким пронзительным взглядом карих глаз этой девушки, так меня ненавидевшей.

Язык заплетался, но я сжимала кулаки за спиной и упрямо бормотала, поднимая голову и уставившись в лицо неприятельнице – совсем, совсем как тогда, при встрече. От чувства дежа вю меня замутило, возникло ощущение дереализации, галлюцинации, воплощенного сна. Этого не должно было случиться на самом деле.

- Это я-то не знаю, не вижу?! – она зашипела, как рассерженная кошка, и с силой сжала мое плечо. – О, ты не представляешь, как много мне известно, деревенщина ты немытая. И о ваших опытах, и о твоей семейке, по крайней мере, о папаше твоем… Марк Маланфан, верно? Сколько там осталось выживших и здоровых поле его эксперимента в топях? Как же там было: «протестировать умение сочетать мнимую и естественную угрозу, противостоять ей по мере возможностей и сохранять контроль над эмоциональной сферой»? Не очень хорошо вышло, правда? И что самое интересное – вина была возложена на всех этих несчастных, мол, добрая воля, все дела. Несчастный случай. А по мне, это просто мерзость, это фашизм, для вас люди – материал, и только! И ты ничем не лучше их всех, и такие, как вы, должны страдать, какую бы гребаную пользу не приносили науке, вреда от вас несравнимо больше…

- Я сама против… против такого, Джина, клянусь, - она шипела, а я, не слыша своего голоса, почти кричала, охваченная отчаянием, - я против, правда! Я не хочу туда возвращаться, у меня там никого нет, кроме брата, кто был бы мне важен… я совершенно не помню отца, я его не знала, а про «опыт номер четыре» и его результат мне рассказали, когда я подросла… и я не оправдываю ничего из этого, ничего! Но называть фашистами ученых – бред, Джина, и я еще ничего не сделала, чтобы страдать, как ты говоришь… ничего! Пропусти меня!

Не ведая, что творю, и куда это меня заведет, я оттолкнула ее со всей силой, на какую только был способна, рванувшись к двери. Не ожидающая отпора, Джина шатнулась назад, и, верное, упала бы, не подхвати ее кто-то из товарищей. К двери меня не пускали, но я, осознавая каким-то шестым чувством, чем это все закончится, расталкивала народ локтями, царапалась и вопила, видя перед собой, как свет в конце тоннеля, только дверную ручку.

И все это время давила мне на уши тишина – кажется, приглашенные на вечеринку оставили свои занятия, наблюдая за дикой сценой.

Визг Джины пронесся над толпой, как выстрел:

- Не дайте ей уйти!..

Людское море заколыхалось, пошло волнами, и в каких-то несколько секунд я оказалась притиснутой к стене, и опиралась на нее руками, силясь побороть дурноту и, хотя бы понять, сколько тут их, желающих меня растерзать. Пятеро, шестеро? Это вся компания моего заклятого врага? Или присоединился кто-то еще?..
c9b6ce406c66a7b4fcc9e8d9cde739d8.jpg


- Она меня ударила, тварь, - звонкий голос бил по ушам разрывающимися хлопушками, - покажите ей… что делать так не стоит!

И все исчезло – я закричала вновь, но мой голос потонул в этом страшном людском море, в восклицаниях и выкрикиваемых ругательствах, в хохоте, пьяных возгласах, в угрозах и топоте ног…

Я больше ничего не видела и не понимала – кажется, я зажмурила глаза и прикрывала руками лицо и голову, когда, как снежный ком, меня толкали от одного к другому и трясли, словно мокрую одежду, пока я не оказалась на полу. Что-то ужасно болезненно ткнулось мне в ребро, и в висок, и под колено; обожгло скулу, правую щеку, плечо…

Я старалась сгруппироваться и не дать пробить себе череп, пыталась подняться – но снова и снова обнаруживала себя лежащей вровень с плинтусом.

«Позовите коменданта!» - кто-то из толпы не выдержал массовых беспорядков; хлопнула, окатив нас морозным воздухом, дверь.

«Вы с ума посходили, уймитесь, вас выпрут из Академии!»

«Я сейчас позвоню ректору или охране!»

«У нее кровь!..»

«Врежь как следует, выбей дурь из ее гениальной башки! Давай!»

«Она вас заложит, да и на камерах видно будет!»

«Меньше пусть высовывается, Свинья! Это не смертельно!»

- Виталин!.. – знакомый голос вспорол бешеную какофонию по краям, вылил вовне, снова сменяя мертвенной тишью. – Остановитесь, скоты!..

Мне удалось сесть – град ударов закончился так же неожиданно, как и начался, и в моем туманящемся зрении стала видна спешащая ко мне фигурка – рыжая фигурка в длинном черном платье. Я сидела, пытаясь рассмотреть лица напавших - снизу-вверх.
62f42fff31cc62b5a550959500540e54.jpg

Я услышала звук пощечины, стук каблуков, сиплую брань пожилого коменданта – а потом мир закрутился в спираль, мигнул и погас, отправляя меня в забытье, как бывает при высокой температуре.
***
В маленьком и светлом местном лазарете я лежала почти два дня.

Ничем серьезным драка не закончилась – возможно, благодаря вовремя вернувшейся Эмме, притащившей коменданта общежития и весь персонал, какой смогла найти. Синяки и кровоподтеки, ушибы, ссадины – ничего слишком страшного, хотя голова болела до рвоты и рези в глазах.
У меня было диагностировано сотрясение средней тяжести, потому и пришлось лежать. Один кровоподтек, украсивший щеку, Эмма замазывала своей пудрой и тональным кремом, маскируя вполне удачно.

Она почти не отходила от меня, пока я лежала в кровати, без конца просила прощения за недоверие, за предвзятость, и за всякое другое, чего я не запомнила – и не хотела запоминать. Я не могла злиться на нее – я шептала благодарности и просила не бросать меня на долгое время.
Наши две абсолютно разные личности столкнул несчастный случай и крепко привязал друг к другу. Теперь я знала, что могу любить кого-то почти так же сильно, как Ферре (коему, конечно, ничего о драке рассказано не было).

Родителям Джины написали домой, сделали внушение «по всей строгости». Провели ревизию в комнатах студентов и изъяли все спиртосодержащие напитки (чему Эмма была весьма не рада). Меня определили, как пострадавшую, и также хотели позвонить родным, но я упросила не делать этого, ужасаясь при одной мысли о том, как будет сходить с ума Ферре из-за моих неприятностей.

Тем не менее, жизнь вроде бы стала чуточку легче – насмешки и мелкие подлости никуда не делись, но откровенную конфронтацию устраивать больше не собирались. Моя паника при встрече с Джиной, или кем-то из ее компании, подарила мне тик и невроз, но, если удавалось не сталкиваться с ними в коридорах… можно было вообразить себя счастливой.

Наверное, Академия была единственным местом, где студенты держались за него по-настоящему крепко, и угроза «вылететь» была страшнее любых других угроз. Наверное, даже в отношении "сектантки" можно было осознать частичное "перегибание палки", бьющее по собственной репутации.

Так я думала, стоя на крыше и глядя в телескоп, недавно установленный по просьбе студенческого совета на их собственные деньги. Я тоже делала вклад в эту мини-обсерваторию, и торчала там почти все время – тем более, что начиналась весна и погода становилась теплее.
473d39f740ff3ff572962e985406bb0b.jpg


«Еще два года, или полтора. Еще недолго. Ты справишься, Вита».

Голос Ферре, выбираясь из писем, звучал у меня ушах и согревал, как весеннее солнце – что горькими днями, что ночами, полными кошмаров.

Приглашение в клуб геймеров:
7c0f4c35b1b8bedf73a82c9091ec96d0.jpg

Навыки второго курса:
8b1433a83d93cd281ec3c1109c9f36bf.jpg

Окончание первого курса:
5012f26863a2fde4f260fcf41a5f4ae0.jpg

Пожарная безопасность:
5b31e347edb1a2bf4e8ceb33779a27fe.jpg

Покупка мобильника:
1af3bff047fb26a6c84c39fb69b70a09.jpg

Покупка телескопа:
24165de74c39183b9a51ab0cee409b29.jpg


Баллы не изменились.


 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Нельзя сказать, что этот мир ненавидит нас с тобой, но он нас и не любит». ("Сияние").


Спойлер


Черновик IV. Мысли и вести.

Весна действительно пришла – тогда, когда ее и ожидали, все правильно, все как надо. И весна сама оказалась правильной, настоящей – с запахом ветра, уличной грязью, дождями и обильным цветением в конце апреля. Я вспоминала наши весны в Леокадии – пронизывающая сырость, сменяющаяся иссушающей жарой; голые до июня деревья, вечно хмурое, набрякшее, низкое небо… я всегда любила природу, но упорно считала себя сугубо городским жителем, не зная ничего о природе истинной, за пределами моей коммуны, отравившей жизнь себе и собственной территории.

Дни стояли по большей части теплые, безоблачные, и дожди выпадали щедро, но редко, позволяя бродить по улицам сколько вздумается, лежать в траве и смотреть, как пробиваются к солнцу молодые ее ростки; писать воздушными акварелями еще более воздушные пейзажи – словом, делать все то, ради чего стоило пережить крайне болезненные осень и зиму. Год подходил к концу, и подходил к концу первый курс у большинства тех, кого я знала; и у меня – второй.

Я перешла на третий до летней поры, в довольно-таки прохладном, вопреки хорошему весеннему началу, мае – на этот раз ни пробная, ни настоящая курсовая мне не понадобились. Я смогла выдержать все экзамены в сжатые, бешеные сроки, подарившие мне круги под глазами совсем уж невообразимые, а бледность абсолютно трупную.

Джина с компанией предпочитали обходить меня стороной в учебном корпусе, и старались не дать забыть, «где я и где они» в общежитии, однако в драку никто не лез. Изводить же меня словесными издевками было опасно появлением из ниоткуда, по ее излюбленной привычке, Эммы; и угрозой доложить «лицам вышестоящим».

Академия неустанно пеклась о дисциплине, и студенты, получившие более одного серьезного предупреждения социального или академического характера, как правило, отчислялись. Так что появилось время наслаждаться своей свободой, и, защитившись теплом поддержки от мадемуазель Кратц, день за днем выливать перченый кофе в раковину, вынимать булавки из ботинок и складывать сброшенные со стола учебники обратно в сумку – я могла терпеть еще сколь угодно долго, упорно плюя на свой стремительно развивающийся невроз.

Главное, чтобы никому опять не захотелось избить меня в лепешку, или чего похуже. А все остальное я, путем избегания, доведенного до планки предельно трусливого дезертирства, я выдержать могла – у меня были люди, ради которых стоило искать в себе силы. Были те, кто эти силы не возвращал в избытке.

Так что, наверное, меня стоило бы называть человеком счастливым, и я счастлива, счастлива ведь! – уверял мой внутренний голос упорно и настойчиво. У меня есть все, чего мне хотелось в детстве. И даже больше – несмотря на ужасную дальность расстояния, отделяющего меня от Ферре мне всегда было с кем поговорить и с кем обнаружить почти такую же взаимную крепкую привязанность.

И обнаруживать ее вновь и вновь в тысячах бесед – в кафетерии, в коридорах учебного корпуса, в холле общежития, на крыльце, на улице, в супермаркете, книжной лавке – и даже на мощеной дорожке прямо перед выходом из общежития.

Никого не смущаясь и заражая своей отвагой меня, Эмма любила сидеть прямо на земле, сложив по-турецки ноги и повествуя о чем угодно своим громким гортанным голосом – в пронзительно-желтом дождевике похожая на какой-нибудь ранний весенний цветок, полевой и дикий.
2b974dfe617bbd1007d819c1fa1a7b48.jpg


Мы разговаривали обо всем – никаких запретных и стыдных тем не было, я без утайки рассказывала о странных делах Леокадии, о природе возникновения своих шрамов, о строжайшем воспитании, немыслимой близости с братом и неполном альбинизме.

Эмма слушала внимательно, широко раскрыв серые, словно водица в лужах, глаза; грызла ногти, прижимала ко рту ладони и громко вопила в негодовании, удивлении, или восторге: выражать эмоции более сдержанно она не умела и не желала, всем проходящим мимо недовольным выкрикивая в спину какие-нибудь детские, пустяковые оскорбления; или ограничиваясь оттопыренным средним пальцем в их сторону.

В свою очередь, мадемуазель Кратц повествовала о себе и родне, оставленной в далекой столице; о трех собственных сестрах, младших, замечательно хорошеньких и отвратительно невыносимых; о страсти к некрепкой выпивке и друге с наливками и настойками; о безумной любви к литературе прошлого и настоящего, родной страны и зарубежной – почти все, что она говорила, имело тенденцию сравниваться с никогда не читанными мною поэмами и романами, мифами и легендами.

Даже прозвище мое, «дева Марена», оказалось мифологическим – так у славянских народов звалась богиня зимы, умирания и возрождения – и было оно мне дано за изобилие белого цвета во всей наружности.

Я обещала прочитать весь этот нескончаемый список рекомендованных книг, со стыдом сознавалась, что ничего толком и не видела, кроме учебников; сомневалась – не поздно ли для классики?..

Меня уверяли, что поздно не бывает, тащили через весь студенческий городок в библиотеку, заставляли заводить карточку и брать хотя бы с полдюжины того, что настоятельно советовали. Имена на корешках были знакомыми, и краткие варианты большинства произведений я читала исключительно для того, чтоб не отставать от школьной программы (а ныне – от университетской), и не выглядеть полнейшим неучем. Я не представляла себе, кто такие на самом деле Гюго, Флобер, Мопассан; я не понимала, как получать от чтения чего-то художественного, старинного, легкомысленного или романтического – удовольствие!

Удовольствием было отлично выступить с по-настоящему сложной темой, запомнить ряд формул, провести безукоризненный химический опыт. Удовольствием было выпить чаю (или, если уж на то пошло, наливки), поесть оладьев и уйти из общежития на целый день «бродить», распустив волосы и расстегнув парку, подставляясь свежему, однако уже совсем не холодному ветру. Удовольствием были такие вот «посиделки», игра в шахматы на доске или компьютере, плавание в бассейне студенческого спортзала… и самым главным удовольствием, тайным и чудесным, конечно, были наши беседы с Ферре.

Теперь мне не приходилось лгать о хорошем, и братец так радовался за меня, что ресницы намокали и в горле вставал комок. Я скучала – не по дому, а по нему, так сильно, что литература и впрямь подвернулась мне в подходящий момент.

К тому же весна приближалась к своему плавному завершению, и мне, с моим индивидуальным учебным планом, было разрешено оставаться на лето и продолжать курс дистанционно за определенную плату преподавателю (плата не превышала стипендии, но ощутимо била по ней, и все же такой интенсивный процесс себя оправдывал – скоростью, качеством и количеством знаний, которые делались по-настоящему нужными и интересными теперь, на старших курсах) – я могла проводить в своей комнате бесконечные часы, погружаясь в миры сентиментальной жестокости, старины и духа возвышенных трагедий.

Этот способ, как и рисование (никто уже не хотел перекрывать мне доступ к мольберту и краскам – даже Джина взялась за ум, наверстывая упущенное и лихорадочно сдавая и пересдавая экзамены), помогал утолить тоску и не думать о том, о чем думать не следовало. Рисовала я размашисто, широкими мазками, в духе, якобы, импрессионизма – краска ложилась чудесно, выходило ярко и сочно… но, к сожалению, дурных предчувствий, мыслей, нерешенных вопросов и воспоминаний о снах уничтожить, замазав белилами, не могла.
9764fb0f1b2706be9c6b084f5a9a1a21.jpg


Внутри меня словно гремел полыми боками огромный резервуар, но наполняться он собирался не водой – туда стекали, как черные нефтяные капли, все «невзгоды внутренних дел», как я звала их про себя. Первая капля - письма Ферре, наполненные лучистой радостью и лишь к концу становящиеся тревожными, жуткими, несмотря на явные старания братишки придать словам непринужденности и укоротить правдивый рассказ.

«У нас очень холодно, льют дожди, не прекращая. Урожай картофеля скудный будет, мы почти ничего не посадили – земля так размокла, что семена просто смывает потоками.

Говорят, западнее с гор сели сходят, чего в наших краях отродясь не было. Цветы вянут даже в комнате, да и людям дышать тяжко из-за хмари. Ветра такие сильные, что ломают порой деревья. Мы тут все, как один, простужены, и от сырости оно не проходит. Луиза сказала, это антициклон, а вызван он… не совсем природными причинами.

Ты, главное, не волнуйся, прошу тебя! Если был выхлоп, или ребята из экологической части снова экспериментировали, разгоняя облака, и реагенты, может, оказались не те… мы не знаем пока, в чем дело, но выясним. Все будет хорошо, мы же крепкие, ученые не сдаются, хоть я и не ученый!»

Как я могла не волноваться? Как мне было можно оставить без внимания такие тревожащие вести? Я бесконечно пыталась позвонить домой, но Ферре сбрасывал вызов всякий раз – наверное, он перетащил телефон в нашу комнату. Была ли Луиза против, скандалила ли по этому поводу и по поводу дороговизны моих звонков? Или все так зыбко и жутко в Леокадии, что внезапно стало не до скандалов?

Резервуар наполнялся черной мутью, грудь болела от жути и какого-то томительного, сгущенного ожидания, запахом грозы носившегося в разреженном весеннем воздухе. За первой каплей ползла вторая, страшно огромная, грозящая раздавить. То были мои сны – ночные и дневные, приходящие теперь всегда, едва я закрывала глаза.

Из-за напряжённого учебного графика спать я хотела почти всегда, и стоило мне утроиться на диване поудобнее, пусть даже с учебником – я тут же засыпала, и просыпалась с каплями крови на нижней губе – прикушенной, чтобы не кричать. И о снах моих не знал никто.

Я не могла заставить себя поделиться – сумасшедшей или преувеличивающей, впечатлительной личностью мне, после всех стрессов, совершенно не хотелось. Пока можно было терпеть – я терпела, и резервуар внутри сердца наполнялся грязью, вытекающей из мрачных сновидений, как кровь вытекает из надрезанной вены.

Последний сон был особенно странен и неприятен – я помню, что стояла будто бы на крыше, смотрела в телескоп, как иногда случалось и в самом деле. А потом вдруг вздрогнула земля, запахло таким отвратительно знакомым из снов предыдущих дымом; здание подо мной затряслось и наполнилось криками. А с неба полился режущий глаза белый свет, и я теряла под этим светом зрение, но не могла отвернуться – лишь корчилась, прикрывая лицо руками и пытаясь спасти глаза.
c3d30aca7b4e88185e66955b3629d460.jpg

Белый свет полосовал мою кожу, заставляя ее дымиться; поджигал одежду и волосы… я проснулась с ощущением жара по всему телу и тяжелой ломоты в нем. Это не могло быть простым сновидением. Я запомнила его слишком хорошо, и была внутри слишком явственно.

Мне бы так хотелось, чтобы только снами и ограничивались тревоги. Чтобы не было сообщений от Ферре (я теперь с трудом заставляла себя открыть почту), чтобы не ходили разговоры о «всяких непонятных вещах», чтобы ничего не случалось больше, сверх того, что составляет повседневность.

Хотя и она менялась, и моя чудесная, моя возлюбленная «нормальность» этого мира становилась все более сомнительной. Я слышала только обрывки разговоров, но, всякий раз, услышав, вставала и уходила, где бы ни была (на лекциях, если мне предлагали их посетить те из преподавателей, которым я писала доклады и статьи) – так сильно беспокоило это меня, так хотелось удержать разваливающийся быт в своих руках. А разговоры вились мухами вокруг головы, настойчив жалили, подбирались к лицу и жужжали в уши – отмахивайся, убегай, а все равно застанут.

«Необычайно дождливо в этом году, того и гляди, Сена вспухнет, перельется через берега! Хорошо, что мы далеко…»

«Что ж с того, что далеко? Около моря живем, если все эти перемены в экологии заставят и там уровень воды подняться… не ждет нас ничего хорошего».

«Зато погода теплая, благодать! Раньше бывало попрохладнее, а теперь, как говорят, везде на юге значительно теплее становится. А западне и севернее – наоборот… ну, погода переменчивая нынче».

«А я слышал, что не в погоде дело. То ли парниковый эффект наступает, то ли еще чего… от выбросов, выхлопов, всей этой дряни. Подождите летом, небось, жарить будет так, что едва живы останемся…»

«Люди лезут туда, куда не надо бы. Вы слышали, что наша Академия и еще несколько других университетов и колледжей договорились о финансировании опытов с тяжелыми металлами… при участии этих, из «Левкоя»? Потому что они за все берутся, ничего не боясь… на нашем новостном портале даже заметка есть…»

«Что-то насчет свинца, кажется? Для защиты от радиоактивных воздействий и для батарей… что ж, если им действительно удастся изобрести… но ведь сейчас добиваются и куда лучших результатов, не используя опасные соединения… правда, не такие масштабные, но и все же…»

Как только заходила речь о чем-то подобном, взгляды присутствующих неизменно обращались ко мне, пускай и не так открыто и бесцеремонно, как в начале года. И я уходила – если не сказать, сбегала. Дезертировала снова и снова.

Пыталась не читать новости из мира науки несколько дней – но потом снова срывалась, приходила в отчаяние и строчила Ферре, чтобы он разузнал поподробнее и грядущих проектах. Информации все-таки было мало – лишь самая «газетная», упрощенная». Мне не хватало того погружения в тяжёлую атмосферу вечной лаборатории, как дома. Тогда я могла узнать куда больше. И притом ни за что не согласилась бы вернуться сейчас.

Я ждала только худшего. Я стояла под дождем в быстро намокающем коротком платье из легкой шерсти и глядела в какой-то прострации, как под ногами скапливается все больше воды и растекается лужа, такая же, как тысячи луж вокруг; заливается в отвороты туфель.
0c2292a4a55de35721cbe2860a292ce3.jpg


В чем мне было искать спасения? Успокоения? Где скиталась по свету моя умиротворенная радость, как в конце зимы, начале весны? Что на самом деле происходило дома? Новости выдавали знания скудные, братец честно рассказывал все, что мог понять – он был напуган, жил в постоянном напряжении и не знал, что ожидает их в завтрашнем дне.

Луиза запретила ему звонить мне – будто он пытался! – и, видимо, забывала свои же слова за приступом фанатизма, иногда охватывающем ее и при моем присутствии. Ее острый, ясный, абсолютно не старческий ум мог угаснуть внезапно, подернуться пленкой азарта – и мало что тогда выходило хорошего. Слишком ответственной и крупной была должность «вечно молодой» энергичной Луизы, редкой трудоголички; слишком увлеченными и вдохновенными были люди, работающие под ее началом.

Они начинали с опробования зараженных болотными испарениями культур на псах, продолжали с бездомными, с нищими, с добровольцами – за маленькую плату… и заканчивали чем-то вроде «опыта номер четыре». Я знала об этом опыте не так уж много – но и того, что знала, хватало чтобы составить ужасающую картинку. Конечно, в исследованиях это был прорыв, пускай и завершилось все неудачей.

Но люди… теперь, по прошествии года в университете, я не решалась представить себе, каково было участникам. Таким, как Эмма. Таким, как Ферре. Таким, как зануда месье Луи, футбольная фанатка Тина, хронический прогульщик Рафаэль. Даже для склочницы Джины я не пожелала бы подобной участи. Ни за что. Ни для кого. Никогда.

И, чтобы хоть немного забыть о навязчиво лезущем в голову, я читала. Днем и ночью, прерываясь на свои нескончаемые доклады, рефераты, статьи и написание курсовой, уже не пробной; не прерываясь – когда лежала в кровати, обедала в кафетерии, ехала в такси на встречу с Эммой. Мир французской классической литературы прочно завладел мной, и я, до зубовного скрежета завидуя героям, лишенных тягот двадцать первого века и замкнутых коммун; не могла расстаться с ними, такими живыми и настоящими, несмотря на давность лет.
55c4540e53e23c81b35d155963b0e3ef.jpg


- Что тебе нравится больше всего в этих историях? – Эмма допытывалась у меня каждый раз, когда мы виделись. Она всегда оставалась неизменной, восхитительно беззаботной, несмотря на общую нервозность. Неясно было, как только удается этой яркой девушке держаться и не ломаться.

- Абсолютно все, наверное… они так хороши, так не похожи на нашу жизнь! Я не так уж плохо учила историю в школе, но преподавали ее нам урывками, не считая, что дисциплина эта важная. Однако в книгах так переплетается все… эпохи, люди, временные промежутки… даже не верится, что такое могло быть на самом деле, - взволнованно лепетала я, стыдясь, что не могу «литературно выразить» свои чувства. – Я и не представляла, что люблю читать…

- Уж одной физикой сыт не будешь, - покачала головой Эмма, смеясь – но взгляд ее был серьезен. – Да ладно, Виталин, черт с ними, с книжками. Вообще читай поменьше, уж не думала, что кому-то дам такой совет… лучше бывай чаще на воздухе, когда не дождит. Сходи хоть пару раз в клуб, прошвырнись до города – не до нашего городка, прости Господи, а до Тулона. Если поездом, то через несколько часов будешь там. Можем в это воскресенье как раз. А то ведь скоро весна закончится, я уеду, увидимся только в будущем году… а то, может, и нет, если ты все будешь сдавать с такой же скоростью. Но я буду приезжать в твою эту Леокадию! – пообещала, оживляясь, мадемуазель Кратц. – Когда захочешь!

- Не… выйдет, - севшим голосом сообщила я, сглатывая слюну пересохшим вдруг горлом. – Эмма… у нас закрытый город. К нам нельзя чужим. Нельзя тем, кто заранее в нашу мэрию заявку на въезд не подал, а если ты в науке не занят, то хода нет. И вообще… там сейчас невесело. Неблагополучно. Я бы не советовала приезжать…

- Да уж я помню, читала новости, все такое. Но про закрытый город не знала… извини, дева Марена. Но если так выйдет, что мы больше не свидимся, можешь… рассказать мне одну вещь? Обещаю, я никому не сболтну. Могу побожиться.

Она подняла руку, осеняя себя крестом несколько раз – глаза ее при этом неистово пылали каким-то чувством, какое позже я могла бы назвать «дружеской верностью». Но тогда я не знала еще почти ничего.

- Все, что угодно… - растроганно шепнула я, глубоко польщенная таким ко мне вниманием. – Эмми, у меня нет от тебя секретов!

Подруга наклонилась ко мне – мы сидели на лавочке в парке, и я видела ее лицо так близко, точно стояла перед картиной, портретом в галерее.

- Расскажи мне про «опыт номер четыре». Не бойся – я знаю, ты не при чем, твоей вины нет, все нормально! Но это звучит, как тайна, почище тайны библиотеки Македонского, а мне так дьявольски охота узнать…

И я рассказала. Мои губы онемели от нервозности, голос сел – но я рассказывала, пока не устала, пока Эмма не ушла, обещая «подумать над этим» и никому не разбалтывать; пока не потемнело и пока не настала нужда возвращаться в общежитие, куда гнала меня усталость и острый голод.

А потом я вспоминала – вспоминала выданный секрет, положив голову на сложенные руки, умостившись за столиком в опустевшем уже кафетерии.
9128b87b4ed5447d9ae723a375bdaad2.jpg


В одиночестве все зловещие подробности всплывали в голове, как живые. Как герои книг – как мадам Бовари, Пышка, Эсмеральда; как соборы, лавки и улицы стародавней Франции. Только, увы, в «опыте номер четыре» никакого вымысла не было. Да и случился он сравнительно недавно – каких-то двадцать лет назад.

Собственно, четвертым он стал потому, что не удались первые три. А проверяли наши биологи способность среднего человека ориентироваться в неблагоприятных природных условиях, понимать направление и достигать указанной цели в небольшие сроки… при искусственно вызванной, как бы абсурдно сие не звучало, дезориентации.

Это было просто – база, в виде заболоченных земель на окраине, в лесу, уже имелась. Лес этот негустой, но чрезвычайно запутанный и растянутый по всему краю Леокадии, как веревка – запутаться в таком ночью, да провалиться в трясину – легче легкого.

Особенно, когда вы – нищий студент-доброволец, «подопытный кролик», и вам предварительно вкололи состав, схожий свойствами с легким наркотиком… или значительной степенью опьянения.

Цель была проста – добраться до тракта, найти ожидающую участников машину, присланную кураторами, и, вернувшись в лаборатории, записать на диктофон или задокументировать процесс путешествия и результат. Конечно, за ними наблюдали - у всех участников имелись мини-рации, «жучки» - никто не бросал их на произвол судьбы.

Всего лишь хотели выяснить, как скоро человек, одурманенный болотными газами (которые как раз и давали рассредоточенность, топографическую слепоту, сонливость), сможет, сопротивляясь их влиянию, выбраться и позвать на помощь. Научные работы часто велись в лесу, и при возможной поломке снаряжения, не допускающего опасный воздух к дыхательным путям, иногда случались даже летальные исходы. Такой опыт был необходим – пускай и созданный вручную, поскольку на всех добровольцах были надеты респираторы и средства индивидуальной защиты, а дурман уже распространялся по крови, когда те входили в лес.

И первые три опыта успехом не увенчались. В первый раз из пяти вернулись трое – двое других остались в трясине, провалившись под шаткий мост, протянутый над мирным с виду озерцом. Спасение подоспело слишком поздно.

Во второй и третий раз люди успешно выбирались к тракту, но блуждали слишком долго, из-за чего получали отравления, пускай и не настолько серьезные, как было бы, лишись они респираторов.

А в четвертый раз все должно было пройти гладко. Участников выбрали шестерых – крепких, абсолютно здоровых студентов. Двух девушек и четырех юношей. И началось все хорошо – защитные средств находились в отличном состоянии, светила луна, батарейки в водонепроницаемых фонариках могли работать без перерыва множество часов.

И первая пара подтвердила это, вернувшись даже на три минуты раньше установленного срока, целыми и живыми. Вторая пара задержалась до утра. Не видно было и третьей. Прождав до рассвета, спасительные службы ринулись прочесывать лес. И ждали их результаты неутешительные – споткнувшись во время перехода через особенно вязкий участок, одна из девушек уронила рацию и фонарь. В попытке дотянуться хотя бы до одного предмета и выловить их, она соскользнула с выступа склизкого дна и, потеряв равновесие, упала лицом вниз.

Остальные помогали ей, заходили все глубже и глубже. Но тело безвозвратно поглотила топь, а оставшихся троих охватила паника – и в своих криках, метаниях, стараниях выползти на берег они доходили до тех мест, где начинались омуты и провалы. А ведь все эти люди прошли подготовку, были сложены атлетически и могли справиться, казалось, со всем на свете…

Позднее этот болотный газ был исследован тщательнее, и обнаружены его галлюциногенные свойства – скапливаясь над влажными местами, он образовывал миражи природного толка.

В основном – крепкие ровные луга и сухие тропки, которые начинались гораздо дальше… и, по вине иллюзорных видений, видимо, и стали причиной гибели добровольцев.
Прорыв? Безусловно, прорыв, как считала Луиза. Газ и заражённую этим газом воду можно было бы использовать в последующих опытах, испытаниях, каких угодно целях. Также особенно остро встала необходимость прокладывания нормальных путей через топи, чтобы ученые могли работать не только в «сухопутной» части леса. В общем, дало это исследованию много.

Но, рассказав Эмме о нашем тайном кошмаре, я все думала и думала о тех, кому пришлось остаться в трясине навек. Наверное, они кричали, плакали, звали на помощь… или мужественно старались выкарабкаться, пока не настигло их отчаяние бесполезности. Наверное, они не о науке думали, когда умирали от асфиксии, когда грязь, вода и ил забили им глотку…

Наверное, они все хотели домой. Пусть даже дом этот – треклятая душегубная Леокадия.

Наверное, какая-то часть меня стремилась обратно тоже – иначе не возникало бы в темах моих картин таких знакомых сумрачных пейзажей, таких близких и привычных очертаний нашего старого дома.
d83cd9b57dd469d71f9a30ef499aee09.jpg


Кроваво-алый восход, одинокая болотная зыбь, редколесье костлявых деревьев – кому бы показались такие места прекрасными? Но я видела их с детства, я жила в них и не могла не вспоминать. Не думать о возвращении. Может, получится повлиять хоть на что-нибудь, наладить связь с другими городами… может, я что-то сумею исправить, починить? Не допустить новых «опытов номер четыре»?..

Начиналось лето. Эмма, попрощавшись со мной и оставив мне «на память, если не выйдет встретиться» бутылку наливки и свою фотографии, разрисованную улыбками, сердечками и солнышками. Я осталась в общежитии, продолжая платить за комнату, настороженно глядя из дверной щели, как наполняется оно приезжающими на семинары молодыми преподавателями; как отъезжает со станции поезд до Тулона, как машет мне Эмма, сидя у окна… как я остаюсь одна и появляется моя фамилия в списке зачисленных на четвертый курс.

Год прошел. Мои успехи были блестящими, сердце – выше всяких похвал, сон – больным и тревожным, сердце – полным боли трехмесячного расставания. И отсутствия подробных вестей из дома – Ферре писал все более кратко и путанно, а звонки были под строжайшим запретом.

Еще полгода, даже меньше – и мне исполнится девятнадцать. И я стану одним из самых юных выпускников. Может, и в самом деле – «перспективным ученым».

Вот только волновало меня это все меньше.

Я приобрела в комиссионном магазинчике старую швейную машинку и часами сидела за ней, вспоминая, как училась шить дома, чтоб не нужно было тратиться на готовую уже одежду. Я пыталась скроить себе какой-нибудь легкомысленный летний наряд в духе Эммы – чтобы хоть частью быть с ней, доказать самой себе, что я ее не забуду… даже если больше и не увижу.
c6834fe4f5ad176483ac5c1e4bb6c62f.jpg

Я жила ожиданием.
Я ждала новых вестей.
Сидя ночью у костра, разведенного в парке, я смотрела в огонь и пыталась увидеть среди языков пламени знаки грядущего.
Вся моя судьба накренилась и покатилась камнем по склону – и где остановится он, решать было не мне.

Пропуск в арт-студию:
4b61e37767ff901bb3ee8d4d8420bf3b.jpg

Навыки за третий курс:
f5c9208238d57972eecf246da52261ab.jpg

Третий курс:
396237d0b578f9ee11bdc2a7b3d0ada0.jpg

Волшебная лампа, принесенная внезапно и пока нетронутая:
89deff024da8a23506550f217636ecb7.jpg

Покупка швейной машинки:
0528f7b6098aec136289098fac624e0a.jpg

Встреча с пришельцами:
9a2ef48edc8686455691308a0f819ca4.jpg

Четвертый курс:
7648993a597763327cac0bf4ecba4060.jpg

Снято ограничение "Инопланетные технологии", +1 балл. Итого - 1 балл.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84

"Горе - это, так сказать, печаль, охватывающая человека, когда он потерял кого-то дорогого ему, и штука это неуловимая, ускользающая. Горе может на долгое время исчезнуть, а потом вдруг возвращается, когда меньше всего этого ожидаешь". ("33 несчастья".)

Спойлер


Черновик V. Тревога.

Мои кошмары воплотились, начавшись с тумана. Пока я спала, разум мой породил чудовищ, и уже никто не мог загнать бы их обратно в клетку усталой дремоты. Чудовища были повсюду, а я и не замечала их. Моя земля превращала людей в таких чудовищ без совести и сознательности; Джина и ее компания умели быть чудовищами, я помнила случай на Рождество; чудовищем, но только снаружи, обыватель назвал бы Нотр-дамского горбуна; и, конечно, чудовища жили в моих мыслях в форме мерзостей мысли и нрава, мерещась мне сонной, показываясь в тенях и звуках.

Чудовища скрывались за туманом, и породили их люди, соединившись в одном аккорде с природой, которая воскресала девственной после многолетних ее изнасилований и убийств – но в этот раз, похоже, сдалась. Я давно подозревала, что все шло к тому, и шло дело неладно, и туман это подтвердил, показал мне яснее, чем на картине.

Каково это – просыпаться и в окно видеть только мокрую белизну; выйдя на улицу, рисковать умереть от ужаса, заплутав в пяти шагах от крыльца? Туман вздыхал вместе с ветром, начавшим бушевать с середины лета.

Жестокий, не по-летнему холодный и резкий, пришедший не смену бесконечным теплым дождям, в одно утро он принес туман; и я, выглянув из окна общежития ранним утром, увидела погребальный саван вместо сияющей зелени.
9c67553b44435b7d92f85f61cd6ab1b5.jpg


И с того дня зелени становилось все меньше.

Что не было от тумана бело – потемнело слишком скоро, и уже к июлю становилось порой холодно по-осеннему, хотя помещения казались душными, тесными, какими-то неправильно скроенными – казалось это тем, кто был на улице слишком долго. Слишком долго шатался по туману и возвращался всегда взбудораженный, будто в молочном месиве увидел окно в другое измерение.

Что-то делалось с сознанием тех, кто гулял по сизому морю больше получаса – оно мутилось, как после наркотика; человек становился тревожен и беспокоен, забывчив и боязлив. Люди старались посещать открытые пространства поменьше, утверждали, что в воздухе висит странный тяжелый запах, что влажность так высока, как будто в дождь попадаешь; что это безумно странно – не получать никаких оповещений о возможном вирусе, или органическом заражении, или чем-то таком, что в тумане содержится.

Однако, пока не происходило ничего слишком вопиющего, мы ждали новостей – хоть каких-то, и я ждала писем от Ферре, и не получала их уже несколько недель, а мои звонки все сбрасывались (или шептали в трубку коротко – «некогда, позже»); и в известиях о мировой науке, о гражданской безопасности, не было ни единой новой статьи, хотя наполненные растерянностью сообщения на форуме нашей Академии (туман, запах, жуткие душевные состояния, из физических – головная боль и рези в глазах) поступали практически из всех уголков страны, поскольку филиалов заведения имелось множество.

И в то же время – никаких объявлений, никаких предостережений. Будто бросили гражданское население на произвол судьбы.

Все страшней и все непонятной была атмосфера дня сегодняшнего, все труднее было разобраться в ней. Люди выжидали хоть какого-то сигнала, потому и не трогались с места, живя надеждой, что «все будет как прежде». Хотя некоторые и покидали Францию в жуткой спешке – правда, все чаще сообщения о тумане получали из Голландии и Германии, что позволяло думать, будто это всего лишь природная аномалия, и изгладится со временем непременно.

Я вынуждена была добегать до аптеки университетского городка и покупать пачками снотворное и седатики, чтобы хотя бы глаза закрыть, чтобы бушевание паники улеглось. Я орала во сне так, что квартирующие в общежитие прибегал спросить, что происходит; мои руки стали трястись столь сильно, что я едва могла удержать ручку или столовый прибор. Жестокая бессонница и головная боль так терзали меня, что я не могла и есть, с трудом заталкивая в себя кусочки пищи, которые благо если не вымывались потом из организма обратно, когда я стояла, прижавшись коленями к холодной плитке и придерживая волосы.

В медицине я разбиралась достаточно сносно, чтобы определить вероятное отравление, либо тяжелый стресс, из которого и росли последствия; чтобы назначить самой себе лекарства и следить за их курсом и собственным рационом.

Иногда становилось легче, и во время таких улучшений, накачавшись препаратами под завязку, я сидела обычно в маленькой кофейне, пристроенной к кампусу, до коего было всего пять минут ходу. Да и респиратор я, изготовив из марли, надевала всегда, и надевали почти все прочие, кому здоровье было еще дорого.

В кофейне обсуждались самые разные темы дня нынешнего и грядущего, и все больше высказывалось людей в пользу теории о «правительственном заговоре» и скором конце света. Я сидела тихо, прислушиваясь, и пила горячий шоколад – единственное, с чем модно было сочетать мои лекарства, кроме слабого чая и воды.

Стараясь не думать так часто о доме и Ферре, не посылающем письма; я жила сплетнями и обрывками весточек, ощущая себя беспомощной и несчастной, абсолютно беззащитной, пустой, высохшей. Народу набивалось в маленькое помещение много, и часто. Спрашивая моего мнения, кто-то ко мне подсаживался. Летние жители кампуса не знали, кто я и откуда, что позволяло общаться более свободно, хотя я, погруженная в свои беды, отвечала односложно.

Последний разговор, состоявшийся там, был с молодым доктором естественных наук, как она себя назвала – с Джессикой, приехавшей на летние семинары из Америки. Джессика рассказывала, что путешествует очень много, и часто – именно летом, продолжая учиться и узнавать разные разности, чтобы быть готовой ко всему.

«Возможно, скоро и правда что-то случится. Я постараюсь выжить», - заявляла Джессика, в волнении постукивая пальцем по раскрытой книге. Такой позиции можно было только позавидовать – в «Левкое» это оценили бы.
78b3b19bfcc89931d397c79b420133a1.jpg

Что ж, выжить старались все мы, покуда могли, но повезло не всем.

Однажды, после очередного сброшенного соединения (хоть что-то – так я знала, что брат хотя бы жив, раз может нажать на кнопку отбоя), я лежала на кровати, дрожа от дурноты и натягивала на голову покрывало, чтобы не слышать шуму вокруг. При духоте в помещениях и холоде на улицах я простудилась, и на ослабленную стрессом физиологию инфекция пришлась ударом пушечного ядра.

Сдавая конспекты, отправляя по почте свои доклады и сидя за учебниками, я постоянно хваталась за грудь и кашляла, пока не начинало звенеть в ушах; постоянно была белее кислого молока из-за тошноты, и постоянно мучилась от судорог, коими сводило мышцы, подверженные интоксикации.

Из-за состояния этого, в высшей степени мерзкого, я и не поняла сразу, отчего шум усилился многократно, и поднялся крик и визг… совсем как тогда, на вечеринке по случаю Рождества. Кажется, я успела задремать, потому что почти увидела в холле вопящую что-то в мембрану телефона Эмму, которой быть тут точно не могло. Зато были другие, они и кричали, да так, что кровь замерзала в сосудах, не доходя до сердца.

Я выскочила в холл как была – без обуви, с повязанной мокрым полотенцем головой, чтоб унять жар и мигрень. Но основная часть голосящих столпилась на крыльце, куда мощным потоком ужаса вынесло и меня. И тот краткий миг, что я наблюдала кошмарное зрелище, остался в моей памяти как первая зарубка на высоком чахлом древе всей моей жизни «после». После того, как пришла беда.

Беда приняла облик молодого парня с разлохмаченными каштановыми волосами и странной крупной сыпью по лицу и рукам. Он лежал на мощеной дорожке у крыльца, запрокинув назад голову, уперев в землю локти, шипя и подергиваясь всем телом. С губ его сочилась сукровица и шла пена, мерзко стекающая, грязно-белая. Глаза юноши закатились, а озноб его был так силен, что казалось, будто он оказывает сопротивление, когда его тащили внутрь.

Мне рассказали, что жуткий, похожий на сирену вопль, бьющий по ушам и навсегда врезающийся в сознание; принадлежал ему. Несчастный просто шел мимо общежития и вдруг упал навзничь, и забился в припадке. А те, кто глядели в окно чуть пораньше, доложили, что походка у шатена была неровная и хромая, точно ноги болели, да и спотыкался он, как слепой, через каждый шаг.
de3643f8a3a7d03b1d3422801c6c76d2.jpg


Скорая помощь приехала быстро, и, прежде чем увезти молодого человека, доктор высказал надежду, что средства индивидуальной защиты есть у нас всех, и что он надеется на наше благоразумие и отсутствие прогулок в тумане. Надеялся он зря – уже на следующий день наконец начали поступать новости, и первая из них была об ужасающим количестве заболевших за две последние недели. Причиной назвали новый неопознанный вирус, содержащийся в некипяченой воде – и ни слова о болезнетворном тумане!

Воду, конечно, пьют все, и далеко не у каждого доступ есть к кипяченой, но отчего же тогда не весь мир болен?

Или все-таки весь?.. Ужасно было не получать новостей, не находить тревожащих тем в телевизионных и радиопередачах. Но хоть инструктаж населения стали проводить, рассказывать о защите, профилактике и других необходимых вещах; а также о том, как протекает болезнь, от которой нет противоядия, нет лекарства пока, нет иммунитета.
Протекала она почти всегда с летальным исходом. Тот споткнувшийся у нашего крыльца шатен умер через три дня, как сообщила кому-то, с кем говорила по телефону, его подруга; всхлипывая и блестя покрасневшими от слез (или инфекции?) глазами. Звали его Дидье, и был он одним из крайне малочисленных студентов, оставшихся на лето в Академии.

Крики, вызванные болью при внутреннем кровотечении. Сыпь, похожая на укусы или ожоги. Кровь и пена на губах. Бред, иллюзии, страхи и паранойя. Боль в суставах и опухание век, нагноение глаз. Слепота, интоксикация, лихорадка… гибель. Сепсис или отравления? Стремительный рост опухолей? Что это могло быть вообще?!

В тот вечер я отослала не менее десятка писем домой. И ответ пришел, увы, слишком быстро и слишком жестоко для меня:

«Я больше не могу писать, Вита. У нас в городе все изменилось. Болен мало кто, но те, кто болеет сейчас, уже не выживут. Луиза в порядке, но ее уже неделю нет, только звонит иногда домой, ночуя в кабинете того университета, где она читает лекции иногда. Урожая нет, есть приходится по два раз в день, утром и ночью, чтобы хоть как-то держаться. Льют дожди и было землетрясение, небольшое, но погибли люди, пускай всего несколько. Несколько людей и домов, но бункеры у нас есть, и, если Луиза не заберет меня туда к концу недели, за мой приедут волонтёры из социальной службы и отведут в укрытие.

Пока все это не кончится, я не смогу звонить и писать, да и связь ужасная, прерывается. Мне ничего никто не говорит. Это страшно – жить в самом сердце воплощения науки и не знать нисколечко. Всё замалчивают. Единственное, что я знаю – будут еще толчки и затронут, наверное, всю страну. Дела плохи. Луизы просила меня рассказать тебе это. До свидания, Вита, потому что я не хочу говорить «прощай» и ты вернешься, как все наладится, обязательно».

Я ударила кулаком в монитор и завыла от одиночества и боязни будущего. Крики и рыдания свидетельством позора оглашали мою комнату, но вряд ли кто уже приплёлся бы на этот звериный рев – подумали, может, что я узнала о смерти чьей-то, и оставили в покое.

А на следующий день земля вздрогнула под ногами так сильно, что отозвалось в голове болью и пульсацией. Я схватилась за виски, чувствуя, как теряю разум.
69cd3d9c53b6eef5bb47469c52d19418.jpg


Общежитие было почти пусто – приехавшие отправились в здание Академии на семинары, и я не могла удержаться от попыток советовать каждому отнестись как можно серьезнее к ситуации и не забыть о респираторах, капюшонах и даже перчатках – вполне возможно, пары тумана могли впитываться и через кожный покров. Кое-кто внял моим словам, и сейчас был, наверное, в безопасности, чего я не могла сказать о себе.

Первая реакция была шоковой.

Я стояла, сжав голову ладонями и не понимала, что делать и за что это все свалилось на меня. Когда тряхнуло еще раз, когда поехала по стойке с напитками кружка, когда с полок начали сваливаться учебники… я все еще продолжала оставаться напуганной маленькой девочкой, забыв все правила безопасности, которым училась еще в школе.

Я вспоминала о подземных толчках, предупреждении Ферре; я знала, что это такое, и как спастись от них, если они не слишком сильны; я знала все – но лишь в теории, а при столкновении с «практикой» поддалась смятению, полностью выдувшему разум, заменившему его на нескончаемый визг сирены «Скорой помощи»… или крик умирающего студента Дидье.

До моей комнаты оставалась пара шагов, и я преодолела их прыжком, ухитрившись не запутаться в длинных полах сарафана. Отшвырнув стул в сторону, стряхнув на пол лампу, стащив туда же компьютер, книги, личные вещи; я бросилась на пол, заползая под столешницу и стараясь даже не дышать. Я делала так, просто желая спрятаться, и лишь потом вспомнила, что поступила прямо как по учебнику безопасности….

Счет времени я потеряла и почти ничего не слышала – думала, что оглохла от шума. Что-то постоянно гремело и грохотал, штукатурка сыпалась с потолка, предметы на полу разъезжались в разные стороны.

Я лежала, свернувшись клубочком, тихо всхлипывая от ужаса; я обхватывала одной своей рукой другую – и представляла, что это Эмма держит меня за руку; я нащупывала на мизинце колечко, потертое серебряное колечко с подделкой под аметист – подарок Ферре к шестнадцатилетию – и воображала, что братец рядом, что он тоже сейчас со мною в этой «каморке»; может, также лежит, свернувшись, словно черепаха, позади и гладит меня по спине, успокаивая… я чувствовала, что распадаюсь на кусочки и разлетаюсь в дым.

Мое восприятие сузилось до игольного ушка, сознание отплывало – иными словами, я отходила в лучший мир, и неизвестно, что удержало мою жизнь на поверхности мира далеко не лучшего. Но все-таки я отключилась, и неизвестно, сколько лежала так, даже когда все уже давно затихло, и я смогла выползти наружу после второго в своей жизни обморока и первого землетрясения.

Жертв не было, но раненые есть – это была первая новость, которую я узнала (от людей, конечно же, с новостями официальными все было по-прежнему туго). Наше общежитие уцелело, все было, в общем, в порядке, не считая мелких поломок. Вот только связь оборвалась совершенно – телефонная и собственно сеть.

Людей подготавливали к эвакуации, чинили сломанное – на это ушла неделя, а я, сдавшая совсем недавно свой последний экзамен и защитившая диплом, ждала результатов конца обучения и не знала, куда мне идти. Может, у меня уже и вовсе не было дома.

Я вдруг потеряла интерес ко всему на свете. Будто настоящая Виталин Маланфан умерла во время тряски, прибитая тяжелым деревом столешницы; будто она покончила с собой от стресса и страха, наглотавшись снотворных таблеток. А вместо нее осталась бездушная оболочка. Оболочка, не получившая более ни единой вести из дома. Ничего не знающая, не понимающая. Бессмысленно живущая, тупая, пустая.

Я занимала себя всю эту полную лихорадочных сборов неделю (свою сумку я собрала еще в начале лета и не думала о ней более) всякой ерундой, тратя деньги со стипендии на какие-то дурацкие дела, вроде покупки длинного платья, более теплого, но вряд ли удобного; выпивания в мелких кафешках, онлайн-игр на телефоне и извращений со своим обликом.

Я решила состричь волосы, слишком быстро растущие и уже достигающие пояса. Эмма любила делать мне прически и жаловаться, что такие густые пряди столь непослушные, буйные и сухие при этом; Ферре называл меня «длиннокосой принцессой в детстве». Наверное, я думала, что больше не осталось никого, не осталось и прежней Виты.

И к черту эту белесую копну, прежнюю внешность, прежнюю жизнь. Наплевать, что случится дальше.
Ножницы, щелкая в моих руках, отрезали один тусклый локон за другим. Одну веху жизни за другой и третьей. Я отрезала себе путь к отступлению, будто заранее зная, что все пропало, и пропала я сама.

***

Чувства вернулись ко мне в последний день, когда еще можно было уехать. Поезд, держащий курс на Тулон, отходил от станции в шесть пятнадцать вечера, и я, пользуясь тем, что туман схлынул (после землетрясения причины хворей стало много меньше, будто разломы открывшиеся втянули газ в себя, как втягивает молочный коктейль через трубочку пьющий его курортник), шаталась неприкаянной по городку, не зная, стоит ли мне уезжать, что делать дальше и зачем вообще я тут нахожусь. Наступала осень, и жестокий, непрекращающийся ветер становился все более холодным, теребя мои безжалостно обкорнанные волосы и подол платья.

Наверное, тогда я и услышала первую воздушную тревогу – и чувства вернулись ко мне, разом все, внезапно, словно инъекция в вену. Я даже не разбирала толком слов, а смысл доходил до меня медленно, точно сквозь дрему.

«Всем немедленно проследовать до укрытий… находящимся в поезде задраить аварийные выходы и окна… угроза сейсмической активности массового поражения… всем надеть средства индивидуальной защиты, следовать к убежищам как можно быстрее… произошел крупный выброс тяжелых металлов… взрыв на станции… множественные взрывы, выброс, сейсмическая активность… немедленно…»

Все было настолько абсурдно и неправдоподобно. Голос в уличных динамиках орал, торопился и захлёбывался, глотая слова.

Выброс. Разве не им мы дышали все лето, плавая в тумане отравленными рыбёшками?

Тяжёлые металлы. Разве не со свинцовыми копями собирались работать чертовы психи из Леокадии, пропагандируя деятельность всему сообществу Франции, если не мира; разве не этот тяжелый металл они использовали для (иронично, не правда ли?) каких-то изобретений, должных служить защите от радиации?

Взрыв. Разве не к этому все шло? У нас уже бывали и взрывы, и химические пожары. Может быть, это такой «опыт номер пять»?

Сейсмическая активность. И эвакуация в самый последний момент. Не потому ли скрывались все до единого, источники информации? Луиза говорила тогда о четвёртом опыте – «не желали сеть панику среди мирного населения», потому и узнали об этом так поздно. А тут панику не сеяли – она сама взошла, и кто теперь останется, кто ее пожнет?

Подземные толчки. Это мы уже проходили.

Я запрокинула голову и закричала от злости и какой-то дикой, звериной, детской досады. Земля вздрогнула, опрокинув меня лицом в насыпь. Вставая, я увидела, как разламывается, тоже очень мед-лен-но, невысокий холм, где было устроено привокзальное кафе – и разъезжается в стороны асфальт, высвобождая исполинскую струю воды, кипящие брызги которого долетели до меня, обжигая лицо и руки.

Гейзер? Разрыв? Спящий вулкан?

Вслед за водяным потоком такой же струей, тут же опавшей, выбросился на поверхность странный молочный газ. Знакомый туман… он расползался, как щупальца гигантского спрута, с неумолимой быстротой.
a32b30bb7cc6bb37ef41abaa21679a69.jpg


Прежде, чем я успела что-либо предпринять, меня дернули за руку, чуть не выламывая ее из сустава, и какая-то незнакомая женщина крепко закрыла дверцу своей машины.

- Больше, наверное, не тряханет. Будет хуже. Куда хуже, если выползешь. Сиди смирно, поезд не отойдет, пока все не успокоится… есть у тебя минут пять, а потом нам всем крышка, кто не добежит, - прошептала она, прижав меня к себе, как младенца. – Хорошая девочка, вот так… не высовывайся пока.

Я смотрела, как окна ее автомобиля облепляет белая скользкая морось и ревела навзрыд.

- Будешь умирать – думай о близких и о самом хорошем… но, может, ты еще поживешь. Успокойся, маленькая моя. У нас осталась минута, потом я тоже побегу до поезда. Как тебя зовут?

- В... Вита, - прорыдала я, хрипя и вытирая нос рукавом, - просто… Вита.

- А меня – Жанна, крошка. Меня тоже вспомни, всех вспоминай… может, тогда на том свете одиноко не будет. А пока держи-ка, - она сорвала с себя длинный алый шарф и намотала мне на шею, - память. Если доживешь до хороших дней, похорони его вместо меня. А так хоть от ветра защитит немного. Ну вот и все. Беги, а я следом, сейчас он тронется.
30225eee2afc0d4fb37d5cef33aacd88.jpg


Жанна открыла дверцу и почти выпихнула меня наружу. Я не видела перед собой почти ничего из-за тумана и слез, на каждом шагу спотыкалась и падала, а поезд, тем временем, уже давал гудок, и двери его готовы были закрыться… а я готова была прыгнуть на рельсы и упереться руками в железную тяжелую тушу, только бы без меня не уезжали, только бы никто не бросил меня, не оставил меня, не вышвырнул на обочину.

У меня не осталось никого – я вдруг осознала это внезапно, и поняла, что вряд ли смогу увидеть Ферре живым, вряд ли жива и Луиза, вряд ли вообще наш дом на окраине все еще стоит, ведь если в центре страны так худо, так безнадежно, что же творится у нас?.. Я бежала от мучения и скорби к новым мучениям и скорбям, я видела перед собой только закрывающиеся двери, и более ничего.

Мир снова сужался, и светом в конце тоннеля были эти светлые двери, задвигающиеся под еще один нетерпеливый гудок…

Я бежала так, как бежала бы от собственной смерти.
53f3317ceff69824f5e68bb008495b2f.jpg



В поезде мне повезло оказаться в самый последний миг. Кажется, у меня случилась истерика, поскольку помню я совсем слабо то, что было после; меня усадили на одну из скамей, дли выпить чего-то горячего, крепкого; ощупали лоб, лимфатические узлы, проверили, как сгибаются руки и ноги, нет ли на руках и на шее сыпи, не слишком ли сужены зрачки.

Поездной доктор постоянно что-то кричал и был беспокоен, носясь по вагонам и «сея панику среди мирного населения», которое проверяло, закрыты ли окна, плотно ли подогнаны двери и люки. Это был обычный пассажирский поезд, но летел он, как казалось мне, быстрее экспресса.

Люди косились на меня с недоверием – на более поздних стадиях «туманное отравление» начинало быть заразным, передаваясь через кровь и слюну, через пот и кашель – поэтому меня изучали, оглядывали, вертели, точно соломенное чучело, куда дольше, чем всех остальных. Ведь и явилась я самой поздней.

Не припоминаю, что было после.

Я, будто бы, кричала и просила отпустить меня к брату, просилась домой, хотя и знала, что дома у меня теперь, наверное, нет. Так бесконечно стыдно теперь вспоминать об этом! Хуже, чем непристойность, такая трусость и слабость. Луиза могла бы выдрать меня за подобную глупость, будь я ребенком и будь она рядом (или жива).

Я помню четко лишь следующее утро – радиовещание пока работало, и было объявлено о новых «разломах», о том, что неизвестный летучий газ, образовывая с дождем туманную взвесь распространяется и за пределы страны тоже; о том, что сейсмическая активность чудовищным образом пришлась «ко двору» буквально за пару мгновений до взрыва; взвеси же тяжелых металлов стали сильнее и опаснее из-за неизвестных соединений, вырвавшихся из коры земли.

Радиоведущий настоятельно требовал держаться подальше от тумана и открытой местности, не выходить на улицу до отбоя тревоги и соблюдать уже выученные всеми назубок меры безопасности.

Поезд шатнулся, со скрипом двинувшись вперед на рельсах, еще до окончания инструкций – хотя мы только остановились. Смысла ехать дальше не было – в любой миг мы могли провалиться в недра земные, а то и в преисподнюю сразу. Остановки были теперь около убежищ, и бежать до одного из них нужно было недолго.

Я помню, как неслась, подобрав подол идиотского платья, через грязные асфальтированные обломки, через насыпи и высокую мокрую траву; как рвал ветер шарф, которым я обмотала лицо. Я помню покосившуюся двойную дверь в непонятном сооружении вроде землянки.
53d0150e70f6926a0a1a3a597632fbc1.jpg


Его крыша едва поднималась от земли, и сразу от порога начиналась крутая лестница, свалиться с которой было легче, чем вдохнуть. Меня толкали вперед, но держали под локти – и я, обессиленная совершенно, все же ухитрялась не падать. Двери были плотно задраены, и на миг сбежавшие с поезда погрузились во тьму, но кто-то стал светить телефоном, затем зажегся свет.

Как объяснили мне позже, в бункере, чем это место и являлось, имелся генератор, обеспечивающий питание проводке от дизельной электростанции. Там была вентиляция, водопровод, герметичные двери и крыша. Там можно было жить – неустроенным оказался лишь «тамбур» с земляной насыпью и мелким гравием.

Именно там я и упала, поскольку иссякла воля, выжатая до капли.

Прижимаясь спиной к ледяному полу, глядя в воздухонепроницаемый потолок убежища, пытаясь восстановить дыхание… я вспоминала, что окончила Академию. И диплом с отличием получила за день до отправления поезда.

И если бы это сейчас было мне нужно – я могла б гордиться собой.

Потому что больше было некому.
a42b9cffa22d4f6dc25d1a60f3bb415c.jpg

Окончание универа:
6bd2952f8728bcb9dca120f3efd8c180.jpg

Диплом:
9a5471537cbc672335804db618e2b8be.jpg

(Следующие 72 часа мы усердно качали навыки)
Культура тела прокачана:
99a5d795ec4fada29a248b1d95e4380c.jpg

Логика прокачана:
8fcb020b2d9abb90096e175aa34ddcde.jpg

Творчество прокачано:
0d24c9f8b41c33aa8f7895f292279b56.jpg

Контроль над чувствами:
d3a23c7a9602e059e4b017896e60dc28.jpg

Пропуск в литературный клуб:
0dcef558a1dac59c95cfa8bff6d6faea.jpg

Написали роман, его издали:
d34da479eb075f7e300f0d148d14d257.jpg

Девушка, ходившая с нами на пары и часто звонившая, постепенно и внезапно стала другом:
5441dfbabb6c048ea1572021420a8e97.jpg

И не слишком удачный кадр с нашим взрослением:
ef650c9a6ff93924c16e74d4b47f85a1.jpg

Баллы: +0.25 за друга семьи. Итого: 1+0.25=1.25.
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Может быть, на самом деле существует лишь один-единственный мир, которому как будто снятся остальные?» («Чудесный нож».)


Спойлер


Черновик VI. Пепел жизни.

В убежище я прожила почти два года. И годы эти были как сон.

С трудом могу вспомнить все, что происходило тогда. Кажется, что ничего и не было. Время тянулось неумолимо долго, и мне казалось, я под землей уже многие, многие века. Я не могла смириться с потерями только первые пару месяцев, когда бушевали тоска, обида, отчаяние, невозможность вернуть все к былому состоянию, невозможность поверить – нас больше нет, нашего мира нет, нет больше никого, кто мне был дорог или хоть просто знаком.

Я понемногу расставалась с рассудком, и от каждодневных изматывающих истерик, сначала оглушительно-громких, а затем беззвучных, я почти потеряла способность спать, которая и так была развита у меня не слишком.

Я могла падать в обморок от тупой, как гиря, тяжелой усталости; но даже глаза с трудом закрывались, а стоило мне лечь, как тело, точно пружина, сжималось, вызывая судороги во всех мышцах и страшные боли, от которых меня рвало – сплошной водой и желчью.

Есть я тоже практически не могла.

Доктор с поезда, присутствующий тут, наблюдал похожие признаки у многих, очень многих «запертых поневоле». У нас не было достаточного количества седатиков, нормой стало получать одну жалкенькую таблетку утром, и толку с нее было? Все вымывалось обратно с судорогами, мигренями и рвотой. Доктор, месье Роже, называл это нервным истощением.

И в случае со мной, говорил, что я была, вероятно, больна еще до того, как это все случилось. Может быть, успела наглотаться туману – тогда, на ранних его стадиях. Может, это последствия радиации. И тогда мне осталось, вероятно, недолго.

Месье Роже всегда был исключительно прям, доходя порой до безжалостности.

В целом, он старался помочь, но делать что-то сверх того, что мог, не имело смысла. Нас тут таких, истощённых и, видимо, отравленных, хватало. Помещений в бункере хватало тоже – для нас нашлись отдельные комнаты, узкие боксы, чуланы размером в пару метров, как капсульные гостинцы в Японии. Туда подавался суточный паек еды и лекарств.

Доктор заходил в респираторе, но слишком не берегся – я видела много раз, как он повязывал маску в самую последнюю минуту. Наверное, ему тоже было нечего терять. У меня он бывал не чаще раза в сутки, и осмотры его становились все короче.

Я ни с кем не находила в убежище общего языка, и, когда остальные понемногу стали смиряться со своей участью, я лежала пластом на спине, кусала пальцы, чтобы не орать от вечных болей, и мало, о чем могла поговорить – никому не было дела, буду я жить дальше, или так и помру. Я потеряла столько от своего веса, что почти не могла ходить, и какое-то время бесстыдно ползала, вставая на четвереньки и подтягивая себя то до ведра с отходами, то до подноса с пайком.

Едва за стеной бокса затихали разговоры, я погружалась в странную полудрему, больше кому напоминающую. И в этой коме видела вопящих людей, искаженные мукой лица… потемневшие слои кожи, отходившие от тел после радиационных ожогов, лысые головы, налитые кровью глазные яблоки… изувеченное тело в желтом дождевичке, выкинутое на полотно. Старческий и мальчишеский силуэты, скрючившиеся в неестественных позах под завалами. Наверное, так я тогда спала.

И с каждым кошмаром, просыпаясь, терпела судорогу, ломоту в костях, дурноту и жгучую, вырывающую сердце тоску. Кошмары не прекращались даже тогда, когда я начала смиряться тоже – через полгода.

Давно признали, что «нервные истощенные» не были заражены, но из бокса я вышла самой последней. И оставалась последней во всем – не слушала сводки по радио (дела будто кое-где идут на лад, но экология разрушена, зима будет холоднее арктической), беседы об ушедших и возможных выживших (уцелели многие города, во Франции не все так плохо, есть места до основания разваленные), не участвовала ни в каких обсуждениях.

Мне не для кого было жить, покончить с собой, тут, на глазах толпы, вряд ли бы кто мне позволил обитала в туманном коконе и не собиралась из него выходить.

Через год удалось улучшить ситуацию настолько, что стало возможным выходить на улицу без средств защиты. Хотя зима и правда оказалась ужасной.

Кое-где восстановили связь, сводки стали полней и чаще. Называли фамилии уцелевших, просили их вернуться домой, сообщали координаты.

Я продолжала терять вес и смысл дальше. Я больше никем не была – пустотой с алым шарфом поверх.

Я узнала, что Леокадия уцелела, лишь в конце второго года из вечерних новостей. Многие мелкие города… крупным повезло куда меньше… сельская и около нее местность была тронута заражением, но безопасна теперь. Я слушала и понимала, что случаю, впервые за это время. Чашка с кипятком вновь стала горячей, а боль в голове – острой и реальной.

Пустотой я осталась, но пустоты вокруг, кажется, больше не было.

У меня было, куда вернуться. Не к кому – но куда.
633d82ca96770b4ee32191c09db2ac3c.jpg


«В пустоте нет ни страдания, ни причины для страдания, ни прекращения страдания, ни пути» *.

Небольшим философским изречением, цитатой из каких-то трудов, посвященных, кажется, буддизму; можно охарактеризовать мой дальнейший путь. Реальный мир снова вливался в меня, точно вода в кувшин, и делал это то мягко и осторожно, то грубо и злобно, изводя организм и душу. Дикие кошмары то прекращались, то появлялись вновь; температура снаружи и в моем теле то падала, то поднималась; подходящего мне поезда не было несколько недель – и он появился вдруг, словно из ниоткуда.

Все, что происходило потом, то и дело вытирается из памяти, как смытая с застиранной простыни картинка. Множество дыр, прорех, провалов и белых пятен.

К абсолютному одиночеству мне лишь предстояло себя приучить – но, выходя на морозный, больно жгущий губы и щеки воздух, уже без сырого запаха, как раньше; и без всяких признаков тумана; забираясь в поезд, едва на колесах держащийся; двигаясь по битой колее вперед... все дальше и дальше... пересаживаясь порой на поезда другие, на волонтерские грузовики, таких же бедолаг везущие... я училась понемногу.

По капле – новый мир впитывала, точно привыкая к яду.

И больше всего мешала мне в этом деле усталость. Я искала место, где смогу приткнуть голову. Хотя бы так, большего не нужно. Может, как в бункере, банка консервов и радио под боком. И все.

Чувства, на два года крепко уснувшие, едва шевелили глазными яблоками под склеившимися от тяжелой духовной хвори веками.

Дома давались властями страны по распределению ресурсов – чем меньше людей, тем меньше удобств. Недострои и сквоты шли в ход, как неплохие жилища.

Я убедилась в этом, когда молчаливый грузный человек из волонтёрской организации, доставивший меня к месту в коляске старенького мотоцикла (впрочем, запасов топлива было все меньше, и люди бросали транспорт, надеясь лишь на электричество, кое-где не умершее, да на собственные и благосклонные природные силы), выдал мне документы на закрепление жилища за мной – печать из какой-то редакции, лишь видимость; серые листы и написанный от руки договор – чтобы не сойти с ума совсем, люди цеплялись за прежде ненавидимые формальности, любовно создавая их из того, что имелось.

Я подписалась, не глядя. Да и глядеть было ни к чему. Я умирала от головной боли и безумно хотела спать.

И это вполне можно было проделать в «новом доме» - мрачном и приземистом бревенчатом строении на высоком фундаменте.
76420d335df03d37f28824027212b7fb.jpg


Человек, что привез меня, внутрь заходить отказался, но проводил меня до крыльца, спросив заодно, где я жила, когда началось светопреставление.

- В бункере? Тогда нелегко тебе будет… тут, - заключил он хмуро, бросив взгляд на выданное мне жилище. – В бункере, поди, тепло было. А здесь, прости господи, как в аду замерзшем. Зато стены крепкие, и, если топить начнет, или зверюга какая с топей, либо с лесу, придет… вышибить дверь не сможет, до окна не дотянется. Хотя оно и не удивительно. Окно тут, вроде, одно, вон, видишь? –мужчина обошел дом по периметру и встал на плоский кусок вывороченного асфальта, валявшийся у дороги.

Я последовала его примеру и тут же пожалела об этом. Единственное окошко – в крыше, слуховое, два еще и досками забитое поперек – к счастью, половину уже выдрал кто-то, и свет, наверное, проникал худо-бедно внутрь. Но после двух лет «заточения» снова оказаться, считай, в землянке… и ни луны, ни солнца, ни звезд не видеть… я ругала себя за прихоти, за капризы, и все-таки не могла оставаться спокойной, снова и снова представляя этот единственный подслеповатый глаз, угрюмо взирающий на меня сверху, как око огромного древнего существа, наблюдающего за жалкой маленькой жизнью внизу…

А ведь я даже не заходила внутрь.

Похоже, проводник мой пришел к такому же выводу, поскольку хлопнул по плечу и подтолкнул к крыльцу, когда мы слезли с камня.

- Переживешь. Киснуть не будешь, да жалеть себя, значит, переживешь. Все посмешалось, мало чего осталось прежнего… тут, говорят, раньше поселение было какое-то, закрытое. Ты тут жила, значит? Есть кто родные?

- Никого, - солгала я и ему, и самой себе, стараясь выкинуть из памяти мгновенно возникшие в ней истошные крики и перекошенные лица, являющиеся во снах.

- Тогда и лучше даже. Некого хоронить… живи себе, привыкай. К вечеру из организации нашей, по помощи потерпевшим и жизнеустройству их, ребята приедут. Трое или четверо. Работу тебе подыщут, как устроишься, покажут, куда ехать, идти, где что достать можно. Ну, удачи тебе.

Я даже не запомнила имени провожатого, хотя он его, вероятно, и не называл. Даже не махнула ему на прощание, когда услышала рев удаляющегося мотоцикла.

Некоторое время я стояла на улице, проклиная себя за трусость и нерешительность – и куда только делось желание упасть и немедленно заснуть? Теперь, вспомнив кошмары, мне хотелось выстрелить себе в ухо и спокойно отрешиться от всего, упав на обожжённую, жесткую, как булыжник, землю, оросив ее буровато-алыми каплями – если повезет, и пуля пройдет через мозг навылет.

Но у меня не было с собой пистолета. Не было пуль, не было ничего, кроме маленького рюкзачка с припасами на неделю, которые мне выдали в убежище (дальше, говорили они, меня будет снабжать населенный пункт), тощеньким тюком выданных там же одежек из «общего котла», да единственной вещи, оставшейся из прошлого: моего любимого светильника в виде старинной лампы. Светильник этот давным-давно стоял у моей кровати, освещал письменный стол в Академии, и вот – вновь вернулся туда, откуда пришел.

Почему-то мысль о лампе придала мне сил – я как будто была уже не настолько одиноко. Это было начатками безумия, но я решила попозже, распаковавшись, дать светильнику имя и класть его под подушку, или ставить под кровать. Что-то, что охраняло бы меня во сне и связывало с тем, что я безвозвратно утратила.

Набравшись решимости, я преодолела четыре высокие ступеньки и толкнула тяжелую, покрытую сизой облупившейся краской дверь. Набрала в грудь воздуху и шагнула через порог, зажмурив глаза и открыв, когда створка за спиной захлопнулась с громким сухим щелчком, похожим на пистолетный выстрел.
e91092ff0933e70322448a248bc756f9.jpg


Выдох мой отозвался шумом и болью в изнывающей от мигрени голове. Но боль душевная, проснувшаяся тогда, при различении в постоянном белом шуме известий о целости Леокадии; стала будто бы немного слабей.

По крайней мере, теперь у меня совершенно точно был дом.

И вовсе не такой уж жуткий, каким представлялся – окно изнутри вовсе не напоминало слепой глаз, скорее, бойницу, а уж внутри бойницы мог быть только тот, кто сам участвует в перестрелке. Никаких чужих.

Конечно, уютным это жилье не получалось назвать даже у меня, привыкшей ко многому – но с другой стороны, не так уж оно и отличалось от нашего прежнего домика. «Гнезда Маланфанов», как называла его Луиза. Намного старше, намного грязней и неустроенней – но во многих чертах похоже.

«Все такое старое, - думала я, обходя свои скудные владения, выкладывая в проржавевший холодильник продукты, пряча лампу под кровать (как выяснилось, водопровод тут худо-бедно налаженный, но был, а вот электричество экономилось отчаянно, потому, видимо, прежние владельцы обходились дневным светом, телефоном у них был на сменных батарейках, а вся сеть направлена исключительно на подпитку старенького компьютера времен молодости Луизы и холодильника) и скидывая рюкзак с одеждой, - все такое… печальное».

Но нисколько не страшное. Наверное. Просто уж очень тусклое, ветхое. Странно пахнущее старостью, как в спальне бабки со всеми ее коробками, узлами, бумагами. Я ненавидела этот запах, но стерпеть было можно.

Кресло с клочковатой рваной обивкой, койка, сколоченная из каких-то ящиков, покосившийся шкаф… снаружи – закопченный гриль и накрытый драной тряпкой в бледных узорах столик. Видимо, раньше, немыслимое количество лет назад, это место было летним домиком. И, думая об этом, можно было смиряться с неустроенностью.

Даже с ванной комнатой можно было смириться – под столом я нашла ржавую насквозь, но крепкую и целую железную лохань, а раковина, с ее мутной и чуть теплой водой, слабой струйкой, стекающей по склизкому от засохших обмылков зеленому фаянсу; годилась для того, чтобы набрать воды.

Согреть я ее могла на гриле – зажигалку и пару коробок спичек мне с собой «на первое время» выдали. И, согрев, вымыться. Очень даже неплохо, говорила я себе; как в какой-нибудь бане, русской или турецкой, или какие еще бывают бани – даже лучше, чем ванна или душевая кабинка… вполне терпимо…

Правда, кровавые разводы на полу, на заляпанном куске зеркала, прикрепленного проволокой к стене; и на вертикальной плитке, и даже в сливе раковины… терпимо уже не столь. Меня тошнило, когда я обозревала сие великолепие – хотя крови никогда не боялась.

«Ничего… может, тут у кого-то случилось носовое или горловое кровотечение… или вон, зеркало разбилось, а человек порезался… или бритвой… или легкие повредил, или зубы выбил, пьяным на что-нибудь твердое налетев… ничего, никого тут не зарезали, это же не триллер в кино, это просто мой домишко…»

Покидая ванную, я зачем-то проверила, насколько дверь, в нее ведущая, крепкая. А затем еще и лоханью подперла порог. Хотя и понимала, что схожу с ума.

Больше делать мне было нечего – только ждать этих самых «ребят» из благотворительности, сидеть на кровати при полном параде – в куртке, шарфе, сапогах – и все равно мерзнуть. Парень на мотоцикле не кривил душой – температура в доме мало чем отличалась от уличной. И даже плиты, чтоб хоть руки над ней подержать, не было – гриль находился снаружи, а ноябрь уже свирепствовал, как январь.

И я даже рада была, когда в мою дверь постучали – хоть чем-то отвлечься, да и сограждан увидеть… быть может, расспросить их, и, если я их знаю, или они знают каких-то моих знакомых, вместе погоревать об ушедших…
82ff407393015170552e17d4a39841d7.jpg


Зря надеялась. Ничего в том удивительного не было, но на миг, всего на какой-то миг появилось ощущение, что меня предали. Сама Леокадия предала.

Эти люди вышли из машины, тарахтящей не тише мотоцикла, но вполне надежной на вид. Одеты они были совсем, совсем не по-ноябрьски: полная молодая женщина в длинном, но тонком платье и фетровой шляпке; ее спутник с всклокоченными темными волосами – в голубой рубашке, чьи рукава даже локтей не закрывали; еще один, смуглый блондин – в расстегнутой легкой куртке. Они не собирались задерживаться здесь дольше пяти минут.

- На севере осталась бензоколонка, единственная в окрестностях. Топлива в резервуарах хватит еще надолго, но все равно экономим. Просто машина нам досталась удачная, как самой крупной организации – просторная и вместительная, внутри даже печка, хотя и сломанная: не выключается и так жарит, что приходится, вот, напяливать всякие тряпки, едва прикрывающие, - объяснила женщина в шляпе вместо приветствия, и только потом протянула руку. – Я Ванда, волонтер, работаю также в лаборатории… та, подземная, самая крупная, сохранилась отлично. Половину оборудования оттуда перетащила в больницу, в те два корпуса, что не обвалились. Хотя оно чертовски старое, а больных так много, и все тяжелые.

- Чем болеют? Или это все… травмы, обморожения… разное другое? – робко поинтересовалась я, искренне желая услышать подтверждение тому, что местность безопасна.

Ответ, увы, был дан неутешительный:

- Радиационные отравления, укусы, раны от когтей, от зубов… зверья развелось много, звери дичают быстро… многие – переносчики не только бешенства, но и вообще, чего угодно. Грязные твари, битком заразой набитые. Наш вирусолог не в больнице работает, хотя сведения о больных ему поставляются ежечасно…. Так он говорит, беда с этим. Где зараженные зоны, там обычно наши знаки опознавательные, и где зверье – тоже. К лесу не ходи, к болотам не ходи, в руины вообще не суйся, на хрен оно тебе не надо. Там, по слухам, тоже бункер, вот только не выживших собирает, а мародеров и всяких, знаешь… уродов.

- Каждую неделю они требуют вроде дани, если это так назвать можно, - включился в разговор парень в куртке. – Сейчас деньги обесценились, так они требуют еду, медикаменты, инструменты, книги… снаряды, если у кого есть, боеприпасы, мебель. Скотину, вроде кроликов лабораторных, у нас катастрофу пережили двое… и кошек, собак, если тоже пережили какие. И если мутировали, но обезврежены были, туда же. У них стволы, тягаться бесполезно с ними. Разве что мину сбросить.

- Пока приходится с этим мириться. Иначе как в позапрошлом месяце будет, когда эта парочка… Луары… бунтовать начали. Просто не приносили дань две недели. А на третью явилась эта свора, хотя подозреваю, что только часть…. Спустились до лаборатории, приставили к стенке идиотов… ну, кровь оттереть можно, а вот докторов естественных наук найти – не особенно.

- Я была бакалавром.

Мой голос сыпался, сыпался и трещал, как лак столярный. Я вся дрожала, хотя снаружи пробыла совсем недолго.

- Бакалавром естественных наук. Физиком. Я закончила Академию Ля Тур… если знаете. У меня диплом с отличием. Я… могла бы помочь… если вам нужны еще люди.

- Нужны дьявольски, в общем-то, - вздернула брови Ванда, - но ты, милая моя, на грани отхождения в лучший мир, как вижу. Работа у нас очень тяжелая, иногда сочетаем научную с общественной, я и Малькольм, да и много еще таких. Ты не выдюжишь попросту, с катушек съедешь.

- Я выдюжу, - тихо пробормотала я, сжав кулаки за спиной – старая привычка, выучка Луизы, которая била по рукам за «вульгарные» жесты. – Я не болею. Я ничем не больна. Год назад… или два… перенесла нервное истощение. А сейчас нормально. Я крепкая, я мало сплю, мало ем. Я хочу быть полезной хоть чем-нибудь.

«Иначе действительно с катушек съеду с этой плиткой в кровавых разводах и вашими бандитами из руин, и одиночеством, и холодом, и скорбью, и чертовыми кошмарами».

Переглянувшись, отойдя в сторону и о чем-то пошептавшись с минуту с Малькольмом и мужчиной в голубой рубашке, отличающимся молчаливостью; Ванда вынесла решение:

- Сейчас такие условия, что всякий нужен, кто еще здоров и не издыхает. Подъедем завтра за тобой, покажем запретные зоны, Штаб – это где волонтеры встречаются, и куда дань нести – и в лабораторию спустимся. Думаю, на первых порах хоть пробирки дезинфицировать сгодишься, архивами больничными заниматься, ища всю, какую можешь, информацию о таких случаях, как наши… а там поглядим. Не сгодишься – другое что-то найдем. Хотя ты в самую точку попала, ученых нам не хватает. Врачей и того больше. Ты к утру будь готова. И на нас не смотри, тепло оденься. Возвращаться тебе пешком придется всяко.

Ванда говорила невероятно быстро. Я едва запоминала услышанное. Троица появилась и исчезла, как призраки надежды на будущее. Я осталась одна. Снова.

Одна – в компании стремительно наступающего вечера и непреходящей головной боли. Одна – несмотря на лампу под кроватью, крошки от наскоро съеденной булки на полу и пронзительно-оранжевую пижаму, которую выдали в убежище.

Которая напоминала рыжие волосы Эммы. И точно не способствовала добрым и легким снам.
71d845ef7a5dfb07d63983731c00fa15.jpg


Хотя уснула я очень скоро, потратив таблетку драгоценного обезболивающего из крошечной баночки. Не знаю, настолько мне должно было ее хватить, но начало я уже положила, что сильно угнетало меня. А вдруг мигрень никогда не прекратится? Вдруг боли будут сильнее и чаще, и я опустошу баночку за месяц? Или за неделю, не дай Боже?

Под тонким колким пледом из вонючей, но довольно теплой шерсти я смогла согреться, обхватив себя руками и накидав сверху одежды. Сон пришел и безжалостно вытолкнул меня на полотно перед движущимся поездом… все одно и то же, каждый раз.

Крики, крики, крики… лица, руки, волна тумана, пламенные косички, толпа, гейзеры, людское месиво. Машина, седое рассветное небо, красный шарф… снег. Сыпучий, сероватый, на удивление спокойный и тихий для безумного, полного оглушительных звуков сна.

Впрочем, снег мне не снился – я проснулась сама, но находилась в каком-то то ли полубреду, то ли сонном параличе, скованная и сжатая пережитым ужасом. А снегопад я видела в слуховое окно, в прозрачное стекло сквозь доски, косо прибитые.

И это зрелище отчего-то успокоило меня, хотя и обещало холода еще большие. Однако из кровати я вылезла, скидывая пижаму, натянутую поверх белья, и не мерзла при этом совсем, отрешившись от всего в полнейшей тишине и таинственном падении светлых хлопьев. Забытый покой пришел ненадолго, проливая на душу безмолвие и заставляя забывать все, кроме немыслимой, загадочной странности момента.

Снега в Леокадии отродясь не бывало.

Я опустилась на пол, подняла кверху руки – «ловила снежинки», вдыхала сочащийся сквозь дверные щели морозный воздух.
66a1dc5169797ee63eb372f40de5bc2c.jpg


Не знаю, сколько бы я так просидела, отмораживая себе почки и легкие, если бы не обещанный стук в дверь. Раннее утро – все сходилось. Хотя мобильника у меня давно не было – разбился при посадке в поезд во время первого землетрясения – но в телефоне функция часов имелась. И показывало как раз ранее утро. Половина шестого... голова болела значительно меньше, хотя кружилась по-прежнему. Недурно для такого раннего подъема. И такого раннего визита.

Действительность вновь ударила меняя в грудь со всей силы. Ночные страхи, тоска, рвотные позывы при виде окровавленного слива в раковине, теснота рукавов свитера, прищемленные молнией куртки волосы, зябкость, озноб – пока стучали, я одевалась и ополаскивала лицо так стремительно, как могла, дрожа и едва не хныча от осознания убогости своей и никчемности в таком прекрасном заснеженном мире, пускай и отравленном, и разбитом, и заледенелом.

Открывая дверь, я споткнулась на высоком пороге и практически влетела в спину невысокой, уже явно собирающейся уходить фигуры, которая почти слилась бы со снегом, если б не яркие черные клетки на ее длинной парке.

- Всегда так людей встречаешь? Здесь, конечно, та еще арктическая деревня, но не становиться же дикарями.

Голос у фигуры оказался насмешливым немного и скрипел, как все тот же снег под ногами, от постоянного кашля. Небольшая рука в плотной перчатке потянулась к краю капюшона и откинула его, открыв лицо и давая мне понять, что ранний гость – бледный сероглазый юноша, чьи белокурые волосы были лишь на пару, наверное, оттенков теплее моих собственных, и падали беспорядочно на лицо и на шею ему, как еще один капюшон или шапка. Губы его были все растрескавшиеся, дыхание – сиплое и тяжелое.
07ef435115e6839376ad0f1144fafcd4.jpg


Вспомнив вчерашний разговор с Вандой, я невольно отступила подальше, бесстыдно закрываясь шарфом. Это выглядело бестактно, зато могло помочь не заразиться (хотя и смехотворная мера, конечно), если парень был болен.

- Не дергайся, это просто от пневмонии осталось, - устало пробормотал незнакомец. – Я простудился в августе… да, погода была практически такая же… дошло до пневмонии, вылечился кое-как, но не до конца. Однако теперь не заразен.

- Вы из Штаба? – предположила я, отнимая платок от лица и начиная стыдиться собственной глупости.

- Нет, я не волонтер, если ты об этом. Но я делал тут обход, как всегда делаю утром, стучусь в дома и осматриваю людей, нет ли заболевших. Я не доктор… не в практическом смысле, я работаю не в больнице, просто изучаю все это дело.

- Я здорова. Я приехала вчера… моя фамилия Маланфан.

- Да, помню. Виолина, кажется? Извини, с памятью худо. Ванда говорила о тебе вчера. Наш проводник, Генри, всегда докладывает в Штаб о приехавших. А в Штабе всем Ванда и Малькольм руководят. Я не с ними обычно, а внизу. В лабораториях. Лароз меня зовут. Обри Лароз. Вроде вирусолога тут. И диагноста, наверное... если по моей части. За тобой позже приедут. Если годна для лаборатории будешь, возьмут на испытательный срок – неделю. Тут теперь все слишком быстро делается. А дальше посмотрим.

Юноша повернулся ко мне своей клетчатой спиной и быстро зашагал дальше. Глухой его кашель еще зазвучал один раз впереди и тут же загнал меня в дом. Не хотелось страдать еще сильнее, чем есть. Не хотелось иметь с пневмонией ничего общего.

Не хотелось, чтобы этот похожий на ледышку, измученный и равнодушный Лароз сделал меня объектом исследований нового вируса.

А значит, нужно было беречься… и жить. Только ради того, чтобы иметь призрачный шанс на возрождение Леокадии… когда-нибудь. Продвигать науку, работать, жить – чтобы не вышло, будто участники «опыта номер четыре», остальные подопытные и даже кураторы погибли зря.

Я позавтракала, как могла, плотно –два куска хлеба, поджаренных на гриле (огонь я развела, наломав сухих веток и нарвав бумаги из тетради, также полученной вместе с шариковой ручкой в бункере), уже слегка посеревшая замороженная котлета и кипяток – вода из крана, подогретая все там же. Топить снег на зараженной местности я не решилась бы.

Есть следовало мало, экономя продукты. Лучше – вообще один раз в день.

Но силы мне были нужны – и, когда машина волонтеров подъехала, я уже не шаталась и не хваталась за виски поминутно.
1809aaf80bb32559471b8708a9e1709f.jpg


Я уезжала в незнакомую белую Леокадию.

В мое бесцветное будущее. В «арктическую деревню» прозрачных холодных глаз, кровавых пятен на кафеле и стука в дверь ранним утром.

Создавая себя заново ex nihilo**, собираясь из молекул, рассыпалась я за обрыв «никуда», пытаясь найти там цель.

Вакансия лаборантки в области "Наука", найденная третьей, на второй день.
689b304b67695c1db6fb022b414d53d7.jpg

Карточка шанса:
8e806027337f4a188f5a492899f72a8c.jpg

Результат:
712b69475bdcafef528592a508cf27a2.jpg


Покупка шкафа запоздалая, надеюсь, не запрещено:
477c80282078ffcf639ad119a327be76.jpg


Баллы не изменились.

*Четыре благородные истины (чатвари арьясатьяни), четыре истины Святого — одно из базовых учений буддизма, которого придерживаются все его школы.
**«Из ничего» (лат.).
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
"Если твоя душа страдает, вскоре ты начнёшь видеть то,чего нет. И в итоге будешь разрушен. Что ещё страшнее... До самого конца ты не будешь этого понимать". ("Ib".)


Спойлер


Черновик VII. Холод.

Связавшись с волонтерами, можно было ощутить себя почти защищенной. Притвориться, что жизнь все еще под контролем. Выдумать, пока едешь в замечательно теплой машине, какие-то перспективы и надежды. И вовсе эти люди не были бессердечными. Хотя и приветливости в них осталось немного, но до того было бы глупо на это сетовать… в нынешних условиях. Следовало просто выждать момента, когда контроль над жизнью будет не иллюзорным, а истинным. Тогда, наверное, и стоило выговариваться и вспоминать… а сейчас – нет. Не до того. Не время.

Вдаль и вдаль по бесконечным снегам. Малькольм был человеком неразговорчивым, зато Ванда болтала за двоих. Мне нравилось слушать ее голос, низкий и уверенный, хотя повествовал он об ужасных вещах.

- Посмотри налево, - произнесла она, сворачивая куда-то в сторону. – Вон там… синий флажок на палке, и огорожено веревками. Видишь?

Щурясь, я с трудом могла разглядеть сквозь снегопад какой-то темнеющий обрывок вдалеке.

- Это для чего?

- Опасная зона. Вообще-то там намного больше территория, куда ходить никому не рекомендую. Но там, где огородили, хуже всего. Там разлом. И снег тает, не долетая до земли. Над разломом – пар. Здоровенное такое облако, но не двигается никуда, лишь растет вширь понемногу. Оно не конденсируется само, и сейчас невозможно сделать это искусственно, как могли бы раньше, чтоб осадками выпало.

- Пар… такой же, как был туман? – спросила я, внутренне леденея. Туман все еще заполонял пространство вокруг меня в кошмарах, перекрывал кислород, душил, ослеплял. А иногда из него высовывались искореженные лица и руки, тянувшие меня за собой. Иногда – прорывался голос той особы из автомобиля, Жанны. И то угрожал, то утешал. Туман я не смогла бы забыть никогда.

- Способ образования похожий, но свойства иного рода. Туман рассеивался быстро, а эта «туча», как мы ее зовем, остается на месте. Растет неумолимо, как ядерный гриб, но никуда не движется, и, если отойти от нее на достаточное расстояние, опасности не представляет. А сейчас посмотри направо. Что видишь? Запоминай, тебе здесь, если устроишься к нам и покажешь себя достойно, местность исследовать. Это не то, что бы физика, конечно, уж скорее экология. Но теперь, кажется, все области родственные.

На сей раз вглядываться пришлось дольше… да и понять, что именно я высмотрела, было непросто. Какой-то неясный массив, но темный, а будто ржавчиной подернутый.

- Это?..

- Наш чертов лес. Все выгорело, но твари, то есть звери, уживаются там как-то. Их полно развелось за эти два года. Самых опасных отстреливают, некоторых обезвреживают, пытаются натаскивать, дрессировать. Иных забирают для опытов. Туда тоже не суйся, у нас есть кто-то вроде охотников для этих дел. Оружия, конечно, недостаточно, чтобы ребятам из руин противостоять, но для зверья хватает, пожалуй… и мы подъезжаем, теперь гляди вперед.

Я послушно перевела взгляд на лобовое стекло машины, утирая со лба пот – печка, действительно, жарила, как в аду, но это было даже лучше, если вспомнить о морозе снаружи. Снаружи, где не было почти ничего, кроме развалин нашего самого крупного исследовательского центра. Луиза работала как раз там… еще бы немного, и я принялась бы, накручивая себя, выискивать среди заваленных снегом обломков ее искалеченный призрак – но, к счастью, меня вовремя выдернули из салона и повели куда-то вперед, от развалин – немного дальше.

К едва заметному люку, широкому кругу, куда свободно мог протиснуться взрослый человек любой комплекции. Малькольм разбросал носком ботинка снег, нащупал какую-то почти неразличимую педаль, нажал – и крышка медленно отъехала в сторону. Вглубь люка уходила узкая лестница, живо напомнившая мне о бункере.

Я сглотнула комок в горле, совсем не желая туда забираться. А если, только крышка захлопнется, снова содрогнется земля, прогремит взрыв… и все начнется заново? Сумасшествие думать так, но теперь, кажется, может случиться все, что угодно.

- Спускайся, не стой ты истуканом на холодине, - проворчала Ванда, огибая мой застывший силуэт и начиная спуск первой – очень быстро и ловко, удивительно для такой крупной и полной женщины. Малькольм спустился следующим, и мне не оставалось ничего, как последовать за ними, надеясь только, что крышка не задвинется раньше и я не останусь в кромешной тьме.

Впрочем, все обошлось.

Достигнув низа целой, я огляделась – лаборатория эта была знакома мне только по фотоотчетам проектов, хранящихся в приватной папке на компьютере Луизы (к папке этой нам с Ферре удалось в свое время подглядеть пароль, но ничего интересного мы там не нашли. Гораздо страшней правду узнали позже, о злосчастном опыте – с помощью отчетов письменных, которые никто и не скрывал). А теперь я видела ее вживую – странно и до боли неуютно было стоять вот так, среди совсем мало знакомых мне людей, которые, может, уже не были леокадийцами… там, где работали те, кого я знала. Те, кто уже никогда сюда не зайдет.

Выдвижная панель в стене скрывала за собой целый ряд рубильников – и, опустив один из них, Ванда задраила люк, после чего повела меня вперед, рассказывая, как все устроено и где что находится. Я молчала, хотя и знала, с фотографий и бабкиных рассказов, все это прекрасно. Я уже не была уверена, что действительно хочу быть тут, пусть даже ради пользы, ради маловероятного, но все-таки возрождения города. Я готова была увидеть в кабинетах мертвецов и ощутить их призрачные, шепчущие голоса. Глубина и память давили на меня немыслимо тяжким грузом.

Меня знакомили с работающими тут людьми, показывали старое, явно уже ненадежное оборудование, освещали круг нехитрых обязанностей (в отсеке так называемых экологов, самом посещаемом, мыть пол, протирать оборудование; в отсеке тех, кто занимался изучением мутаций и вирусов, в том числе проводя опыты на зверях – клетки коих были сейчас заперты и накрыты брезентом – возвращать к жизни постоянно ломающийся компьютер, дезинфицировать приборы, быть «на подхвате», как выразилась Ванда, «если вдруг что»).

- Посмотрим, как ты работаешь. Если действительно понимаешь хоть немного – дипломы тут не важны, сама догадываешься – будешь ассистировать кому-нибудь из наших. С Ларозом ты знакома, наверное. Приятным малым его назвать сложно, конечно, но ответственнее человека поискать. Со зверями работает Сильван, его кузен, но сейчас он не на месте, ушел за образцами. А Амбруазина, Обри она, кажется, родная сестра, и, по-моему, старшая – в Штабе. Что-то вроде спасателя. В штабе вообще много выживших занято, и в больнице не меньше. Если туда помогать направят, Блез за тобой присмотрит, он обычно и берется обучать новичков. Мы тут все делаем быстро. Ни на что не хватает времени.

- А есть ли еще шанс… хотя бы самый ничтожный… родных найти? – пробормотала я, особо на ответ не надеясь. – Если, знаете, ну… не умерли они… пропали без вести?

Ванда покачала головой еще до того, как я закончила говорить. На лице ее отразилось некое подобие усталой досады – вряд ли она объяснила это в первый раз.

- В Штабе есть несколько комнат, выделенные недееспособным беженцам и тем, кто потерял память или рассудок. Не то что бы за ними слишком следят, но они обычно тихие и едва говорят. Каждый делает то, на что способен, по мелочи… чтоб не быть обузой, хотя на самом деле, прокормить их и стрясти хоть какую-то пользу, скажу я тебе, крайне нелегко с таких-то головою скорбных. Но среди них нет твоих. Вы же известной семьей были, Маланфаны. Твои родители, бабка твоя – очень большой вклад внесли, и в архивах хранятся их дела, досье, личные достижения. Архивы почти все тут. В них и фотки приложены, и, прости, но мы их видели, и никого нет и близко такого, как твои родичи. Мы с другими городами сообщаемся через сеть, когда переговорный день… это вторник обычно, ты запомни; звоним… телефонная станция вроде как тоже работает в строго определенные дни, это чертовски затратно сейчас. А так – радио. Каждый вечер слушаем сводки здесь или в Штабе. Иногда поступают вести о каких-нибудь найденных, но, - она помолчала, как-то снисходительно на меня глядя, - тебе лучше не знать пока, в каком виде их находят… и где.

- Ну, в отсеке «покоя» есть какой-то парень ведь, из неговорящих, отдаленно на брата ее походит, - вступил в беседу Малькольм. – Но проблема в том, что их только по одной, фоток-то, всей семьи вашей. И та, что детей изображала у Маланфанов, довольно хреново вышла. Девочку по белым волосам узнать можно, очень заметная деталь, и лицо совсем материнское. Парнишку вообще с трудом. У твоего брата были отметины, как от когтей, под левым глазом? Хотя нет, их он мог вообще где угодно получить, чушь спорол. Глаза! Вот что важно. Какие у Ферреоля были глаза, Виталин, и волосы?

- Глаза – голубые, а волосы каштановые, вились немного, он очень на Луизу похож был, - залепетала я, боясь пропустить хоть слово, хоть малейшую деталь не предоставить. – Он занимался психологией, хотел учиться в этой области, он рисовать умел, у него был такой тихий голос, как шуршание листьев; и все время он чем-то болел, и кашлял, не переставая. Сейчас ему было бы семнадцать лет…

Малькольм не дал мне договорить, оборвав почти истерическую речь.

- Тогда не он, Виталин, не он. Прости, что обнадежил… неловко вышло. Идиот я, а все же шанс, наверное, нельзя упускать, хоть он и призрачный. Но у нашего Жюльена Мартона глаза, кажется, от радиации повредились, или еще от какой заразы – совсем выцветшие, розоватые, радужка блеклая, зрачок всегда расширенный. Может, они были голубыми, не поймешь – он почти слепой, хотя ориентируется в местности удивительно хорошо, цепкая память. Однако возраст не совпадает, увы. Жюльен взрослый парень, ему под двадцать, наверное. А голос мы его только тогда слышали, когда он в горячке лежал, все время имя это повторял, и совсем не тихо. Тонкий голос, как у подростка, хриплый немного. Может, его вовсе и не Жюльен Мартон зовут. Он не разговаривает с нами и ни черта не помнит. Но раз он это имя твердил, то решили так и прозвать. Да забудь ты о нем, Виталин. Обычный сумасшедший. Делает мелочи по хозяйству и не отсвечивает, как тень совсем. Нет тут твоих родных. И вряд ли где-то они еще есть.

Я уже не была ребенком и прекрасно сознавала, что никто не хотел причинять мне боль. Просто нынешние условия отнюдь не располагали к сантиментам. Но что-то внутри меня будто перемерзло и заболело со страшной силой, хотя и не было это логичным – замерзающее ведь немеет и умирает.

Но оно, то, что оставалось внутри от надежды, агонизировало и кричало.

Весь оставшийся день я молча выполняла, что скажут, не особенно понимая, что делаю и не произнося ни слова – почти как этот несчастный беженец.

Незнакомый, ненужный, неправильный.

Не Ферре.

Нет, совершенно одна снаружи я не была – но за душой у меня не осталось ничего. Никого и ничего.

И по приезде домой (на первый раз меня довезли до дому, но уже завтра я должна была возвращаться одна, потому что у волонтеров, что и понятно, хватало работы) я первым делом бросилась в ванную, ожесточенно натирая руки расплывающимся в пальцах обмылком; до боли в глазах намыливая лицо и шею. Мне хотелось вымыть, вытравить, вычистить это «больное и мерзлое» из себя, выжечь воспоминания. Кажется, я ревела и глотала разинутым в припадке ртом пену и воду, стекающую со щек. Кажется, побившись в истерике с пару часов и до костей промерзнув, я осознала, как дико и нелепо выгляжу.

Тощая, хилая блондинка с красным, как ее дурацкий шарф, лицом; стоит, вцепившись в края раковины на фоне окровавленной стены в полумраке быстро заходящего зимнего солнца.

Гребаный кадр из фильма ужасов.
«Не хватало еще, чтобы отражение мне вдруг улыбнулось, или еще что».
3fd839c41369f1524a0eed30528dfe60.jpg


Я застыла с зависшими в воздухе скользкими ладонями над струей воды. И, словно с цепи сорвавшись, смыла пену в единый миг, и, пролетев через комнату, нырнула в постель, заваленную для тепла ворохом одежды. Мне было так стыдно, и такой глупой я казалась себе, что изо всех сил давила на веки пальцами, заставляя себя спать, спать, спать, погружаться в забытье. У меня не было будильника, как в университете.

Я должна была проснуться сама, разорвав тугую пленку кошмаров, выползти наружу, вдыхая воздух густой и холодный настолько, что облачка вылетали изо рта. Я старалась спать, но не могла, вспоминая и вспоминая ванную, свое неестественное отражение в зеркальном куске, слив в застывшей навсегда побуревшей крови… зловещие темные потоки, давно высохшие и не несущие в себе никакой угрозы, но слишком лишние и ненужные для этого нового, сурового мира, где и без мистических давних убийств хватало ужасов.

Я старалась не дышать громко, повернувшись к стене и затихая под колючим одеялом. Пускай моя спина оставалась незащищенной перед мраком, все же постепенно я согрелась и смогла успокоиться хотя бы настолько, насколько требовалось для того, чтобы сон пришел.

И в ту ночь это были не кошмары. Впервые с катастрофы – чудный, прекрасный сон, спокойный и радостный. Там были снеговики, и снежные ангелы, и веселая, полная живых и здоровых людей Академия прямо через дорогу.

И мой собственный домик, пускай на отшибе и снаружи такой, как этот, но внутри – просто одна большая спальня, какая была у меня в общежитии. Чистая и уютная ванная с душевой кабиной и мощным напором горячей воды.

Я лепила снеговиков, валялась в снегу, хохоча и водя руками и ногами в стороны… я любовалась результатами своих трудов – ангелами и снеговыми фигурами. А потом шла в душ, и снова выходила на улицу веселиться.
fdf22b32012fd38934ae4587a31ab17f.jpg


И падал снег, и яркая, лунная, светлая ночь все никак не заканчивалась. Сон был цикличен и крутился на месте, повторяясь.

А потом кружение оборвалось отчаянным грохотом – хлопнула плохо закрытая входная дверь, впуская в дурно пахнущее, скрипучее, древнее жилище стужу. Я проснулась, храня на сердце чудо спокойной грезы, присланной мне будто в утешение. И почти могла не отчаиваться целый день после.

***

Так проходило время, и не менялось практически ничего.

Дни, недели. Месяцы. Один, другой, третий… прошла зима календарная, наступило время календарной весны. Снег, насмехаясь над нами, швырял колючие комья ветра в лицо жителям нашей «арктической деревни», стены по ночам покрывались сверху инеем, а сугробы, как и проблемы, росли.

Ничего не менялось – отдыхом могли служить ночи, но даже в добрые сновидения обязательно вползала невидимой струйкой отравляющего тумана мертвечина и жуть.

У снеговика могло оказаться мертвое человеческое лицо. У снежного ангела – несколько рыжих волосков в изголовье. У моего дома-комнатки – сорвана с петель дверь, а внутри – наряду с мягкой кроватью, компьютером, большим окном, картинами – ржавая искореженная машина и алый шарф, свисающий с искривившейся дверцы.

Я старалась найти успокоение в работе – очень скоро я перешла от довольно примитивной рутинной «подмоги» в лабораториях к достаточно важным делам. Мои знания могли пригодиться тем, кто изучал вопросы экологии, радиации, вирусов, климатических изменений – поначалу сортируя отчеты, находя нужные случаи в архивах и помогая чинить оборудование, ближе к «весне» я стала выезжать к лесу и топям, собирая образцы оставшейся флоры – еще не умершей окончательно; пробы почвы, снега, воды.

Несколько ручьев в лесу не замерзли, но положительным знаком никто считать эти течения не собирался – рассмотрев в лаборатории один из образцов взятой оттуда жидкости, мы выяснили, что не давал им замерзать токсин, содержащийся в испарениях, исходящих от болота и стелющихся в низинах. Надо ли говорить, что мало чего живого осталось в этом лесу?..

Кое-какие звери, впрочем, были.

Я, никогда не интересующаяся особо зоологией, узнавала ее на практике – видя в клетках «отсека мутантов», как называли его местные; в стекле и под формалином. Трудно было поверить, что всего за два года обычные формы жизни успели так развиться и измениться. Конечно, в них можно было безошибочно узнать обыкновенных зверей, но выглядели они теперь иначе. Значительно крупнее и сильнее, более темной, или наоборот, бледной окраски. С куда более мощными челюстями и когтями.

Сильван Лароз, занимающийся исследованиями в этой области, утверждал, что мутировать некоторые виды начали уже давно, приспосабливаясь к нездоровой местности и суровому климату – задолго до катастрофы. Потому в леса и посылали только хорошо снаряженные, вооруженные группы.

А теперь, кто выжил – тот, и без того сильная особь, развился еще более, чем возможно. Неразумные, но крепкие, явно крепче людских организмы сделались почти невосприимчивы к испарениям, радиационному заражению, сейсмической активности в малых дозах.

- Ты должна помнить, - говорил бледный, как его брат, Сильван, с глубоким сильным голосом и острым носом, - Луиза тебе, может, рассказывала… вам с братом. Волки нападали на поселение. Это в самый холодный год было, я-то не помню, но и мне мои старики говорили. От холода передохла вся мелкая живность, вот и приходили они… к людям. Не с целью поживы плотью, нет. Сначала рылись в объедках, но при агрессивной реакции людей нападали и разрывали сразу горло. Волки те были больше обычных ростом, глаза в темноте фосфоресцировали… лес тогда больше был, и именно в той части эксперименты проводились… подозреваю, что с радиацией тоже. А потом они исчезли, как вид, хотя истребили точно не всех. Но ещё до пожара находили их трупы в лесу. Их организмы прочны, но недолговечны. Они способны вынести все, но это неестественная форма, и подкосить их может что угодно – тогда сошлись на том, что это была вырубка леса и разрастание топей. И здесь тоже может быть любая причина. Человеческий вирус, например. Землетрясение… еще одно. Новые хищники, более мощные. Но пока нам всем следует быть предельно осторожными в лесу.

Сильван знал, что говорит. Понимала и я.

У этих изменённых кроликов были сильные задние лапы и острые резцы, а также очень острое зрение. Лисы, чей мех скорее был теперь сероватым, чем рыжим, были крупнее «нормальных», и норы они рыли глубокие, а к добыче не подкрадывались, а бросались, как кошки, молниеносно.

Обычные же, домашние кошки и собаки, потерявшие владельцев, также оказались много выносливее и опасливее своих прежних собратьев, и внешние их почти фантастические уродства – сползшиеся к переносице глаза, дополнительная редуцированная пара ушей, сильно выступающие вперед клыки наподобие «бивней» - не умаляли нездоровой, яростной мощи, поселившейся в их когда-то хрупких телах.

Они не могли не изменяться – люди изменились тоже. Мир изменился, и было похоже, что навсегда. На иссушение болот потребовалось бы немыслимо много времени, оборудования у нас подходящего не было, а защитное оборудование, устаревшее и не всегда рабочее, вряд ли защитило бы нас от газа, с каждым днем неумолимо расползавшегося ближе к лесу, к долине… может, и к поселению, через еще каких-нибудь пару лет.

Земля была или насквозь промерзшей, или зараженной, непригодной для роста чего бы то ни было. Те деревья, что остались, имели кору тверже стали, и громадные ветви, наверное, весящие несколько тонн. Они не плодоносили, не цвели, листвы на них не было – но тем не менее, не засыхали, жизнь текла в них, такая же больная и странная, как все вокруг.

Вода у нас была благодаря подземным источникам, а также снегу и фильтрам, которыми очищали воду после пожара. Продукты привозили из более благополучных поселений – вагон приезжал каждую неделю, и платили за это работой. Каждое воскресенье небольшая команда ученых и волонтеров ехала помогать в другие места – потом возвращались, их сменяла другая «партия», и так далее, по кругу, без конца.

Остающимся в Леокадии приходилось работать за двоих – но ничего иного у нас не было, не было ни платы за работы, ни выходных, ни выбора занятий. Все вперемешку, взаимозаменяемость, универсальность. Безысходность. Безвыходность.

Взрывы, тяжелые металлы, разломы земной коры – все привело к «химической зиме», по-видимому, вечной. Решить проблему мог бы климатический взрыв, тепловой выброс, запущенный синхронно сразу по всей стране, по всей Земле. Но это не было чем-то серьезным. Только теория – как и теория о том, что новый вирус, живая и животворная бактерия помогла бы разрушить вредоносные соединения в атмосфере – но на это ушли бы сотни лет.

Мы, в общем, понимали, что следует делать, но могли лишь одну тысячную часть. Каждый новый день приносил с собой неутешительные открытия (снег от огня практически не тает, иногда вместе со снегопадами выпадают токсичные дожди, животные-мутанты не пригодны в пищу и разносят болезни, коим еще даже названия нет), а мы принимали их, борясь лишь по мере поступления.

Насколько хватало сил, но иссякали они стремительно.

Головная боль и ночные припадки, панические атаки и вечный озноб не оставляли меня никогда и нигде. Пытаясь сублимировать, оттолкнуть подступающее безумие, я записывала происходящее в форме кратких отчетов – и рисовала, экономя ручку и точа ножиком карандаш. Много-много черноты, заполняющей страницы тетради. Кричащие лица и оскаленные пасти снеговиков. Шарфы, превращающиеся в удавки.

Холод и мрак, выплеснутые на бумагу.
9e5a3927502b24d71a65eaa688e285a2.jpg


Немного легче мне было в Штабе и в лазарете, где порой приходилось помогать докторам. Я видела людей, заговаривала с некоторыми, жадно выплескивала все свои воспоминания о прошлом, коего не хватало во всем, начиная от мелочей – до рези в глазах. Далеко не все были столь разговорчивы, но с кем-то я могла вспоминать и вспоминать взахлеб, с удовольствием возрождая в памяти детали, отвергаемые нами в потерянной навсегда милой повседневности.

Туалетное мыло с запахом яблок, летние грозы, помехи посреди телевизионного фильма, макароны и гамбургеры, разогретые к ужину… школьные уроки, запах травы, ровные бочка посуды без трещин и щербин…. «А вы помните, помните? Мы с вами, кажется, учились в школе…»

«А вы меня не узнали? Мадам Дюруа всегда так злилась, когда я прогуливала!»

«А помните, у меня была собака, такая огромная, белая, мы так и звали ее – просто Пес, и все…»

Я использовала каждую свободную минуту, чтобы поговорить. От этих бесед на какое-то время мне легчало, будто вытекала грязь и боль через слезы и через слова, оседая легким дымком. Меня, всегда такую застенчивую и отстранённую, хмурую и замкнутую, теперь было не унять.

Я пыталась разговорить даже несчастных травматиков в «отделении покоя» Штаба – но те, что не потеряли дар речи, несколько раз впадали в истерику от моих слов, от прикосновений к свежим душевным ожогам, и мне запретили волновать их и болтать. Позднее и вовсе почти перестали пускать в «покои». Я чувствовала, что это, наверное, необходимо даже мне самой. От их боли мне становилось снова худо, ибо я вбирала в себя все эти надтреснутые голоса, дрожание рук, мертвые взгляды. Для работы там нужна была психика явно покрепче моей – мне же хватило и одной встречи с Жюльеном Мартоном, чтобы всю ночь вопить и вскакивать от кошмаров, где растерзанное тело Ферре оказывалось с каждой «сонной вспышкой» все ближе и ближе к моим ступеням.

Малькольм тогда не сказал мне и половины всей правды. Они действительно были похожи.

Пусть не во всем, пусть этот юноша, конечно, был значительно старше, пусть кое-какие детали и расходились – но, если б Ферре был жив, одного с ним возраста, и стояли бы они рядом в сумерках, показались бы практически копиями друг друга. Во всем, кроме глаз – когда я в первый раз пришла в «покои», долго не могла справиться с собой, пытаясь унять бешеное сердцебиение и не смотреть в ту сторону, где сидел за столом, ссутулившись, молодой шатен с глубокими шрамами под левым веком, глядя в пустоту.

Глаза у него были огромные, чуть вытянутые, с воспаленными красными веками – наверное, его, как и меня иногда, мучила бессонница. Вся радужка имела скорее сиреневый, чем розоватый цвет, и почти сливалась кое-где с белком, выцветшая пятнами. Слишком широкий зрачок выдавал тяжелое умственное напряжение, а может, эту его глазную болезнь. Или и то, и другое вместе.

Но слеп он не был, и не был отрешен – передвигался рывками, лихорадочно хватаясь то за одно, то за другое; кивая или качая головой в ответ на вопросы, близко поднося книгу с крупным шрифтом к лицу. Жюльен реагировал на окружающих равнодушно и вяло – однако, заметив меня, вдруг сощурился, начал тереть лоб, точно вспоминая что-то. Я подошла ближе – и он сразу же отвернулся, закрывая руками голову. Вряд ли я напомнила ему о чем-то хорошем.

Весь день меня трясло, словно эти самые сиреневые, так мало видящие глаза заразили своим недугом – но разрастался он внутри, пожирая всякое адекватное восприятие.

В ту ночь мне снились почему-то пингвины, растаявшие снеговики и тёплое, как для ранней весны, солнце. Один из пингвинов подошел вплотную к крыльцу и что-то стрекотал на своем птичьем языке, и смотрел на меня так дружелюбно и весело.
ca7c7405782193a9f06279a92cca7b5a.jpg


А потом я заметила, что глаза у него не черные, птичьи, а человеческие, сиреневато-выцветшие, с расширенными зрачками. И в каждом из зрачков, как в темном зеркале, отражалось мое искривившееся от страха лицо.

О своих кошмарах я не рассказывала никому, но как-то раз, когда совсем было невмоготу, попросила у волонтеров из психологической помощи, работавших в покоях, пару таблеток снотворного.

Ко мне отнеслись с пониманием, но дали только одну – разбазаривать такие редкие сейчас медикаменты было совсем не с руки, тем более, многие тяжелые больные нуждались искусственном стимулировании засыпания, которое не выходило естественным образом.

- Они кричат ночами, когда отток крови затрудняется и давление на травмы сильнее. Кричат совершенно ужасно, им мало что помогает. Некоторые просят об эвтаназии… очень редко, но бывает… мы не отказываем никогда. Может, там, куда человек уходит, будет ему легче, чем тут, - объясняла мне Зоэ Сен-Жан, одна из бывших беженок, сумевшая восстановиться, освоиться и помогать теперь с такими же несчастными: Зоэ была в небольшом числе профессиональных врачей – хирургом – и зачастую даже ночевала в больнице, а жила не так далеко от меня, и в относительно спокойные дни мы возвращались с работы вместе.

– Бессонница тут у многих. Ты не считай ее бедой, Виталин, лучше делай что-нибудь полезное. Дорожку. Например, расчищай, или читай что-нибудь, рабочее или так. Надо уставать, но и расслабляться тоже. Можно нагреть воды и лежать на кровати с горячей кружкой в руках, представляя, будто это чай. Я всегда так делаю, когда уснуть не могу.

Зоэ была из тех, кто охотно поддерживал разговоры о прошлом, пускай и не в Леокадии выросла, а в Париже, настолько далеком от нас, что всегда казался почти сказочным, выдуманным городом.

Разруха постигла и столицу, не пожалела ничего. Как удалось Зоэ смириться с потерями, я не представляла – но она сохранила рассудок и выглядела прекрасно, со своими забавными подвесками («талисманами на удачу»), точечной татуировкой на скулах, гладкой смуглой кожей и бархатистыми серыми глазами.
87471fcdbd4b3c2a4f0786eee58b7953.jpg


Она всегда оставалась уверенной, сочувствующей и доброй, и я могла бы рассказать ей о своих «молчаливых темах», о Ферре и Жюльене Мартоне, чьи облики были так невыносимо страшно схожи… но, по старому упрямству и старой осторожности, копила в себе, сцеживая ужас бытия, как яд, во снах.

Так и текли мои дни, полные однообразия, тоски и редких светлых проблесков, направленных, и то, в воспоминания о былом. Ничего не происходило кроме того, что происходило всегда.

Пока однажды утром, выходя из дома, я не заметила быстро удаляющуюся в сторону дороги небольшую фигурку в тесном и узком красном клетчатом пальто.

Я помнила этот цвет и узор, помогая однажды обитателям «покоев» с разгрузкой продуктового вагона – их, как самых недееспособных разумом, но сохранных телом, часто отправляли на подобные простые, хотя и утомительные работы. Разгружать там едва ли было чего, по правде говоря, да и я была там только потому, что заболел одна из волонтерок, ухаживающих за ними.

Принцип разнородной взаимозаменяемости работал всегда и везде, а моя смена в тот день закончилась рано – иногда я должна была рассказывать, что помню из курса физики, детям из поселения, которое, разновозрастные все вместе, сидели несколько часов в «классах» Штаба, нескольких комнатах, где взрослые, у кого находилось свободное время, преподавали им то, что знали сами, и в особенности – практические знания.

С детьми, болезненными, угрюмыми и неболтливыми, мне оказалось неожиданно легко. Они оживлялись, узнавая что-то новое, хотели помогать, учиться… хотели вырваться из плена вечного холода, и выдумывали, будто это возможно. Но надежда их не причиняла страданий – вероятно, потому, что была лишь преходящим элементом взросления.

И, разгружая в тот день вагон, я запомнила непривычно заторможенного и сонного Жюльена, едва шевелящегося, особенно ярко – потому что Ферре был таким же неловким в физической работе, постоянно роняя все и спотыкаясь на ровном месте. Запомнила его пальто, явно с чужого плеча; его румяные от мороза щеки и маленькие, почти все время безвольно висящие кисти в теплых черных перчатках.
c5c0b5dc6a5a88b0252966fa079d8b37.jpg


Я узнала убегающий силуэт – особенно когда тот обернулся внезапно, и, надо думать, заприметил лишь намек на мой размытый образ, в ошеломлении застывший на крыльце.

Мое же зрение, слава небесам, изменений не претерпело, хотя доктор в убежище и говорил, помнится, что ожидает меня нервная слепота. Но как же мог Жюльен оказаться здесь один? Сбежал, отправился на поиски дороги до другого города? Хотел убить себя, уйдя к топям?

Или просто отстал от своей группы, а присматривающий за ними человек отвлёкся? Последнее казалось самым вероятным – иногда возле моего «квартала» травматиков выводили на эти унылые «общественные работы». Но группы поблизости видно не было… как он успел, не заплутав, так далеко уйти?

Я смотрела в его лицо, чужое, лишь притворяющееся родным. Милое, очень правильное, очень юное лицо, какое не портили ни рубцы под веком, ни слепота, ни блуждающий взгляд. Лицо, какое могло бы, наверное, быть у моего брата, если бы он дожил до дня нынешнего.
670c0ae1cddab0c9503bc8e186e15f9e.jpg


«Может быть, это он, - мелькнула ударом молнии дикая мысль, - может быть, Вита, это он самый, просто изменившийся напрочь; может, это даже реинкарнация, душа Ферре в теле этого юноши, подойди к нему, подойди, бросься ему на шею, посмотри в его больные глаза, прикоснись к нему, он живой, настоящий, не выдумка, не галлюцинация!»

Я, шатаясь, как пьяная, сделала шаг с крыльца – и тут же спугнула нежданного гостя. Бегал он на удивление быстро, хотя вряд ли видел, куда бежал… очевидно, просто неплохо помнил.

Я снова осталась одна.

И на работе в этот день от меня было не много толку.

Вернувшись домой, я обежала дом, заглянула внутри во все углы. Моего «призрака» нигде не было, а в Штабе ничего о побеге одного из травматиков не говорили, хотя несколько раз я нарочно прошла мимо их отделения.

Возможно, он и впрямь был галлюцинацией – я так грустила, так боялась ночей и так уставала, что начинала в буквальном смысле спать на ходу.
291a3688690fd0a0e634ea297ed717df.jpg


Ничего не изменится.

Я могу жить еще хоть сто лет, ничего не изменится, я буду мерзнуть и тосковать, и кричать в темноте.

Кровь не сотрется с раковины, а весна не наступит.

Ничего не меняется – это было ясно. Но с тем, что ничего не происходит, я уже могла, пожалуй, поспорить, если бы захотела. Неопределенность вновь появилась, затуманив облачком острое лезвие нашего горького существования.

Я не могла теперь понять даже отчасти, кто или что приняло облик моего пропавшего без вести (и, возможно, покойного) брата.

Потрачен единственный балл жизненных выгод:
88d8b50ecaba6416f845c0410dbd6b35.jpg

Карточка шанса:
fd90f25dd771852d8937150f582fd55d.jpg

Результат:
63aaab4f7f1b33a4c27dc304c53b5e41.jpg

Навыки:
f96524234be4bdd9759fb1df926849cb.jpg

Повышение (ступень "Исследователя" не успела заскринить, увы):
c374f10dfde4489ebaa40ea2a6105763.jpg


Баллы не изменились.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Любить человека — всегда большой риск, но здесь это все равно, что играть в волейбол гранатами». («Белый олеандр».)


Спойлер


Черновик VIII. Сердечные раны.

Дни капали и струились, словно подтаявший снег с деревьев. Я запомнила этот теплый день надолго – единственный денек, по календарю – июнь, и солнце, острое, зимнее, но неожиданно жаркое – целый день, как праздник, как обещание подарка. Потом повторилось еще несколько таких случаев, только все холоднее снова и снова – и через золотую, живую неделю, пока снег таял, и бурая земля выглядывала из прогалин ржавой коркой, все смерзлось вновь и задули злые, бешеные ветра. Тем, кто в лабораториях изучал климат, оставалось только развести руками. Аномалия, говорили они, вот и все. Даже внимания не стоит. Чем надеяться на природу, лучше самостоятельно изыскивать способы бороться с холодом, самим пытаться растопить снег, какими бы жертвами не обошлось в итоге.

Это чудо, подарившее нам ложную надежду, случилось, кажется, ровно через полгода от того случая, когда я увидела живой призрак своего брата у себя на крыльце.

Маленький дух. Несчастный травматик. Месье Жюльен Мартон, так похожий на Ферре, так страшно и горько похожий. Я работала усерднее прежнего, спала хуже, чем всегда, я искала способы забыться как угодно – если бы в Леокадии был алкоголь в свободном доступе, я, наверное, спилась бы; были бы наркотики – обкалывалась б каждое утро и каждый вечер до беспамятства.

Меня уже не волновали экологические проблемы, бедность, преступность, собственное нездоровье, вернувшиеся мышечные судороги, преподавание, изучение погодных условий и зверей, походы в лес, разговоры с Зоэ, с Сильваном, с Вандой, - я жила видением тонкого лица с выцветшими глазами, я жила жаждой найти к неговорящему ключ из слов и памяти, я жила безумным голодом встреч и родственной близости; а все остальное было уже неважно, лишь работа – повод отдохнуть от этих мучительных мыслей хотя бы немного.

Конечно, мы виделись – не видеться было невозможно. В «отделение покоя» пускать меня стали чаще, пара человек вошла в стадию принятия ситуации, с ними можно было говорить. И мы говорили – точно так же, как и с обычными пациентами, только не трогали прошлое, обсуждая безболезненные детали настоящего.

Что угодно могло стать важной темой – это не подходило под способ забыться, но все же помогало ощутить себя не пустым местом, пускай и выть хотелось от трогательной их благодарности за простые вещи: вспомнить детскую песенку про братца Якоба, помочь зашить уже и так на сотню раз латанное постельное белье – обычный фронт дневных работ; или, например, в те дни, когда мигрень донимала не слишком и руки не так дрожали, подстричь чьи-нибудь слишком отросшие волосы.

Конечно, я могла заметить Жюльена, Жюля, как его звали тут, в любую минуту. Обычно – за книгой или блокнотом, в котором он всегда строчил что-то карандашом, низко склонившись, почти лбом касаясь столешницы.

Когда видел меня – уже не закрывался. Вначале просто щурился, пытаясь разглядеть, а затем… разок кивнул мне. В его светлых больных глазах засветилось сознание – память? Узнавание? Мираж из прошлого?

Он был странным парнем, и слухи о нем ходили странные.

Что иногда он сбегает из штаба, но всегда возвращается- удивительно, как помнит дорогу. Что он вовсе не немой – бормочет во сне, но не говорит с людьми. Что он, возможно, видел нечто настолько страшное, что безумие у него не травматическое, а самое настоящее, и не оправится он никогда, и никогда не привыкнет.
Но я знала, что это неправда. Во всяком случае, последнее утверждение правдой не было. Жюль не вел себя, как безумец. И, казалось, привык к безысходности лучше нас. А от людей прячет себя намеренно. Я не могла понять, кто он, но догадывалась, что совсем, совсем не так прост.

Он был моей болью и одновременно – надеждой. Ферре, не Ферре? Брат, не брат? Прошлое, будущее, теперешнее? У меня появилась цель и смысл, оставалось только перестать гнать от себя бремя этой мысли, принять ее – и не искать способы забытья. Мне не нужно было забываться. Мой разум должен был стать таким же ясным, как раньше.

Я ведь не была так уж плоха в работе – прошло еще только полгода, и вместе с Сильваном Ларозом мы на пару руководили проектом по сохранению и обезвреживанию фауны в здешних лесах.
2e6fb03c0cd836055aef38992271e543.jpg


Эти жалкие пародии на исследования заставляли вспоминать прежние времена – весь наш город-лабораторию, где любому эксперименту; любому опыту, всему, что могло продвинуть науку, находилось место. И финансировалось, как должно, и гранты мы получали, и уж с чем-с чем, а с оборудованием, персоналом, материалами… не было проблем никогда.

Другое дело, что, изучая воздействие какого-нибудь нового лекарства на организм, не гнушались мы добровольцами, забывая про давних хроников, коим средство это, быть может, требовалось куда больше – смертность росла, увы, с каждым годом.

Выросла сейчас до апогея – и теперь у нас не было почти ничего, кроме единственного подземного полигона испытаний всего и вся. Мы были нищими, мы были замороженными в обертке полуфабрикатами из людей, мы были всегда, абсолютно всегда голодны, несчастны, измучены. Мы были никем, и еще – мы были никем в костюме из пустоты, в венце из осколков надежд.

Надежд, которые подарила и забрала «поддельная весна».

Надежд, которые дарил и забирал у меня каждый мой ночной сон, каждая минута в «отделении покоя», каждый взгляд Жюля, терзающий сердце.

Он меня узнавал – это ли не повод для такой ужасной боли?

Мой маленький братик, мой маленький призрак, мой незнакомый знакомец меня узнавал. Кивал – уже при каждой встрече, вставал, когда я входила в убогую темную комнатку, служившую чем-то вроде зала для работы у травматиков.

А однажды вдруг протянул нерешительно руку… не для рукопожатия, нет. Скорее, просто чтобы коснуться меня, пока я шла мимо. Коснуться моего рукава – убедиться, что я настоящая? Привлечь внимание?

Я убила бы себя на следующую же ночь, если б не остановилась, если б не заметила, измаявшаяся от мигрени и сонливости, этот почти незаметный жест. Как перо, слетающее на мерзлую землю – маленькая рука с вытянутыми овальными пальцами, касающаяся латаной-перелатанной коричневой кожи куртки. Как привидение за спиной.

У меня хватало дел в лаборатории, я отправлялась на ночное дежурство – но отвозила меня Ванда, и по пути ей необходимо было заехать ненадолго в Штаб.

Путь пролегал мимо моего дома, и так получилось, что, забрав меня по чистой случайности, мадам старший волонтер не посмотрела на свои пока не остановившиеся наручные часы. До дежурства оставалось прилично времени, и, таким образом, я была отправлена к травматикам, последить за их сном, проверить, все ли улеглись, выполнили ли дневную работу (штопанье белья и верхней одежды «наружных» работников, чьи вещи, получающие многократный урон от диких зверей, мороза и влаги, страдали весьма серьезно).

Но до спальни я не дошла. Остановленная невидимым прикосновением, я застыла и смотрела только прямо перед собой: смотрела в упор на Жюля Мартона, чего при болезных делать не полагалось, ведь прямой взгляд мог перепугать их, вызвать ненужные воспоминания о близких.

Он стоял в полушаге, кое-как заштопанная рубаха лежала комком на том самом письменном столе, где я видела его постоянно.

Он протянул мне вторую руку, и я взяла ее. Взяла обе, просто держа в своих ладонях, грея истертой, но все еще теплой материей перчаток. Я не понимала, что он хочет донести до меня, жест его был незнаком – Ферре так никогда не делал – но в ожидании послания, в ожидании сигнала, я боялась даже дышать.

- Привет.

Это прозвучало совсем неразличимо, могло показаться – но я видела ясно, как чуть приоткрылись тонкие губы того, кого считали немым. Я прошептала ответное приветствие, и руки не отпустила, будто готовилась к этому мигу встречи всегда.

- Мне одиноко. Мне очень холодно.

Он не придавал никакого выражения своим словам, но сыпались, они, точно градины.

- У меня глаза болят… я устал.

Его веки были припухшими, воспаленными. Он часто, беспомощно моргал, как новорожденное дитя.

- Я тебя откуда-то помню. Но то, что за тобой, не хочу вспоминать.

И это было так болезненно-близко каждому в умирающей Леокадии.

- Я не хочу вспоминать, но вспоминаю. Во сне. Я не немой. Я не сумасшедший.

Он говорил отрывисто, сжато. Он жаловался, изливал душу, шептал, но шепот звучал громе колокола в моей голове.

- Хочу умереть. Не хочу умирать. Не знаю. Я нормальный, просто не могу ничего понять. Не могу ничего принять. Я понимаю, но я не могу. Мне здесь не нравится.

- Тебе пора спать, - только и смогла я, что пролепетать в ответ, пораженная этой многословностью, как стрелой.

Жюль кивнул, отнял свои ладони, прижал их к вискам – кажется, мигрени мучили и его. Он у ходил в спальню, сутулясь и дергая плечом, как в тике. Ферреоль, пусть и был всегда ребенком болезненным и слабым, душой кипел, как горящий металл. Такое имя дали ему не зря. Юного Мартона же никто не подумал бы назвать, только увидев, этим именем, означающим несокрушимую мощь металла.

Он был так безумно похож на брата, но так разнился с ним – я не знала, что думать. Он напоминал младенца в своей беззащитности. Он был похож на многократно сломанное растение – как я сама. Но ведь и железо поддается коррозии?..

В ту ночь, получив нервное потрясение, я упала под утро в обморок с горячкой и температурой, близкой к сорока. Лазареты оказались забиты – с таблеткой (выданной не по регламенту, но только одной) жаропонижающего в кармане, Обри Лароз, недовольный временной потерей сотрудника, взял мотоцикл занятого в Штабе Генри, и повез меня домой, почти бессознательную.

Даже честно продежурил какое-то время в доме, следя, чтоб раньше времени не скончалась дееспособная единица. Горячка была нервной – температура спала уже к вечеру, осталась только чудовищная слабость и лихорадка, от которой ломило мышцы и трясло.

Уже не дежурить, но навестить и проверить, жива ли я, пришел Сильван – в тот день выпало слишком много снега, и провода телефонных линий повредились. Пеший и автомобильный путь отсылали нас к странному средневековью и полной отрезанности от цивилизации – пусть и мнимой.
9abd1e6b0eeca8eec1891d32bff9459f.jpg


- Что с тобой, черт возьми, было? – он начинал с ругательств практически любую фразу, когда бывал в дурном настроении, но даже то, что заменили они приветствие, можно было пропустить. Ведь ко мне пришли. Меня не бросили на произвол судьбы.

Я поднялась, дрожащая и закутанная в одеяло, навстречу Сильвану. И решила броситься со своей сердечной мукой сразу с места в карьер. За целый день то сна, то забытья, то смертной скуки, у меня было время подумать обо всем, случившемся ночью ранее.

- В Штабе оформляют ведь частную опеку над травматиками? Их, как ничьих детей, забирает кто-то домой, кто добился лучших условий? Увозят их в соседние селения?

Звучало это, наверное, дико. И слишком внезапно. Сильван хмурился, а мне от отчаяния и беспочвенной надежды хотелось выть и плакать. Но я, конечно, молчала. Ждала, пока он ответит, пока раздастся в ледяном воздухе его резкий голос.

- Ну бывали такие случаи, да. Но редко. Никому эти тронутые не сдались. Нам бы сильных рук да здравых умов побольше. С детьми, конечно, чаще… их еще жалеют. А этих – нет. Но ты права, одному жить невыгодно, целый дом занимать. С семьи потребления больше, но и пользы больше. Вот только за каким хреном оно тебе надо?

Что я могла сказать в ответ? Только правду.

- Мне они важны. Это безумие, Сильван, я знаю. Но и ты… знаешь о моем отношении к ним. Я сама ведь ничем не лучше. Знаешь, все эти кошмары, эти боли. Я вообще-то от них ничем не отличаюсь. Я не такая сильная, как вы – прирожденные «выживальщики». И судьба одного из них близка мне, как никому другому. Про это явно слухи ходят, других у нас развлечений нет – так все они правдивые. Ты же сам понимаешь…

- Понимаю, но это не разговор для восьми тридцати вечера, - он резко оборвал меня, хмурясь совсем уж грозно. – Тебе тут спать еще целую ночь. А мне идти через поселение, с фонарем на лбу, рискуя жизнью. Мы с братом и сестрой вообще дома не ночуем. Спим там, где работаем, и тебе бы следовало так. Одна возня с тобой, Маланфан, Ванда говорит, ты вся в свою матушку. Я понял, к чему ты клонишь. Мы все тут поняли это. Жюль Мартон, псих несчастный, тебе жить не дает спокойно, поскольку видишь ты в нем погибшего братца. Вообще-то уже и заходила речь, чтоб предложить тебе опеку. О нем. Я ничего не говорю о твоих способностях, Маланфан, справляешься ты прекрасно, но посмотри на себя – мы все, конечно, не образцы здоровья и красоты, но ты скоро с настом по цвету лица сольешься. Это тебя погубит, дура ты благостная. Милосердие твое дутое, идиотское, в наших условиях хуже веревки на шее.

Вот так же Луиза меня распекала – и на миг в зеленых глазах Сильвана почудились мне грязные темные блики, отметившие острые, совсем не старушечьи зрачки моей бабки.

Почудилось, что острый его нос-ветка становится крючковатым, тонкие губы кривятся язвительно, темные волосы выцветают до седины… страх охватил меня, и, малодушно закрывая лицо руками, я отступила назад, качаясь; шлепнулась на кровать.

В старшем из оставшихся Ларозов было все-таки больше человечности, чем в младшем - Обри ничего не помешало бы хлопнуть дверью и спокойно покинуть мою лачугу, ведь каждый сам за себя. Но этот великий биолог с мрачным лицом решил остаться.

На четверть часа, половину которого он отчитывал меня за беспечность, но в выражениях уже более мягких. Даже по плечу соизволил похлопать. Конечно, я хотела бы видеть кого-то другого… и отношение – другое… человечное, пожалуй.

Вот чего мне не хватало. Больше, чем весны, тепла и еды.

Чем писчих принадлежностей, лекарств, одежды.

Мне не хватало любви, заботы и понимания – моя огневолосая бабочка в желтом дождевике, размотанная по дорожному полотну, в университетские годы научила меня этому сполна и сполна дала; Ферре учил еще раньше.

Мне не хватало среди снегов – людей.

А сама я плавилась от жалости и тоски. Хотела помочь хоть кому-то. Под ноги расстелиться, быть растоптанной и расстрелянной, заживо врытой в лед, только чтоб полюбили, приласкали, поняли. Так неопровержимо глупо в замороженном мире.

И частная опека была тем, что я могла дать себе и другому одиночке, затерянному во льдах. Существу с больными глазами, с лицом и обликом брата. Он был сокровенной тайной, ключиком к разгадке, отмычкой от сундука, набитого прошлым – сундука, где давно сломался замок.

Он меня помнил, и я должна была понять, откуда и как.

***

Эта возня с опекой длилась так долго – совсем как в прежние времена. Никому не было дела до травматиков, это верно, но какую-то пользу они все-таки приносили – угроблять так просто их бы никто не дал. В перерывах между работой, в менее загруженные дни, я должна была ходить в отделение, где ко мне уже все привыкли; и доказывать их хрупкие привязанности снова и снова.

Я должна была доказать им, что доверить недееспособного мне можно. Даже если он и говорит односложными фразами. Даже если прячет невидящий взгляд от других людей. Смехотворно и больно – как доказать неразрывную нашу связь, возникшую с того ночного рукопожатия?

Как рассказать усталым и до костей промерзшим, а оттого зачастую равнодушным, что мы души родственные, затерянные во времени, но слитые вместе потоком жизни, как две песчинки расколотых звезд?

Невозможно, бессмысленно, нелепо – как сложить из бумаги самолетик и кидать его в цель, представляя дротиком из дартса.
ded7a7dc4602246cfb2c18897772fd5f.jpg


Не помню, сколько времени это длилось. По большому счету, в моей работе ничего не менялось. Не менялся и климат, разве что легче стало сладить с мутировавшей фауной – но за годы люди приспосабливаются ко всему, разве нее так? Звери, в свою очередь, вынуждены приспосабливаться к ним – если хотят жить, а не быть на части разъятыми для экспериментов.

Наверное, мы и сами были такими зверюгами; одичалыми, одинокими, иссохшими без радости.

Даже самые лучшие из нас, такие, как Зоэ, умеющие для каждого найти и совет дружеский, и доброе слово, так изматывались, несмотря на мелкие улучшения жизни в Леокадии; что все больше фальши и тоски смертной проглядывало сквозь их хорошо сработанные маски.

Только нас с Жюлем это не касалось – он знал, что я стану ему, несмотря на почти равный возраст, в каком-то роде опекуном; и, похоже, ничуть против этого не возражал. Он все еще больше отмалчивался, чем говорил, а улыбку его я, наверное, вообще никогда не видела – но мы общались иначе.

Почему-то он предпочитал язык жестов, какое-то подобие примитивной морзянки, где два постукивания по столу карандашом означали «да», а три – «нет; предпочитал ускользающие, словно рыбки из широкой сети, взгляды – словам и звукам.

Чуть дальше вытянутой руки он почти ничего не видел, зато рисовал удивительно хорошо, отчего током поразительного сходства меня каждый раз обжигало и дергало – я готова была поклясться в нашем родстве, когда видела вытянутый темный затылок со вздыбившимися темными волнами волос, склонившийся над листком бумаги; такой безумно знакомый, такой родной… и такой чужой.

Ферре любил сюрреалистические видения и роскошные, яркие пейзажи. Иногда писал и портреты, маслом и в графике, на что хватало денег и что было под рукой. Жюльен Мартон предпочитал стиль скорее комиксов, чем типичных рисунков – забавные человечки, неестественные пропорции, пузыри текста над головами – в комиксах я понимала мало что, но восхищалась его мастерством.

А изображал он все больше себя – в поезде беженцев, в укрытии, с повязками на глазах, кашляющим, спящим… иногда и умирающим, но через следующую сценку снова живым.

Он рассказывал мне, как особенный ребенок, историю своих страданий, почти идентичную для каждого леокадийца – по ней я, увы, не могла установить его личность, но узнавала гораздо больше деталей, смутных и тревожащих, однако привязывающих меня все сильнее и сильнее к этому узкоплечему юноше, которому пока не хватало смелости, чтобы изливаемую бумаге муку излить сочувствующему живому сердцу.

Возможно, оттого, что он чувствовал – не хватает смелости и мне.

Я все еще вижу в нем того, кого хочу видеть.

Пусть и знаю то, чего никогда не понять другим – как сильно стискивает он в пальцах карандаш, когда рисует или что-то подчеркивает в книгах; как выделяет странные и ни к чему не привязанные цитаты из тех произведений, что оставались в маленькой штабной библиотеке – в основном, все та самая великолепная классика, истрепанная и разрозненная, да научные издания.

Как поджимает он губы, дергает себя за отросшие пряди, берет меня за руку и смотрит искоса, шепча что-то незначительное – вроде того, что антициклон, наверное, снова надвигается, раз такие тучи. Я знала все – и знала также то, что Ферре ничего из этого никогда не делал.

Но ведь и железо поддается коррозии?..

У меня было о чем подумать, в редкие свободные часы, за одиночной партией в шахматы.
7b25266a82f8db0ab899cadd8c8ed4fa.jpg


Довольно скоро Жюль, и без того сбегающий отовсюду (его побеги, к слову, были следствием непереносимой грусти, не всегда гуманного обращения с травматиками и общего непреодолимого застоя в «отделении покоя» - отрывисто и невнятно, но признался он в этом вполне открыто через некоторое время), смог с разрешения тех, кто присматривал за болезными, и лично Ванды; бывать у меня. Привыкать.

Нужная ли, не излишняя ли мера, когда мы давно друг к другу привыкли и только ждали часа, когда удастся действительно побыть вместе: ему – выговориться той, кто еще не была близка, но была воспоминанием, единственным, не причиняющим боли – и понимала; мне же… понять, кто передо мной, и примириться с тем, что узнаю. Мир постепенно сужался до точки, и я, в своем тоннельном зрении, видела, как в подзорную трубу, только один парус на белом морозном горизонте.

Парус цвета близоруких глаз Жюльена Мартона.

О, эти его глаза, не различавшие предметов на расстоянии шага… видели так много, видели изнутри, видели насквозь. Два бледных родолита* в оправе тонкой кожи век и длинных стрелок ресниц. И у меня, и у Ферре, ресницы также были длинными, но никогда – такими густыми; и взгляд никогда таким вдумчивым не был. Я думала, что даже настигни братца слепота, не щурился бы он, и, различая перед собой только тьму, смотрел бы в нее без страха.

Но ведь железо… я повторяла эту фразу тысячи раз, перекручивала в голове, грела об нее руки, куталась ночами в ее успокаивающую ауру. Все на свете бывает хрупким, даже железо.

Брат изменился, потому что страшная трагедия убила прежнего беззаботного смелого мальчика. Ничего, я привыкну к новому Ферреолю, сломленному и несчастному, металлы могут истлевать и сыпаться, нет ничего прочного, постоянного, все подвержено изменениям… я обещала себе, что привыкну, пойму, разбужу его память.

Сделаю все, чтобы обрести родную душу.

Пусть и на этих недолгих встречах тот, кто был напоминанием о прошлом, чаще всего молчал, либо говорил о несущественном, сидя почему-то на полу и неизменно щурясь, и что-то свое шепча над чашкой остывающего кипятка – либо просто так замирая в тусклом свете из единственного окошка, пытаясь поддержать беседу.

И тогда замечала все ярче, как он бледен, как нездорово пылают его впалые щеки, как сильно выдаются вперед ключицы из-под распахнутого воротника рубашки. Как он худ, как костлява его шея, как сильно выделяются под левым нижним веком шрамы, о происхождении которых он вряд ли когда расскажет (как и я – о своих). Как он, в сущности, уязвим, никакое не железо, даже не отзвук его, просто лоскуток истрепанного шелка на жестоком ветру; горсточка земли, разбитый цветочный горшок.
7ba0d9f10df0f88bed9621124ec612df.jpg


Я не знала, кто он, но я любила его так, как может любить только тот, в ком течет такая же кровь. Мне не нужно было находить иных смыслов – весь смысл заключался только в одном этом размытом от вечных снегопадов силуэте. В призраке, который приходил ко мне все чаще, удивительно умело запоминая все немногие знаки, которые были доступны ему, и вели, используя одну лишь память, к моей лачуге.

Он спрашивался в Штабе – как всегда, сухо, но уже без страха; и первое время шел с сопровождающим, а потом и один. И никогда не плутал, в то время как я, все прекрасно видящая, даже в легонький снег начинала метаться в беспокойстве по одним и тем же тропам, виляя и петляя, пока одной лишь удачей не выбиралась на разбитый тракт. Потому и возвращалась всегда такая усталая.

И усталость моя была почти смертельной, когда я, закончив дела в лаборатории, отправилась в Штаб – «забирать узника», как выразился кто-то из «отделения покоя», чем заставил мое сердце сжаться. Я сострадала им всем, но, в своем безумном эгоизме, не могла и не хотела помочь каждому страждущему более масштабно, чем всегда.

Только одному.

Потому что он ждал меня. Поднялся навстречу, и смотрел уже без этой вечной недоверчивости – с надеждой, с испугом, с растерянностью. Он действительно утратил все, и сознание его плавало, и был он пока еще потерявшимся в снегах ребенком. И даже если не вернется к нему утраченное никогда, не превратится он во взрослого юношу, не станет тем, кого я вижу – ничего.

Я знала, что мы есть друг у друга. Я знала это всегда, и тоннельное зрение вдруг раскрылось, давая мне вновь понять, как велик и как страшен мир, и только две родственные души смогут удержаться рядом, создать свой нерушимый островок, какой не разбить ни одной беде.

Только братец и сестричка Маланфаны.

Я говорила ему это, уже приводя домой.

Я держала его за руки, смотрела, как мягко блестит на трех изогнутых гладких камешках его цепочки (еще один неизвестный предмет из неизвестного, пережитого им прошлого) свет.
63a12192683be24520bf62a186749b9e.jpg


Я спрашивала, раз за разом, готов ли он вспомнить меня, вспомнить все, оставаться со мной. С его верным, отчаянно любящим другом (о родстве я пока и сама не решалась заговорить).

Я держала его за руки и просила назвать свое имя, настоящее имя.

- Я Жюль Мартон, - сказал он, - ты ведь знаешь, Вита…

И камень, легший мне на сердце, расколола впервые увиденная его улыбка.

Блик надежды, теплый привет истаявшего солнца фальшивой весны.

*Родолит – драгоценный камень, розовый пироп.

Друг сердца и просто друг.
31321abf0a96ee4296febf44674369a7.jpg

Прокачанная кулинария.
75ddfa6165cf61a1460d7380dee078e5.jpg

Обнаружение тайной кухни.
b34f31344d0d73300661118de9f26397.jpg

Профессиональный выбор.
75d043f066f7fd4448f1bf4c9b7c2cdf.jpg

Результат.
f563df4e455a55995e082361d5a666b1.jpg

Покупка шахматного столика.
373910e837fabfea53d9544872b9cd5c.jpg

Покупка стульев к нему.
f9826ae314683fe3e4accab36fcf15d4.jpg

Баллы: +0.25 и еще столько же за друзей семьи. Итого: 1+0.25+0.25=1.75.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
В прошлый отчет забыла вставить повышение Виты, два скрина, в Невошедшее, вставляю сюда и отношу к ВОСЬМОМУ отчету. Также хочу предупредить что в тексте откровенная художественная ложь, правда в невошедшем, но чтобы не портить впечатление, не советую вникать. Х)
9ea17c476c16c577c731f2a4d5bbdb54.jpg

+ незаскриненное в процессе (забыла, какая ступень идет первой)
f4d6749b7b9ec61da5e3f2ba6ace1b26.jpg

«Я опасался, что все остальные уверуют в мою непогрешимость. Еще больше я опасался того, что в нее уверую я сам». («Город пустых», цикл «Дом странных детей»).


Спойлер


Черновик IX. Родство.

Маленькие радости сменяются большими испытаниями – это знает каждый, понимая еще в раннем детстве, если только не живет в раю; однако верить отказывается – и чем старше человек, тем ему труднее принять ту реальность, что его окружает. Смиряться тяжело, даже если характер у тебя самый робкий, самый сговорчивый и уступчивый.

В Леокадии смирение означает одновременно и жизнь, и смерть – первое оттого, что неизбежно, и привычка поможет облегчить боль; второе же – из смирения проистекает желание опустить руки и послать все к черту, а это в нашей ледяной пустыне смертельно.

Без взаимопомощи, без стремления побеждать хоть по горсточке, по крупиночке обстоятельств – не продержаться и дня. Смирение похоже на сон, сочетающий жизнь и смерть также. И я всегда выбирала первое, и буду выбирать, пока коса времени не снесет мою выбеленную геном альбинизма, и вероятно, уже годами, голову с плеч.

Я побеждала, как могла, и я пыталась научить побеждать Жюльена Мартона.

Самого важного для меня человека теперь. Смысл всего существования, горящая точка на обратной стороне век, свет фар летящего в тоннеле поезда для отчаявшегося выбраться из катакомб одинокого путника.

Он стал моей драгоценностью, моим Родолитом, камешком удачи в браслете дружбы, узорчатой скважиной для ключа к моим оковам. Он был весь составлен из неправильностей, несчастий, другие сказали бы – недостатков, но я, видя их, говорила: особенностей.

Слово это прекрасно передавало всю суть настороженной бережливости, с коей я относилась ко всему, что касалось прошлого: нашего общего, моего и его отдельно.

Юноша с выцветшими глазами, скорее всего, не мог быть моим братом – об этом говорили все разумные люди, твердил всякий, кого я была готова и не готова слушать… но чувства твердили иное.

«Он ведь так к тебе быстро привык, Вита! – шептало подсознание, заставляя меня ворочаться во сне и просыпаться с раскалывающимися висками. – Нет, это не оттого, что все травматики – как забитые несчастные дети, лишенные опоры под ногами и пережившие то, с чем их психика справиться не смогла – оттуда привязчивость, желание обрести прибежище хоть в ком-нибудь.

Это не оттого, что он беспомощен в своей памяти, что зрение его так тускло, что он неспособен к естественным наукам, которые сейчас во главе угла; и слишком хрупок для суровой физической работы – это не оттого, что он измучен одиночеством, и, видимо, грубостью некоторых из тех, кто присматривает за отделением покоя.

Это все не оттого, это все воля судьбы, это работа сердца. Он еще не вспомнил тебя и род Маланфан, но вспомнит когда-нибудь, а сейчас ощущает родство, потому и тянется к тебе, как растение к солнцу. Не включай голову, Вита, не слушай разум, забудь о логике. Забудь заповеди Луизы и то, что ты ученый. Забудь – и руководствуйся чувствами».

Так я и поступала. На меня смотрели косо абсолютно все, и нигде не было мне покоя от намеков на абсурдность решения, на мое «дутое милосердие», как удачно выразился Сильван.

Его острый язык беспощадно хлестал, рубил и сыпал колкостями; и долгое время в лаборатории с Ларозом находиться я не могла. Становилось все труднее находить общий язык с коллегами – пусть раньше я так рвалась к этим кратким беседам в свободное время.

Между нами росла стена недопонимания стремительно, и, хотя никакой враждебности не было, недоумение к чужой эмпатии меня ранило – будто и в самом деле, стали мы дикарями, и понемногу распадаемся на зачатки первобытного строя, которые даже общин еще не придумали. Помогать беззащитной душе, самой открывать в себе эту душу, надеяться на подтверждение родства – может быть, и нелепо, но почему этого быть не должно, и что дурного в том, что оно есть?

Месяцы текли, и однообразие дней отнимало у нас, при таком климате и изматывающем труде, десятилетия жизни вместо годов, но я не замечала ничего. Я разделила сутки на две половины, напрочь забыв о календаре. Сколько времени прошло, стало неважно.

Еще полгода? Меньше? Только недель четырнадцать-шестнадцать? Какая разница? В моем новом календаре имелось лишь две графы: утро и ночь, и утро, тяжелое северное утро, длилось до темноты, а ночь наступала в семь или восемь, когда я начинала завершать работу. В лаборатории я проводила все меньше времени, но приходила с темнотой, если какие-то проекты оставались незаконченными.

Наши попытки улучшить климат, или как-то справиться с уже настоящим поселением маргиналов в руинах, «дань» которым, в виде продуктов или медикаментов, поставляли традиционно всем поселением каждое воскресенье… но зато, наконец-то, после полдюжины примерно лет (или пяти, или четырех), мы смогли приспособиться.

Научиться приручать и обезвреживать зверей. Обрабатывать их шкуры и мясо так, чтобы лишить токсинов. Растапливая снег, очищать его почти до привычного состояния воды без примесей и взвесей. С помощью обработанного кислотой и раскаленного лезвия пилы справляться с мерзлой и неподъемной древесиной, луб которой оказывался на удивление легким и практически таким же прочным, как основная часть.

Из собранных трав вытягивать один-единственный лекарственный компонент, помогающий бороться с ядом, содержащимся в клыках диких лисиц и волков; возгонять его хрупкую структуру и ставить опыты, позволяющие удостовериться, что травяной сок обжигает, но изничтожает яд, а травяной пар очищает дыхательные пути и заживляет раны.

И за многими исследованиями, касающимися компонентов неживого, стояла я, желающая вовсе не того, и достижения рассматривающая лишь как камешки на дороге, ведущей к нашей общей заветной цели.

Я могла сама руководить людьми и снаряжать их в экспедиции – за годы болота изучены были мной, как собственные руки (которые я чуть было не потеряла из-за обморожения однажды, на этих самых болотах работая) – но предпочитала отправляться в составе той команды, которую собирал средний Лароз. При взаимной неприязни, именно с ним работать выходило проще всего.

И за всем этим скрывалось четко определенное желание: найти способ вернуть нам смену времен года. Убрать висящий над разломом туман, или разлом закрыть. Заставить химическую зиму исчезнуть.

Мы знали, как – с помощью подземных гейзеров, теплых источников, из-за которых не замерзала ядовитая и не поддающаяся фильтрам вода в лесных ручьях. Из-за которых росли деревья и кое-где порой подтаивал снег, образуя ломкие корки. Знать было легко, иметь ресурсы – невозможно. Равно как и провернуть операцию так, чтобы точно не возродить новые волны тумана, и избежать таких разломов, которые неизбежно приведут к обвалам куда более многочисленным, чем при катастрофе.

Я читала об этом так много, что могла детально описать «идеальный план».

Уморительно жестоко это было – так буднично найти вдруг решение и никак не подвигаться к нему, довольствуясь адаптацией.
52d160eacb2877500999ce53e65fc2f2.jpg


Но то все были заботы «утра».

А «ночью» приходили иные – как раз душевного характера. Одиночества и догадок. Ночевок без тихого шелестящего голоса рядом – Жюль все еще числился при Штабе, как «временно излечившийся», и Ванда находила все новые предлоги, чтобы не дать разрушенной семье воссоединиться – логичные, конечно.

Вроде как то, что теперь Жюль может работать – хоть детишек в импровизированной школе обучать грамоте и рисованию с натуры, что ли. Потом даже такой пустячный навык пригодиться может. А делить сожительство с кем-то он еще неспособен, потому что не может пока вносить ту же долю в «дань», что и я. Значит, свободным гражданином не считается.

Удивительная бюрократия в совсем неподходящих условиях.

Бесспорно, правильная и разумная. Да и добираться до Штаба Мартону было бы дьявольски трудно – дороги он помнил прекрасно, но лишь при свете, и совсем терялся в потемках, а работать в главном здании Леокадии начинали с половины шестого утра – в невозможную темень. Никто мне зла не желал. Могли сочувствовать, осуждать или не одобрять. И только.

Но я, словно параноидный шизофреник, готова была везде видеть заговоры и зубами вырывать каждую минуту, проведенную вместе с братом… или человеком, который просто был на него похож, и этого мне хватало.

Я была сама не своя. Одиночество сводило меня с ума решительно. Ухудшались кошмары, и становились все изощренней, пробуждая старую память. Я могла не вспоминать об Эмме целый день – но проснуться средь ночи с криком, в ледяном поту, в коконе душного видения о том, как болотный волк разрывал могилу моей давно исчезнувшей подруги, находящуюся почему-то прямо возле тракта, в пяти шагах от моего дома.

И комья земли летели из-под лап его, сильных и крепких. И падал снег, зловеще шурша, точно занавес в трагическом спектакле.
408d55a2bc0745d99af97e1ac341d671.jpg


И маленькая одинокая девчонка с белобрысой сумасшедшей головой терялась в собственном доме, уменьшаясь, как сказочный лилипут, и не находя двери. Тоска, страх и бесконечные нарывы, и раны – новые, старые, вперемешку.

Высохшая и свежая кровь вместе.

Хорошо хоть, сны, в отличие от реальности, имели свойство обрываться в самый безнадежный момент.

А реальность, к сожалению, становилась безнадежной слишком часто. Спасла от тоски работа, да наши не такие уж частые, как хотелось бы, встречи с Жюлем. А ведь обещали, что отпустят его ко мне, а теперь… конечно, каждый член общины, кто дееспособен, должен отработать свое. Я это понимала. Но я могла отработать и отдать за двоих – хотя все и говорили, что перегрузка на работе меня убьет, а больше положенного они все равно не смогут мне дать.

Продукты на неделю, жалкие щепоти лекарств, иголки и нити, куски материи для пошива теплой одежды. Хотя все больше делали одежду из обработанных шкур диких зайцев и зверей, похожих на барсуков, но с такой пламенно-алой шерстью и ярким желтым цветом зубов, что назвали их «фульга», от латинского слова, означающего, кажется, сполох молнии*.

Куртки, штаны и шапки из их меха не пропускали сырости и морозу, не задубевали и оставались мягкими всегда - это было очередное открытие, совместное с Ларозом, но свойства и способ обработки шкур придумала и вывела я, и пока что это спасало от обморожения многих, и заслуги мои признавались – так неужели ради них нельзя было сделать только одну уступку, о которой я просила и умоляла, денно и нощно?!

О это было, наверное, устой жалостью в их глазах. Капризом дурной девицы. Дутым милосердием, будь оно неладно.

Потому что Мартон оправился, работать может, но все еще сложно с ним, и зрение он теряет понемногу, а через пару лет еще ослепнет вовсе, и намучается с ним тогда одна из лучших ученых, и помрёт от усталости, что будет очень досадно и совершенно некстати в этой дикой морозной пустыне.

Жюль ведь и в самом деле чувствовал себя много лучше прежнего.

И с детьми он ладил, действительно, хорошо – пускай и не замечала я такого за Ферре, по натуре бывшего одиночкой и далеко не сентиментальным парнем. Он почти не говорил с «чужими», но в «школе» изъяснялся простыми жестами, бережно наставляя ребят по части правильного держания карандаша в руке и черчения тонких и толстых линий.

Рисовали они, конечно, вещи полезные – для натуралистов и биологов нужна фотографическая точность – чучела птиц и зверей, ветки растений. Но порой, если долго никто из «присматривающих» не заглядывал в учебный отсек, Жюль показывал на пейзаж за окном своей маленькой бледной ладонью – и торопливо, боясь не успеть до конца отведённого часа, зарисовывал класс наши бескрайние снега и когда темное, когда голубое небо.

Пользою это не отличалось, но такие уроки дети любили, и сам он возвращался тогда – я встречала его как могла часто, в Штабе – удивительно счастливым. Улыбался Жюльен все чаще, и со мною говорил уже не сухо, не рублено, а много и увлеченно.

Говорил, что не помнит, где жил, и не помнит семью свою; но о помнит, как учился рисовать, и как часто было ему одиноко, и как мучила его весной лихорадка, и как попал он в зону разлома, и долго прятался под завалами вместе с еще какими-то людьми – прямо в окрестностях одной из ворвавшихся станций.

Тогда все вокруг было пропитано тяжелыми металлами, радиацией, и кое-где еще происходили взрывы. Тогда и получил он ожог сетчатки, и резкое падение зрения, и нарастающие бельма, и светобоязнь – все это считалось еще легкой степенью. Он еще различал лица, предметы, он рисовал по памяти, чувствуя, как все слабовидящие, бумагу под пальцами поразительно точно и тонко.

Он смотрел на черты рисунков сквозь плотный туман, и совсем не запоминал, как выглядят люди – ориентировался по цветам, по голосу, по движениям. И все-таки каким-то диковинным образом смог изобразить меня – нежными штрихами, легкими касаниями - небольшой карандашный портрет.

Неуловимо похожий какой-то внутренней сутью: Жюль пристально смотрел мне в лицо, пока я сидела неподвижно, охваченная чудом ожидания; подходил вплотную и осторожно касался век, волос, носа, щек, краешков губ, подбородка, воротника.

И в ту ночь он оставался у меня, заснув сразу же на второй половинке более крепкой кровати, поскольку старая от морозов рассыхалась, и скрипом мешала спать; новую, уже не из ящиков, а из старых стульев, я, как Робинзон Крузо свою лодку, сколачивала ее, заодно выправляя ножки стола и дверные петли; несколько месяцев.

И пока Жюль спал, я смотрела на картинку, прибитую к противоположной стене. Я видела ее так ясно в лунном луче, сочащемся сквозь чердачное окно, и сердце мое переполняли любовь и тоска.

Ферре никогда не рисовал меня.

Но Ферре любил гладить меня по голове и разглядывать, как в первый раз.

Я не знала, чего мне ждать дальше, и то, что мой Родолит вырывали из оправы каждый новый день, отражалось в одиноких снах, где я сидела на земле, примерзшая, как соляной столб, и кричала от боли вонзавшегося мне в зрачки пронзительной вспышкой северного сияния.
4a61811afdf1e29231013a764036671e.jpg


И вся моя жизнь теперь напоминала чей-то непрекращающийся сон. Из тех, что снятся при лихорадке, при высокой температуре, когда стирается граница между явью и бредом. Моя родолитовая звездочка последней надежды мерцала вдалеке, все время ускользая, и я переваливалась через сугробы, силясь найти ее, догнать, вернуть обратно.

Безрадостность кругом, и моя собственная, выброшенная в море сумятицы, судьба; наполнили мою голову подозрениями, дурными мыслями, обидами, и чисто маланфановским чувством обделенной гордости.

Я ненавидела себя за эту мелочность – тем более, что дела в поселении налаживались, от недостатка живых лиц вокруг я не страдала, и кто мог, тот помогал мне – врезать окна, например, затянув толстым слоем старых полиэтиленовых пленок вместо стекол; или донести какой-нибудь неподъемный прибор до места исследований; или поделиться обезболивающим – но всего этого не хватало и на треть, чтоб заполнить огромную дыру в сердце, пылающую пустоту узнавания и непонимания.

Пустоту одиночества, вечных догадок, прямых вопросов («помнишь ли ты меня? Может ли быть так, что мы родные, Жюль, сестра и братец?» - «я ничего не помню из прежнего, Вита, только ощущения, и то, отголосками, я после болезни потерял память, а приобретенные в зрелом возрасте травмы лечатся плохо… но я буду стараться вспомнить»), намеков и желаний.

Пустоту, где я, практически посмертно, достигнув того, чего хотела – до того, как поняла, что наука и реализация суть пыль да прах – не видела счастья, и, как одержимая, носилась с единственной мыслью неделями, месяцами.

Пустоту, где я научилась выживать среди вечной зимы, окрепла телом, безумно ослабла духом при этом.

Пустоту, где я каждый день тревожилась за Жюля Мартона, за Ферре Маланфана, за тех, кто был, и кого уже не было.

Когда становилось особенно худо ночью, и особенно холодно, горько, страшно – я вспоминала советы Эммы, любовно мною взращённые в памяти, точно алмазные цветы: выпить, размяться, почитать классическую литературу. И я все это выполняла, как лекарство пила по часам, чтя память счастливейшего существа на всем земном шаре, ныне безымянно упокоенного в неизвестности.

Я согревала воду, пропущенную сквозь фильтр из шерсти и бумаги – никудышное препятствие, но хоть какие-то взвеси в размокающем снегу задерживало – и воображала, что пью ягодную настойку, ударяющую в голову и поющую в жилах.

Я закутывалась во все, что было в доме, и декламировала по памяти, тяня нараспев гласные, стихи Бодлера и Рембо, поскольку все жалкие огрызки наследия писчей Франции хранились в Штабе, и домой их никто никому не давал, справедливо подозревая, что в особо морозные вечера тома запросто могут пойти на растопку, если имелась в хижине печь.

Я кидала ветки и гнилые доски, подобранные в опасной близости от Руин и наломанные щепками; в лохань для мытья, делая миниатюрные костры и протягивая к ним руки.

Я, пользуясь крохами тепла, выбиралась из-под покрывала и вороха тряпок, принимаясь наматывать круги по дому, отжимаясь от пола, делая, с упором в стену коленом, стойку на руках.
4b5ee166b964005d75daf76d666ab4b7.jpg


И на какое-то время эти средства помогали. Во всяком случае, ночи я переживала, и жила дальше, в нескончаемом чаянии, что Жюль уже скоро сможет стать хотя бы приблизительно достойным работником, который сможет вносить свою долю в «дань» руинным безумцам, считаться полноценным членом общества и не тянуть на дно «выгодного сотрудника».

И не быть безвозмездно трудящейся на штабном хозяйстве машиной, как все травматики, отношение к коим со временем ужесточалось и становилось требовательнее.

Что было, опять же, так логично и так в духе Ванды.

Я жила, как могла. И ждала, и готовила себя к беседам, которые обязательно разъяснят мне личность кроткого юноши с лицом блаженного и глазами цвета редких камней. Беседам, которые не получатся, если времени рядом побыть не остается. Я жила и ждала.

Ждала, привыкая к холоду, к вечно тяжелому и низкому небу. Ждала, укрепляя мышцы и кости, хотя бы для того, чтобы случайно не умереть. От раны или, от яда, от ножа бандита из руин: я шла как-то мимо, в опасной близости, и, очевидно, случайно задела территорию этих «отбросов»… некоторые из них копались снаружи в снегу, расчищая проходы в какой-то люк.

Крепкий парень с рассеченным кровавой росписью родимого пятна лбом меня заметил – и тут же в руках его мелькнул нож. Вы не представляете себе, какую боль причиняет попытка бежать сквозь снег, когда срывается дыхание и сводит икры – я убегала, начиная мечтать о ножевом ранении, лишь бы это остановилось. Я смогла спастись волей случая – скатившись под холм, в невысокий овраг.

Лежала там, медленно замерзая, с четверть часа, наверное… пока не поняла, что уже давно никто не преследует меня. И, выбравшись, увидела лишь свою цепочку следов. Шатающуюся по вечерам девицу спугнули – им этого было, видимо, пока достаточно. А бунтов никто не устраивал давно, пускай нас и обирали бессовестно.

Никакое холодное оружие в руках больных измученных людей, никакие дурацкие кухонные тесаки и разная другая дребедень не сравнится с добытыми невесть откуда огнестрельными «припасами». Да, у того парня я видела нож – но разве стал бы он тратить пули на такое ничтожество? Рассказам Ванды и Малькольма я верила безоговорочно. Я привыкла к тому, что иного варианта у меня нет.

Я привыкла наконец ко всему, как мне казалось. И никогда не сменяющаяся весной зима уже не сочилась в душу ядом отчаяния. Я закалилась, кожа моя задубела, стала груба, как сапожная подметка. Я спокойно скидывала дома одежду и мылась в тазу «по частям», а иногда и сидя.

Я смотрелась в мутное зеркало – и видела там только свое изморенное лицо с редкими проблесками надежды в глазах цвета грязного льда над глубокой водой. Призраков и окровавленных стен я больше не боялась.
b7948c33eb99ef0b4659851d79f8f36e.jpg


Было чего бояться и кроме этого.

Было – за кого.

Раньше все было наоборот. Ферреоль мог защитить себя от гнева Луизы, мог сбежать, устроить бунт, скандал – пусть это и привело бы к побоям и наказаниям, но он действовал и был намного живее чем я, словно имена наши спутали при рождении. Я же, правда, из «железного» имела только маску, за которой пряталась, сколько хватало сил, однако выносила, покорно ломаясь и сгибаясь, все сыплющиеся на меня удары судьбы – не делая попытки заслониться или противостоять.

Ныне все изменилось.

Я знала, что буду бороться, чтобы помочь жить тому, в ком так быстро угасала воля. Я знала, что, пока он не нарастит броню в этой «арктической деревне», его щитом и латной рубахой, его незримой прозрачною стеной, его силовым полем, сквозь которое боли не пробиться; буду я.

И никто не запретит мне. И никто не отнимет у меня потерянного-и-найденного снова. Я, тощая и хилая, знала, что, если стану убегать и прятаться, когда опасность приблизится ко мне; но, если коснется его – что ж, не умея превратиться в оружие, превращусь в доспех.

И лишь глубоко внутри шевелилась бесчестная, малодушная надежда на несбыточное, которая переменила бы все в один миг, снова расставила роли по своим местам, озарила бы темные коридоры прошлого, дала бы мне шанс выбраться из постоянной битвы целой: если б Жюльен Мартон, каждый день вспоминая крошечные кусочки былого, вспомнил бы, кем я ему приходилась раньше, и где его место в семейном вензеле фамилии Маланфан.

Это ведь могло произойти совершенно случайно: я склоняла его при каждой встрече к таким мыслям, зарисовывала некоторые сценки из существования «Белого Левкоя» сама, спрашивала, помнит ли? Намекала, что у шрамов его могла быть природа, как у моих – однако, на все прочее отвечая искренним неузнаванием или удивлением, о них он вспомнил, и, увы, отверг этот вариант сразу же.

- Это было там, возле станции, под завалами. Я помню только, что после этого меня привезли в здешнюю больницу… видимо, находился рядом. Здания разрушались повсюду, а я скрывался в этих обломках. Я уже тогда был болен, и, видимо, отравлен; я видел с каждым днем все хуже после вспышки. Забрел в какую-то из развалин, пережидая снегопад, и… то ли провалился под пол, то ли упало на меня что-то… остались в памяти обломки, щепки, железные зацепки на стенах. Я помню еще, что падал, но успел прикрыть правую часть лица, и, наверное, ранился в левую. Под подбородком, - он поднял голову, указывая на слабую светлую полоску, - тоже была небольшая рана, но зажила быстрее. Вот и все…

Он рассказал мне эту историю уже тогда, когда все-таки удалось добиться разрешения жить нам вместе (после очередных смехотворных подписаний и предписаний; после предупреждений ему и мне; после того, как Жюль стал достаточно подходящим для роли очередного винтика, отлаженно выдающего «на сбор ради безопасности» в конце недели, и приносящего «пусть пока иллюзорную, но пользу» в своем обучении будущих натуралистов и исследователей живого трупа нашего поселения – он рисовал, не имея чаще всего возможности глядеть; чувствовал тактильно, через бугры на бумаге и поверхность рисуемого предмета – однако рассказывал о «мгновенном запечатлении», взоре фотографа», и особенностях зримого объекта, который нужно запечатлеть… рассказывал обо всем, что утратил сам, и не только я видела в том помимо «иллюзорной пользы» трагедию абсурда).

День омрачился, задернув непроницаемой портьерой развенчанного мифа еще один уголок общего минувшего. И минувшего, и настоящего, и грядущего – общего у нас было до смешного мало, но… совсем немного побольше – у Жюля и Ферре. И, выдумывая себе очередной якорь, я цеплялась за него отчаянным образом, не позволяя унести себя в открытое море беспросветной тоски и одинокого разочарования.

Помню, что тогда я «заварила чай» из подогретой талой воды, предложила притвориться, что пьем вы ягодную наливку в честь воссоединения (из губ рвалось: «семьи! Утраченного родства!»)… «всеми покинутых друзей».

Жюль соглашался и кивал, смеясь; говорил, что выдумки у меня одна другой изощреннее.

Помню, что потом, кажется, я зажмуривала глаза, тянула гласные, лепетала чушь, притворяясь «пьяной», выказывая «хмельную беззаботность». Помню, что на ум мне пришло первое университетское Рождество и закончившаяся свалкой вечеринка, начавшаяся нелепо, но очаровательно продолжившаяся благодаря выпивке Эммы и моей не приспособленной к возлияниям крови.

Помню, что я предложила потанцевать.

И Жюль кивал, и соглашался, и улыбка его была детской, легкой, чуждой горячности и тревожности, какие проскальзывали у Ферре. И мы танцевали неуклюже и не спеша в простылом насквозь доме, под светом нескольких огарков и лампочки накаливания самой слабой мощности. Петь мы не умели оба, однако пытались бормотать какие-то мелодии, и аккомпанировал нам скрипящий пол.
bd46042fa2bea032876747fb8b6686ad.jpg


Наверное, этот вечер останется со мною до самой смерти. Даже среди сплошных снегов вдруг нашлось место короткой радости, и во время неловкого кружения нашего я взаправду чувствовала опьянение, легкость, какой-то таинственный свет, сияющий изнутри… и уверяла себя, что не важна мне степень близости крови, и близость духа важнее, и что бы Жюль не вспомнил, кем бы ни оказался в итоге; он хотя бы внешне похож на Ферре, моя ожившая проекция с призрачной фотокарточки, мой спасенный, вытащенный из моря бесконечных снегов.

Наша дальнейшая жизнь обещала стать чем-то странным: ведя себя, как – казалось мне – сестра и брат, мы все еще оставались в некоторой мере незнакомцами, и узнавать привычки Жюльена, следить за ним украдкой, находить сходства и различия подмечать – с утра, по дороге от дома до Штаба, что была общей; вечером, среди ночи, когда кто-нибудь из нас сидел в круге лунного света, сжимая голову и пытаясь прогнать кошмары – это было столь же страшно, сколь и необходимо.

Железо поддается коррозии, меняется неотвратимо, но… все же не превращается в олово, разве нет? Мой Ферре был железным магнитом, тянувшим меня домой из Академии. Мой Жюль стал одноногим оловянным солдатиком из детской сказки. Надо полагать, мне была отведена в этой сказке роль не то черта из табакерки, который испортил все одним лишь своим появлением; не то беспомощной, легкой, как ветер, бумажной плясуньи, схваченной в финале пламенем и превращенной в пепел.

Мы говорили так много и часто, но чем ближе подбирался разговор к самой главной теме, тем глуше была стена его памяти. Стену эту невозможно было взять тараном: лишь дождаться, пока коррозия изъест ее достаточно, чтоб пробиться. А пока мне оставался его тонкий голос подростка, удивительно чувствительные ладони слабовидящего, заменявшие зрение; выцветшие родолитовые глаза и мягкие волны каштановых прядей; оставался мне его всегда немного печальный смех и странно безмятежная улыбка; оставалось хриплое дыхание во время тяжелых снов, детская неготовность к грубому труду, абсолютная бесхитростность и вместе с тем - недоверчивость; оставалась его всегдашняя обреченность, уверенность в своей бесполезности, и не желание, но готовность умереть.

Люди внушали Жюлю какое-то смутное опасение, к ним он относился скорее враждебно, но не помнил, не понимал, отчего. Детей же любил – у Ферре все было совсем иначе.

Рисуя, он отмечал бумагу иголками в сложных местах – чтобы чувствовать, куда ведет линию; он мало и невероятно деликатно, даже застенчиво, ел – словно не нам грозила, если поезд не придет вовремя, голодная смерть. Он разглаживал падающую на лицо челку указательным пальцем, постоянно стремился подержать меня за руку, даже если я сидела рядом и никуда не исчезала; он часто закусывал губу, обнажая краешек полоски чуть желтоватых зубов, словно у человека, когда-то давно бросившего курить.

Сходства и различия вились вокруг меня пчелами и бабочками, овевая крылами, жаля, раздирая на части тело и душу. Я уставала от таких противоречий сильнее, чем от работы в болотах, ловли зверей, проб земли и коры деревьев, изучения осадков, новых вирусов, починки техники.

Я вернулась однажды вся покрытая грязью с головы до ног, провалившаяся в трясину по плечи и выбравшаяся чудом. Старая ткань спецкостюма была мокра насквозь и плотным слоем покрывала кожу. В той части топей не обнаружилось ядовитых течений, и грязь не значила ничего, однако работала я тогда одна, и сам факт возможной утраты моей жизни заставил сердце выделывать кульбиты до самого вечера.

Жюль в тот день возвратился позднее, чему я была рада. Стискивая виски и сидя, вся мокрая и заледеневшая, пестрая от воняющей сгнившими растениями жижи, я, стянув верхнюю одежду и бросив ее в угол ванной, сидела, прислонившись к ящичной кровати, наверное, с час.

Мигрень сверлила надбровные дуги, зубы стучали, горело, при общем ознобе, лицо. Неужели я могла умереть так просто?

Неужели я умерла бы, так ничего и не узнав?
7eb6b9cf37cb223a2c2ff0e8a11a6f34.jpg


Но судьбе угодно было, чтоб я жила и, видимо, ломала, пытаясь спасти, чужие жизни.

Судьба была столь немилостива, что еще через какой-то месяц или два, провела меня через железнодорожные пути, где ожидающая поезда ночная смена прошлой недели видела, как доложились они сами, подобравшегося к поселению болотного волка – еще молодого, но, видимо, уже принявшего в себя мутации второго и третьего звериного поколения. Сообщали, что глаза его горели, как фонари, а сам он обладал лапами и челюстями столь мощными, что запросто смог бы управиться с небольшой группой встречающих поезд.

Сильван проверял пути ночь назад, теперь пришла моя очередь. Лишь проверить на предмет каких-либо следов – ловить зверя поручено не было, для того понадобились бы силы явно большие, чем наши.

С каждым поворотом головы прорезая налобным фонариком ночную темь, я шла, скользя по насту в самодельных, изготовленных из досок и крепких лисьих шкур снегоступах. Пересекая рельсы и не находя окрест никого и ничего, мне идти бы дальше… и я шла бы, если бы не отвлеклась на миг от звона в моих ушах, прислушиваясь к другому звону, кажется, звучавшему уже давно.

Звону голоса человека. Не голоса – крика.

Жалобного и несчастного. Почти призрачного. Где-то впереди…

Скажите, что вы испытали бы, найдя в еще незаметенном снегом кювете, под сухим колючим кустарником, совсем рядом с дорогой – сверток из нескольких драных курток и шарфов, в котором надрывались, словно сигналы бедствия, двое невероятно схожих младенцев, еще, как это ни безумно, живых, вполне себе живых?..

Их «облачение» позволило им держаться какое-то время, но в яме они лежали вряд ли больше нескольких часов, не успев замерзнуть насмерть. Мой обход начинался около десяти вечера, и вряд ли бы я достигла отдаленной зоны, пешком, с разрывающейся от боли головой, менее, чем минут за сотню.

Я не могла представить себе, от ужаса и шока оцепеневшая, стоящая над ямой, кто мог дойти до отчаяния столь неописуемого.

Я не могла понять, куда заведет меня «дутое милосердие», не позволившее придушить детей рукавом одной из курток в месиве едва согревающей рванины; и тащить, чуть ли не на вытянутых руках, даже не до Штаба, что было бы куда логичнее, а до дома, вернуться куда мне еще никогда не удавалось с такой быстротой.

Я не могла ничего прочесть в огромных от изумления глазах Жюля, я едва различала его вытянувшееся лицо, будто и сама стала слепой.

Лишь многим позднее, ближе к утру, когда мне удалось, выявив, благодаря опыту с Ферре и работе в дежурстве приглядывающих в отделении травматиков (где многие несчастные были и с малышами) возраст детей (приблизительно год или чуть менее, учитывая запоздалое развитие в этих условиях); добившись, чтоб кожа их перестала походить на готовый вот-вот разбиться фарфор, чтоб несколько ложек подогретой воды, влитые в их крошечные рты, были выпиты, и проглочены пару кусочков размоченной и растертой в ладонях до трухи хлебной кашицы; я смогла очнуться от своих автоматических, неумелых и навскидку вызванных в памяти действий.

Дети явно были одного возраста. По всей видимости, здоровы и крепки физически, так как вскоре смогли уснуть в своем «гнезде» из их отрепков и наших покрывал довольно спокойно, по крайней мере, не проявляя признаков тяжелых нарушений.

Девочка и мальчик в тонких рубашонках, кем-то довольно криво пошитых из обрезков простыни.

Близнецы, или, если точнее – двойняшки, близкие сиблинги. С уже пробивающимися на макушках реденькими волосками, красивыми тонкими личиками без типичной для таких малюток размытости черт… и с глазами цвета розового пиропа.
eac08defffecaac2449d21fdb410fbb0.jpg


Жюль, истерически усмехаясь, говорил, что это, видимо, как проклятие тех мест. Проклятие эры радиации и тяжелых металлов. Были ли дети слепы? Этого я выяснить не могла пока, однако явно не был слеп тот, кто написал на мятом обрывке картона письмо, сильно нажимая на карандаш.

Записку я обнаружила в кармане «верхней» куртки, служившей чем-то вроде одеяла.

Еще долго я видела потом в кошмарах этот торчащий из драного кармана серый бумажный уголок…

«Лишь крайняя нужда, невыносимость бытия и близкая моя смерть вынуждают совершить этот поступок. Если добрый человек, нашедший моих детей и спасший их от гибели вследствие голода или обморожения, читает это, значит, скоро мое тело вмерзнет в озерцо вонючей воды меж трясин и кочек в болоте с восточной стороны.

Видит Бог, я не виновата в том, что разлагаюсь изнутри, но виновата в том, что не смогла ни дать нормальной жизни крошкам, ни убить их сразу же, как они родились.

Зато теперь я вручаю их Року и исчезаю сама, не принеся никому никакой радости или выгоды своим житьем в этом свете. Близнецы были рождены в календарный май, тринадцатого числа, почти год назад, болезни, приобретенной мной, не унаследовали.

Зовут их Бартельми и Филомена.

Святой Варфоломей, Филомена Римская – их небесные покровители, пусть и назвала я малышей не по святцам, которые давно уж не помню; но, смею на одно лишь надеяться – что защитят их и на земле.

Не ищите моей личности, поскольку нет ее более и не будет».

Дочитывая последнее слово, я дрожала, глотала воду вместе с подступающими рыданиями. И понимала, что покоя и ясности в линии отведенной мне жизни не будет тоже.

Исполнена мечта всей жизни!
b7960a0ffed0dcac09ce1b604a73c19c.jpg

Процесс сего:
fa2b716a5d546457de2e6b6c3940974e.jpg

Баллы выгоды Виты:
f09b227a75e54c24cef629e4ec52df0a.jpg

Присоединение Жюля посредством брачных уз, кои автор считает фиктивными:
45fddf860042dd01dbcd77cbad496705.jpg

Карточка шанса:
504d80f81288d6defc4bed1424eadff9.jpg

Повышение:
60b816152c47641aaad41d15a3494aa9.jpg

Верхушка карьеры:
1bb2ccad9242c186555bb67f212c91db.jpg

Баллы выгоды Жюля:
9e0a715f7994123160b4da0f5880e547.jpg

Прокачка техники до исполнения МВЖ:
818469a60c538028ac89ca09e372ecc6.jpg

Прокачка уборки до исполнения МВЖ:
d38fab6c52e7dc487138653d67f779bb.jpg

Пропуск в мастерскую:
697dfa0ea7802292881c7df94b748f1a.jpg

Пропуск в фитнес-клуб:
bf02a00c2ef923ab2443437811a6adce.jpg

Близнецы:
d7f84ffd4aa7845e70145d787a26402d.jpg

Их имена:
53f4b3a5b2cb81b940166810aa15b063.jpg

Уход с работы:
a5ffb4ddb987f7ed1637f2beca439278.jpg

Профессия и навыки Жюля:
17ddc836fd19e5ed9c7c2ffa9a98bff2.jpg


А также сняты ограничения "Безнадежность" и "Наука".

1.75+1 балл за исполнение МВЖ+ 0.5 за второе поколение=3.25 баллов.
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Внезапно редактор не позволил мне выложить главу полностью - слишком она велика. Поэтому с глубоким недовольством я делю ее на две части, сноски и невошедшее будут в первой, потому что ну вы с ума сошли, все это перетаскивать. Извините за неудобство, это не я.

Медово-бледная луна легла на сонный склон,
И я на Эхтге задремал, в ручьевой стороне.
Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый, -
Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне. («Увядание ветвей»).




Спойлер


Черновик X. Вьюга и ветер. Часть I.

Сколько прошло времени?.. Я ничего не помнила толком. Я потеряла счет дням, я снова погрузилась в туман. Мрачные тени будущего, неизвестности, окутывали меня со всех сторон, и найденные в яме под снегом дети были лишь первым ударом в тревожный колокол, где колокольным языком служила моя бедовая голова.

На какие-то несколько месяцев, может, на год, или больше… мне стало совершенно неважно все вокруг, кроме Жюля, кроме его личности, так и неузнанной до конца; кроме этих найденышей, появление которых около станции также было окутано тайной. Тайны подступали, как звери, скаля в ночи свои клыки, а я не могла ничего поделать, я лежала без движения, позволяя выпустить из меня кровь.

Час за часом и день за днем я пыталась решить две эти загадки, висящие надо мной лезвием гильотины; я задавала себе два вопроса, когда просыпалась, и когда ложилась спать, бесконечно: кто ты, Жюльен Мартон? Откуда вы взялись, Бартельми и Филомена?

Я клятвенно обещала себе, что, как только немного стану свободнее, перестану утром таскать детей на передержку в Штаб (где с трогательным смирением восприняли новую заботу жильцы отделения Покоя – тем, кто уже имел детей, единогласно поручили «дневной уход» - и с язвительным изумлением остальные), перестану мучиться с ними бессонными ночами, когда эта пара неумолкающих голодных ртов просит еды и тепла – что могло быть в наших условиях только в виде разведенного искусственного молока, размоченного хлеба да горячей воды; перестану падать практически без чувств на кровать порой, оставляя малюток на еще более неловкого (но куда более спокойного и понимающего) Жюля – и обязательно узнаю, кто была их мать.

Что за болезнь, что за безумие побудило ее пойти на такой поступок? Как же сильно она страдала, наверное… думая об этом, я вздрагивала всем телом. Не дай мне Боже лишиться последних капель рассудка и мучиться также, поскольку медленное тление в сотни раз хуже смерти.

Я обманывала себя, сколько могла – мол, уж со мною ничего подобного не приключится, и я ведь почти нашла смысл жизни, почти отыскала звезду во мгле… Жюль вспоминал о прошлом, хотя и ходил, если быть честной, по кругу, важных тем не затрагивая… Жюль вспоминал, а я готовилась ко всему, что он может сказать; и уже безоглядно любила его, как может любить потерянного и найденного брата сестра, пусть он и не брат вовсе, если это так.

Я обманывала себя, что с детьми, как они подрастут, будет проще – хоть и становилось лишь сложнее, поскольку у обоих явно запаздывала речь, и, принимая меня в первое время если не за мать, то за какого-то схожего суррогата; они требовали внимания яростно и настойчиво, не говоря ни слова, лишь криком и воплем, хотя возраст их, по моим приблизительным подсчетам, к тому роковому времени (когда жизнь моя оказалась переломлена снова), был около лет так двух, может, месяцев двадцати-двадцати трех… дни неслись слишком быстро, однообразная снежная каша слепила и утомляла, все чувства забивая на корню.

Кажется, я крайне мало общалась с Жюлем в это время, оттого и принимала так покорно его непродвижение в деле воспоминаний – я тратила время на поддержание ночного, вечернего и утреннего существования близнецов, я пыталась поддерживать свое собственное, и большего всего на свете хотела спать.

А во время сна было легче всего себе лгать и не замечать странных перемен в организме, вызванных – что мне, как ученому, было понятно – явно не только перенапряжением. Во время трех-четырех недолгого сна, на жесткой древесине ящичной кровати, на тощем, словно моя ладонь, матрасе; спиной к спине с постоянно мерзнущим и дрожащим Жюлем, под ворохом курток сверху драного покрывала и шкуры фульги, сшитой из нескольких обрезков как одеяло.

Во время сна, сворачиваясь клубком, я смотрела, перед тем, как отправиться в темную пустоту тяжелой дремы; как обманчиво мирно возятся, засыпая, в своих «кроватках» (а на самом деле – в какой-то посудине вроде здоровенного корыта, привешенного на цепях к стене, поскольку слишком сквозило от пола; и в старой тележке, застеленной все тем же тряпьем – с устроением спального места двойняшек мне помог Генри, плотник по профессии и единственный держащий нейтралитет в отношении моего «дутого милосердия»), дети – ровно для того, чтоб, конечно же, назло мне, разразиться визгом и плачем через каких-то минут сто двадцать, или шестьдесят, или даже тридцать.
67f4f30161ccf4428cf090b27496ec69.jpg


Сон был драгоценностью. Вторым моим разбитым тусклым алмазом в ржавой короне – а первым камешком сиял там бледный слепой родолит.

О, и у этих деток, безжалостно вырывающих меня из дремы, были родолитовые, розовые, сиреневато-выцветшие глаза – подарок светового ожога и излучения. Каким был истинный цвет, я даже не предполагала – судя по светлому пуху на макушках, вероятно, голубые, зеленые или серые. Хотя могли быть и черные, и синие, и карие с тем же успехом – какие угодно, генетика куда больше игра случайностей, чем принято считать.

Но родились они уже с такой радужкой, или обожгло их вспышкой в младенчестве? Или несчастная женщина, писавшая записку, все-таки ошиблась, и дети получили ту же болезнь, что и она? Сейчас так много стало недугов, и даже думать было страшно о том, какие откроют еще наши измученные доктора и вирусологи, сопоставляя анализы крови с соком дерева, содержанием испарений и слюной диких зверей.

Были ли близнецы зрячими хотя бы? Поскольку речь у них сильно запаздывала, и вряд ли бы хоть у кого нашлось время их учить (хоть в присутствии Жюля они удивительно тихо себя вели, даже пытались лепетать что-то – возможно, сказывалось то, что и сам он в некоторой степени оставался ребенком), я не могла, конечно, спросить их самих: видят ли они мою руку, толстую тряпичную куклу, переданную мне девушкой из Отделения Покоя – «для деток, что сумела»; погоду в окошке?

Но по их реакцию, по непроизвольному прищуру и странному блужданию зрачков догадывалась, что, вероятно, близорукость все же имеется, и немалая – но, вероятно, не такая, как у Жюльена. И не слепота вовсе. Они замечали нас, тянули к нам руки… и кричали, кричали, кричали… по любому поводу и без повода вовсе.

Впрочем, Бартельми, более ровный и смирный, быстро успокаивался и даже иногда делал одолжение в неяркой, какой-то хмурой улыбке – хотя, чем старше он становился, тем чаще я видела это выражение его острого, необычайно бледного личика… истинного ребенка снега и бурана.

Филомена же, очевидно, страдала какой-то формой детского истерического невроза, совмещенного с депрессией – или как это вообще может называться у малышей? – бесконечно плакала, вставала на ножки и упиралась руками в края тележки-кроватки, силясь ее трясти, словно зверек, рвущийся на свободу. Наревевшись, она проваливалась в сон, до жути недолгий – и все повторялось заново.

Я пыталась ласково звать ее по имени, укачивать, дуть в лоб, подносить к окну, отвлекать – не помогало ничего, и не в телесности было дело: я прочила врачей из лабораторий и Штаба осмотреть близнецов, но никто не нашел ничего, кроме очевидной слабости зрения и задержки речевого развития. Возможно, безумие несчастной самоубийцы-матери передавалось по женской линии…

Я даже боялась к ней подходить. Полумертвая от усталости, я могла выронить извивающегося, вопящего ребенка; могла положить мимо люльки, промахнуться с ложкой горячего молока или воды, обжечь – одного крика Филь, как решили мы ее звать, хватало, чтоб я подпрыгивала до потолка и хваталась за сердце.

Эти стенания звучали, точно из преисподней. Жюлю куда легче давалась такая возня, Филомена иногда затихала, но как же недолговечны были такие моменты… я опасалась, что когда-нибудь малышка сорвет себе горло, останется навсегда немой, или еще что похуже: заработает нервную слепоту, реактивную шизофрению, получит травму в своих метаниях.

Я потерялась в календаре и уже не зачеркивала дни-палочки на стене, и едва могла держать в руках карандаш, микроскоп или ловчую сеть – я выжимала из себя последние ресурсы, чтобы работать, хотя, если исключить проблемы с лекарствами, питанием и водопроводом, мы жили куда отлаженней и проще, чем вначале; без меня, но с моими указаниями, справлялись вполне. Дошло до того, что даже Ванда стала предлагать мне побыть немного дома и стать похожей на человека.

Но разве могла я позволить домашнему ужасу захватить себя, потонуть в криках Филь, собственной мигрени, беспомощности и ожидании узнавания?.. О, несмотря на весь кошмар, я продолжала ждать, точно заколдованная принцесса, давно одряхлевшая, оглохшая и не встающая даже с резного мраморного балкона, но прикованная к нему заклинанием или бдением над судьбой так и не вернувшегося принца.

Иногда, в вечера мало-мальски спокойные, когда Жюль заворачивал Филь во все возможные шкуры и куртки, выводил ее гулять под снегопадом, или нес на руках до конца тракта (и целый час-другой я не слышала воплей: Филомена до ненормальности тянулась к снегу и белому цвету, тогда как Бартельми, напротив, старался приникнуть больше к яркости да теплу); я брала второго близнеца на колени, долго сидела с ним, пытаясь добиться пары словечек или какой-нибудь живой реакции.

Но, за исключением истерик ночных и порою вечерних (хотя, как я полагала, он, единокровный брат, больше «считывал» отчаяние сестренки, чем испытывал его сам), кои с взрослением парнишки повторялись не так уж часто; он был вообще ребенком холодным и некапризным, и эмоции его живостью не отличалась. Правда, улыбаться он умел удивительно красиво, да и сам был красив, маленькая статуэтка из бисквита*: мать, наверное, отличалась тонкой костью и почти бесцветным пигментом.

Иногда, после того, как выкупаю его в раковине (куда он вполне помещался, а позднее подобием детской ванночки стала наша незаменимая лохань), я поднимала мальчика к зеркалу, заставляла находить свое отражение, знакомиться с ним – мне казалось это важным. Важно не потерять себя, если зрение будет падать; важно знать, что он существует и о нем есть, кому позаботиться.

- Это ты, Барт. Видишь, в стекле? Могу поднести тебя ближе. Этот мальчик – ты сам. А это несчастное чучело, что тебя держит – твоя опекунша Вита. Надеюсь, ты еще заговоришь когда-нибудь, и поздороваешься со мной.

Я вытягивала руки, крепко держа ребенка под плечи, боясь уронить – и внимательно следила за направлением его немного косого, бродячего взгляда.

Из младенческого нистагма** он явно вырос – но мог остаться хронический. Однако довольно часто Барту удавалось остановить свой взор на мне, и отвечать без звука, слегка поворачивая голову – чтобы, наверное, видеть лучше, сконцентрировав зрение – только взгляд, совсем недетский, полный какой-то сразу мрачности и надежды сразу.
60bb150c4b5fdbc6597ef3d4d0a64602.jpg


Это были первые наши беседы, и когда его лепет, спустя время, стал более ясным, я не удивилась ничуть – хотя Филь все еще молчала.

Даже не помню, что он первым словом сказал-то. Какую-нибудь, очевидно, детскую бессмысленную ерунду; а может, и мое, или Жюля, или сестры, имя. Наверное, тогда годы близнецов приближались к двум, двум с половиной… черт разберет, тем более, что Филомена будто так в возрасте «свертка» и осталась.

Больно было смотреть на нее во время припадков, осознавать свою никчемность и ничего не мочь сделать, так часто и тяжело это повторялось. Хотя в остальном она была вполне развита – ходила довольно уверенно, понимала вопросы и что-то показывала жестами; изредка смеялась – резко и переливчато, изумительно звонко, будто дергали дверной колокольчик – и возилась с куклой, единственной игрушкой близнецов (правда, все больше дергая ее за ноги, или колотя об пол).

В Штабе имелись специалисты и медики всех сортов, но не было ни педиатров, ни психиатров, как в насмешку – мы оставались с этими ростками безумия наедине, и, если Жюль пытался убедить меня, что «детям просто ласка нужна, они потеряли мать и едва не умерли, это им повредило нервы», я не могла согласиться так просто. Во всяком случае, Филь одной лаской и участием не спаслась бы. Нам был нужен доктор. Нам всем. Никто из нас четверых не был нормален.

Сумасшествие и прочие несчастья, действительно, передавались по женской линии – не только у Филомены, но и у меня. Моя мать сгорела заживо в химическом пожаре, моя бабка пропала без вести, что же будет с последним поколением?.. Я знала, предчувствовала: ничего хорошего. В усталости было дело, или же нет, однако… кое-какие признаки позволяли понять, что не только.

Боль в мышцах иногда казалась адским огнем – будто тело изнутри плавилось. Под одеждой я прятала багрово-серые пятна крупной сыпи. Во время мигреней я галлюцинировала, осознавая это: видела изгибающиеся стены и узоры на потолке. Мои зубы крошились, волосы выпадали, ломались ногти; в кашле, типичном для вечно простуженного леокадийца, я обнаруживала почти черные кровавые сгустки.

Иногда по утрам все мое тело немело, и я не могла пошевельнуться, падая с кровати бревном. Колени стали сгибаться плохо, суставы в пальцах распухли, воспалились губы и веки… не меч висел у меня над головой, а рассекающий безжалостный маятник; в то время, как я склонялась в три погибели над колодцем невозвращения, куда тянуло меня все сильнее.

Не могла такого сотворить усталость.

Тем более, что началось оно все после этой неудачной вылазки на болота, когда я едва не утонула – что-то, очевидно, было в этой грязной воде; некая взвесь отравы, которую не смогли обнаружить устаревшие устройства. Проникло в мою кровь через кожу, через латки в древнем защитном костюме, через ворох царапин, какими я всегда была покрыта с головы до ног. Дни утекали, и я бы с радостью позволила себе отмучиться, если б не было, за кого бояться.

Мой Жюль. Мои близнецы. Мои несчастные, les miserables***, убогие сиротки, обиженные судьбой – я отличалась только опытом и удивительной живучестью, больше ничем; но оставить их не могла, потому и боролась за каждый лишний час.

Обри Лароз настаивал на больнице – говорил, что у меня медленное заражение, что надо обязательно лечиться нормально, в режиме «без отрыва от постели», поскольку организм мой до беспредельности истощен… я кивала, обещала, глотала анальгетики и шла домой.

Как мне было бросить этих еле зрячих бедняг, привыкших к моему беспокойному присутствию?

Я забыла гимнастику по утрам и стихи Бодлера; расплывалась в моей памяти милая Эмма, забывалась Академия – оставался изничтожающий быт и сражение против агонии. Оставались чаяния и желания. Мне приходилось тяжко, но не хуже всех на свете. К тому же, в условиях полдюжины… или десятка? – лет белизны и однообразности, случаи помешательства участились. И те, кто казался сохраняющим адекватность, очень скоро ее терял.

Как-то я видела из окна очередного «беглого травматика» - по-прежнему никто толком не следил за ними. Почти идентичная картина явилась мне тогда с Жюлем – а теперь так вела себя несчастная Улла Торн, молодая мать тихого, как мышка, пятилетнего Оноре, сшившая куклу для близнецов и обращавшаяся с ними ласковей всех.

Теперь уже от нее никто не принял бы помощь – со своим-то мальчиком она еле справлялась, все чаще убегая и бессмысленно бродя вдоль тракта, в одном из этих ужасных, нисколько не греющих «пальто», которые в Отделении Покоя кроили из старых ковров и штор.

Даже голова у нее была непокрыта, зато глаза и губы намазаны цветными мелками, словно косметикой. Она громко пела, путаясь в словах и мыслях – о том, как уйдет из холодной страны в теплую; достигнет Парижа, будет опять выступать на сцене, ведь в прошлом ее знали, как знаменитую актрису варьете… от жалости у меня горело в груди, и слезы капали на рваное одеяло, в которое я кутала Барта, укладывая спать.
83c88196325c09c59ea9931477bbfe96.jpg


Я не могла найти в себе силы выбраться, позвать Уллу, вернуть ее, быть может, тем самым, в реальность. Я стояла на коленях перед колыбелькой, и от боли в коленях не рисковала подняться. Возможно, и не нужно было «возвращать» бедолагу.

Возможно, ей было лучше в мире Парижа – цветного, благоухающего, хохочущего – в мире варьете, высоких каблуков и шубок из натурального меха, а не ковра. Возможно, она все это помнила и видела так же ясно, как я – замызганную известку стены перед своим лицом.

А время текло, и оказалось, что жить можно научиться даже с болью, и не так важно разделять ее на душевную и физическую – какой в том смысл, если болит все, каждая клеточка тела будто умирает каждую секунду; каждая нитка души рвется, словно струна под пальцами музыканта?

Я привыкла к боли и постоянному дурному самочувствию, как к холоду однажды: с этим ничего не поделаешь, это можно только принять. Даже отправься я в госпиталь – какой шанс, что там обнаружат истинную причину заражения, подберут лечение? Совсем невелик.

А между тем, близнецы будут брошены на Жюля, ход работы – на моих ни в чем не повинных коллег; и лекарства будут уходить той, кто пока еще кое-как скрипит, хотя могли быть отданы по-настоящему страдающим больным. Из тех, которые, как когда-то давно говорила Зоэ, «кричат по ночам». Я не знала, кричу ли сама, в унисон с детьми; не знала, потому что только от их воплей и вскакивала. Могло ли быть так, что они первые вскакивали – от моих?..

Я привыкла к боли. Я срослась с ней и не отгоняла ее, борясь исключительно теми средствами, которые гарантированно приносили краткое облегчение. Внутреннюю борьбу я давно оставила. В какой-то мере это было даже легче – продолжать жить, как ни в чем не бывало, но только с болью, как с тенью; здороваться с ней по утрам и пытаться угадать, убьет она меня – или нет, и где проявится на этот раз.

Мое отчаяние стало притупляться, и на его место пришло чувство, уже испытанное мною в бункере – абсолютное смирение.

Именно в эти дни к Жюлю вернулись остатки памяти.

Он вспомнил, как сказал, все – одним рывком, будто кто-то ударил его по голове. Среди ночи он разбудил меня, хватал за руки, хохотал, как безумный; потом сорвался в истерическое рыдание без единой слезы, и снова в смех умалишенного – я только и могла, что со сна глазами хлопать.

Он даже не боялся разбудить детей – и когда Филь закричала, он тут же вынул ее из тележки, стал укачивать, и впервые укачал так скоро, что через полчаса она уже дремала. Так мы и говорили – в ее присутствии, и в присутствии Барта, молчаливо наблюдающего за нами из люльки-корытца.

- Я действительно был художником, милая Вита, - Жюль начал то ли с конца, то ли с середины, еще больше обескураживая меня, - я учился… в твоей, в нашей Академии! Курс искусств, кажется, так называлось это направление. Я должен был стать иллюстратором. Мне оставался год до конца… когда катастрофа случилась. Двадцать исполнилось. Вроде бы так. Из семьи у меня были только отчим и дед – мать умерла в родах, прежний муж от нее ушел, и, беременная, она с отчимом и познакомилась. А дед – это матери моей отец. Я любил их очень, славные были люди, тоже оба художники, дед еще и скульптор… вспомнил теперь, а скорбеть не могу. Наверное, потому что верю все-таки, что живы они, и, может, меня найдут. Я не из Леокадии, Вита. Я из Тулона, в Академию каждое утро добирался за часок поездом. Меня действительно зовут Жюльен Мартон. А тебя я много раз видел на открытых конференциях, когда ты выступала. И с рыжей девушкой видел тебя в кофейне. И твои рисунки на студенческой выставке. Особенного внимания не обращал, но запомнилась ты мне сразу – все яркие вокруг, одна лишь эта студентка странная – как молоко, белая. Альбиносов всегда в толпе видать очень броско. Шрамы твои, волосы – словно альбомный лист, и взгляд такой внимательный, изучающий – все мне в память врезалось очень, и когда я пытался в себя прийти, в «покоях», раздавленный стрессом совершенно, я тебя узнал, но откуда, понять не мог. Чертова амнезия отрезала несколько лет моей молодости. Не представляю, сколько мне теперь. Ты меня, наверное, старше. Я был так рад, когда ты меня забрала… в одиночестве даже лучше, средь чем таких же помешанных. Слишком там было тяжело от чужого горя. А теперь я вспомнил все… и, кажется, я тебе совсем не родня, Вита. Прости меня, дорогая. Прости меня, милая, добрая… ты действительно была мне лучше сестры.

Я подняла взгляд – теперь родолитовые глаза были полны слезами. Что мне нужно было сказать этому чудесному, замечательному юноше с таким тонким чувством цвета и линии, с такой нежной душой и таким мягким голосом? Юноше, который убил последнее мое чаяние? Юноше, который не был моим потерянным братом?..

Я не знала, что говорить. Внутри было все так пусто и тихо. Смирение –сладчайшее лекарство – едва ли позволило мне заметить новую открывшуюся рану. Рану, которой не суждено было зарасти.

Маланфаны исчезли. Испарились.

Жанетта сгорела в пожаре. Марк сгорел вместе с ней. Луиза и Ферреоль пропали без вести. Скоро умрет от заражения крови Вита, в коей болезнь прогрессирует до безжалостного медленно. Маланфаны сотрутся, как след на снегу.

И отчего-то мне вдруг стало легче – прервется род, прервется и череда несчастий. Много во французском языке пришло из латыни; и в обоих этих наречиях корень нашей фамилии, «mal», означает нечто дурное, злое, больное, испорченное и вредное. А Жюль – не запачкан и не запятнан. Он не наш. Он другой. И еще может стать счастливым.

Он не Ферре. Но теперь мне, уставшей от постоянного терзания, стало спокойнее. Хватало и того, что он на него похож. Живой и теплый Жюль – стал посмертной фотографией Ферре. Этого было достаточно.

Брата я оплакала, как погибшего, ночью, выйдя на улицу, за дом, и даже не побоявшись рыщущей вдоль трассы то ли волчицы, то ли фульги, то ли просто одичавшей собаки. Я выкопала ямку в снегу, как могла одними только руками, и накидала снега же сверху. Креста у меня не было, и не из чего было сделать его.

Я начертила крест носком ботинка в изголовье могилы, приложилась губами к нему, прошептала слова прощания. И вернулась в дом дожидаться утра. Пусть могилу засыпало бы – в мое сердце она оставалась.

Но это все было много позднее. А сразу после исповеди Мартона я обнимала его, кладя голову на плечо; растирала и целовала его ледяные ладони.

- Ты мой названный братик. Другой. Тот, что будет жить и станет счастливым. Я буду тебя любить все равно. Ты к моему сердцу пришил заплатку-надежду – не твоя вина, что такие здесь ветры, и рвут любые штопки да пуговицы.

Обнимаясь с ним, плача с ним, чувствуя биение его сердца, я хотела верить, что кровь в нас течет одинаковая… но больше не желала никакого обмана.

Наверное, тогда смирение наполнило меня целиком. Я сломалась настолько, что стала жить с этим, как с нормой.

***

Смирение помогало мне. Помогало идти под бурей, пряча лицо в капюшон, но не пытаясь натянуть его снова, когда срывало в десятый раз. Помогало терпеть все упреки в несобранности, мрачные намеки Обри на мою скорую смерть; кровь из десен и ноздрей. Помогало улыбаться детям, когда они тянули ко мне ручки, просясь «на волю» из колыбелек. Помогало этих самых детей растить.

А росли близнецы поразительно быстро. Уже никто не называл бы их младенцами. Уже не поместились бы они в раковине. И лепет их превратился в обычную детскую речь, шепелявую и сбивчивую.
450545174ef9ead721883682acf90362.jpg


И Филомена перестала оправдывать звание великомученицы, надрываясь от крика и колотясь в истерике – припадки сменились вспыльчивой злостью и упрямостью, эгоцентризмом и шумным буйством – но уже не казалась она безумной, разве только неуравновешенной совершенно, полной всяческих страхов и причуд; возможно, все же не полностью нормальной, поскольку в словах она все еще запиналась, путала назначение некоторых предметов и находила им свое собственное… и, конечно, шумом продолжала привлекать внимание.

Но не была Филь и безумной. Нет, уже не была.

Вырос и Барт, стал улыбаться немного чаще, но оставался все таким же необыкновенно отстраненным, зрелым для своих малых лет, тяготеющим к одиночеству ребенком. Он пытался сам учиться читать, любил слушать о свойствах физических явлений, если я прикидывалась ответственной опекуншей и силилась что-то до ребят донести – а еще любил снег, снеговиков, бураны и метели. Никогда ему не было холодно даже в самой легонькой одежонке из всего скудного запаса, что нам выдали для детей в Штабе.

И, конечно, какими-то таинственными, мистическими путями, но угадывали близнецы мысли друг друга и невероятно были близки.

Порой, когда случались у них обоих тихие деньки, было сложно даже определить, где кто из детей – особенно, если молчали они, занимаясь с нехитрыми своими развлечениями, из которых игрушкой была лишь все та же Уллина кукла. Только в один из дней моего раннего возвращения домой я попыталась вытесать из кусочков дерева – обыкновенного, к счастью, не болотного – нечто вроде кубиков, имея при себе только маленький канцелярский, или, как его еще называли, «ученический» ножик в складном корпусе, где, помимо него, помещались еще отвертка, штопор и ржавые, давно не функционирующие ножницы.

Сидя на кровати неожиданно спокойно, близнецы таращились на меня, иссиня-белую от малокровия, с бурыми следами подносом, с негнущимися кистями – вероятно, думали, может ли такое пугало быть способным хоть на что-нибудь стоящее.

Кубики, четыре угловатых бруска, найденных в одном из тех развалившихся зданий, откуда еще не все повытаскали жители – иногда я ходила «на охоту» сама, ища что-нибудь, что помогло бы улучшить качество жизни; иногда слышала о таких походах кого-то из Штаба – были больше похожи на крупные щепки для растопки, чем на какое-то пособие для развития малышей.

Четырех мне хватило бы, чтобы уместить практически все буквы нашего алфавита; для еще двух нашлось бы место где-нибудь на смещении граней – но мне хотелось как-то, пусть и было это бесконечно глупо, возместить свою отчужденность. Четырех кубиков, может, и хватит, чтоб выучить буквы; но не хватит, чтоб с ними играть.

А ведь в Отделении Покоя имелась коробка уже совсем разрозненного, но все-таки строительного материала – кто-то принес с собой, потому как, естественно, не делали в городском управлении детских комнат. Кому понадобилось тащить с собой игрушку, спасая жизнь свою и детскую, я не знала, но находила эту сентиментальность благородной и оправданной: ни к чему младшему поколению совершенно лишаться радостей, если у нас их отняли. Детям, наверное, нужно это все – игры, любовь и счастье.

Я не могла дать близнецам ни второго, ни третьего. Но могла сделать им нехитрый подарок, могла чему-нибудь научить. Могла, конечно, не заменить им родню - но стать не самым ужасным суррогатом. И потому так упорно возилась с кусочками дерева, безрезультатно пытаясь придать им ровную форму.

С помощью Жюля, восхитительно умело чувствовавшего все бугорки и линии кончиками пальцев, мне удалось привести кубики в состояние, хотя бы приблизительно похожее на ровное; однако буквы вырезывал и закрашивал чернильным карандашом он сам, с почти любовным старанием выводя каждую закорючку и палочку на плоских ребрах.

Оставалось дождаться, пока дети достигнут подходящего возраста для изучения букв, ведь и говорили они еще так себе… впрочем, что касается Бартельми, то маленькие черные символы на брусочках живо интересовали его –по своему обыкновению, не задавая никаких вопросов, он часами мог сидеть, уставившись в черточки какой-нибудь буквы, катая кубик в ладонях и изредка бросая взгляд на Филомену, которая обходилась с остальными тремя весьма жестоко, складывая крошечные башенки и разрушая их ударом крепкого маленького кулачка.

Обычно – с дикими криками торжества. Бойкая и шумная, Филь казалась каким-то смерчем-разрушителем, даже перестав вызывать опасением состоянием собственного рассудка. Активности и любопытства было в ней хоть отбавляй – но никто не назвал бы ее ребенком веселым.

В том заключался грустный парадокс нынешнего времени – дети оставались детьми, но однообразие снежных пустошей, полуголодных серых дней, измученного состояния близких утомляло их уже к третьему или четвертому году жизни; настолько, что вся обстановка утрачивала новизну, а значит, и яркость, и веселье. Детям нужно счастье – но в «арктическую деревню» его не завезли.

Впрочем, наверное, своеобразное счастье находили близнецы друг в друге – изумляло их полное понимание, стремление сделать так, чтоб другому было немного комфортнее; полная абсолютная эмпатия друг к другу, при глухоте чувств в отношении «чужих».

Барт мог иногда бегать взапуски вместе с сестрой, хлопать по стене, пинать кубики и прыгать через самые мелкие из наметенных сугробов во дворе; Филь же порою сидела с братом, рассматривая миниатюры Жюля, которые он охотно давал детям (ведь «нет в Леокадии выставок, и не копить же мне их – к тому же, ребята еще могут что-то в них разглядеть»), повторяла нараспев названия предметов, на которые я, лежа переваренным капустным листом на ящичной кровати, говорила, указывая пальцем; или чиркала что-нибудь на страницах моей старой тетради, где я давно не вела сводку событий.

Эти странные двое могли смеяться чему-то своему, подолгу валяться на полу в обнимку; ходить, исключительно за руки держась, а то и беседы вести, переходя с нормального языка на загадочный лепет, который, по моим наблюдениям, свойственен большинству детей лет так до пяти. Беседы эти не были пустой забавой – двойняшки общались осмысленно, часто споря и перебивая друг друга, поразительно оживленно и эмоционально – как никогда они не болтали с нами.

Жюль понимал их гораздо лучше, искренне был привязан –но взаимности особой не наблюдал, лишь обычное «пользование взрослым», чуть более вежливое в случае Бартельми.

Нет, отрицать этого было нельзя. Никто в целом мире не нужен был братцу и сестричке, записанных, по правилам города, под моей фамилией. И если Филь иногда удавалось превратить Барта почти в обычного малыша; и если Барту удавалось успокоить яростную энергию сестры – что мы могли предложить взамен? Они сами были няньками друг для друга, лучшими, чем кто бы то ни был.

Пару раз я наблюдала даже, как Барт что-то лепечет на «детском наречии», поднявшись в люльке (которая становилась ему непростительно мала), для Филь – и та, бешено сопротивлявшаяся при попытке уложить ее спать, и сидящая с хмурым видом, кивала ему, хохотала над чем-то, выглядела все более умиротворенной – и вскоре заснула, свернувшись в пестрой пижаме тощеньким шерстяным клубком, увенчанным охапкой соломенных густых прядок, торчащих в разные стороны.
4233fdf69dbca5a2f00b9cdd6389257f.jpg


Эти случаи казались мне чудом. Ни о чем подобном я никогда не слыхала. Своего рода настоящий гипноз. Может быть, близнецы умели колдовать. Их довольно близорукие (но, слава Спасителю, не слепые) глаза с беспокойным взглядом, вероятно, могли видеть сквозь время и пространство; сквозь иные материи, в которых скользили вещи, недоступные взору взрослого и уставшего человека.

Эти дети были таинственными, по-своему мудрыми созданиями – я все еще тяготилась ими, не могла с уверенностью говорить о привязанности; но если что и осталось во мне теплого, помимо сочувствия к страдающим и безусловной, хотя слегка угасшей, любви к «названному брату», так это восхищение – я восхищалась близнецами, посланными мне будто с какой-то далекой звезды, точно в старой английской сказке – не могла уже вспомнить ни автора, ни сюжет, и помнила лишь, что сказку эту любила Эмма… и вот теперь я стала ключевой героиней истории.

Истории, которая становилась с каждым днем все причудливей, горестней и нелепей, одновременно сияя изнутри каким-то дивным светом чистых, любящих жизнь душ, что окружали меня в лице Жюля и ребятишек – я будто смотрела чудесный спектакль, где герои преодолевали трудности и получали награду от какого-нибудь бога из машины в финале; сама же сидела в темном и затхлом зрительном зале, захлебываясь собственной подступающей к горлу кровавой рвотой, своими выпавшими зубами невыплаканными слезами – во мгле, среди снега, с вывернутыми холодом суставами, с минимум теплой одежде.

Этот сюжет я так часто прокручивала в голове, что стал он мне сниться, как очередной кошмар. Но теперь я так изнемогала, что не могла ни кричать, ни вскакивать – лишь вперивала глаза во мрак и дрожала, обливаясь прозрачным липким потом. Во сне обязательно приходила какая-то дрянь.

Мертвые близкие, живые снеговики, заглядывающие в окна; пузырящееся под крыльцом гнилое болото; тянущий руки из пустой могилы Ферре… мое воображение никогда не отличалось, по крайней мере, до университетских лет, излишней живостью, а сейчас ему и вовсе не было пищи – так что, как заправский пессимист, я списывала все на тяжелые нарушения психики. Наверное, так оно и было.

А еще приходили волки. Не знаю, почему – я видела этих зверей, диких и огромных, безусловно опасных, но ничуть не мистически-жутких; работала с ними в лаборатории, ставила над ними опыты, изучала и вовсе не боялась. Это были такие же, как и все, что нас окружало, несчастные звери, много (ведь много?) лет назад выдранное из привычной жизни с корнем. У зверей есть зубы, когти, сильные лапы – но разума нет, нет и какой-то злобной воли, и бояться их ученому не следует.

Наяву это соответствовало действительности, но во сне… я видела, как звери кружили около дома, как царапали ступеньки, как вскакивали великанским прыжком на крышу и скребли черепицу, видимо, стараясь проникнуть внутрь. И, понимая умом по пробуждению, что ни волки, ни какие-либо другие звери, так близко к поселению не подойдут; сердце мое истекало ужасом и требовало защитить свою крошечную крепость и домочадцев от нападений.

Я доставала из-под кровати топорик, которым стесывала доски для кровати, и в бессонные ночи выходила на крыльцо, со своим белым воспаленным лицом напоминая какую-нибудь маньячку из старых фильмов ужасов – я ждала волков, и так тихо выскальзывала наружу, что не успевали проснуться ни Жюль, ни дети.

Но реальность стала для меня внезапно куда неожиданнее, чем сны.

*Бисквит – матовый неглазурованный фарфор с пористой поверхностью.
**Нистагм – непроизвольные колебательные движения глаз высокой частоты.
***Les miserables – отверженные, несчастные (фр.)

Максимальный показатель успеха с очень ироничной последней фразой.
d163b63096485c09cfe5099a9e755f8c.jpg

Обучение Филь речи.
1f267cbc027c4f2d9b52072dee961abe.jpg

Обучение Барта речи тоже прошло нормально, но я забыл заскринить, как и превращение младенцев в тоддлеров, увы мне.
Обучение хождению раз:
b0f64f3e87b4728a90dd5de6cbad704e.jpg

Два:
4996fea69c2ea6aeef38ef90ccb712df.jpg

Детская песенка раз:
c9f8e39f5010541d75fdcc0f30d831f5.jpg

Два:
595a93e1418cb7a3988e195d8d9667c0.jpg

Обучение детской гигиене раз:
f59282685d13f719d2516ea450e0d005.jpg

Два:
c8d7398c45a84bbaa041076bb4a7a69c.jpg

Советы родителям:
d1acf93c2d1fbc6dd029c0890ae7cd53.jpg

Повышение Жюльена:
d1d0b34a20ef56101bfba4ac82341ac0.jpg

Приручение Тиффани (собака уличная, но почему-то игра пишет про приют):
9ed3fd5dbbf75c228c037b74a6df0f42.jpg

Пес в семье:
ced37fa4abef63668065b39c10a526a7.jpg

Устройство собаки на работу в сфере безопасности:
b7f81f540c528cfaca39766077d43bb8.jpg

Таки заскриненное взросление тоддлеров до детишек, и это будет уже в следующем отчете. Барт:
e763b2fdc3baf809ce579da6e6d87a39.jpg

Филь:
443b021350ce634f8e6583338a414390.jpg
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер


Черновик X. Вьюга и ветер. Часть II.

...Проснувшись однажды чуть позже, чем всегда (Ванда настояла, чтоб я брала первую половину дня среди недели в качестве кусочка выходного, чтобы «стать похожей на человека, Маланфан, и поскорей, пока не пришлось ломать заступы, роя яму твоему трупу»), я поняла вдруг, что Жюльен, чья спина прижималась к моей от ночи до зари в жалкой попытке отогреться; исчез – в доме его не было, а работать он уходил позднее меня, и я застала б его в любом случае. Не было в кроватках и детей. Моя крепость осталась пуста.

Не помня себя от шока, хромая от боли в костях слабеющих ног, я выскочила на крыльцо, как была, в пижаме, босая, взъерошенная. И увидела их всех. Дети возились в снегу поодаль, что-то сооружая; а Жюль… возле Жюля крутились волки, несколько здоровенных зверей с острыми ушами и темной шерстью.

Один из волков иногда клал передние лапы на плечи Мартону, и головы их приходились почти вровень, так велик был зверь; и пасть мелькала прямо перед лицом названного брата… а он поднимал руку вверх с чем-то зажатым в ней, и смеялся своим нежным, светящимся смехом. Будто перед ним не чудовище стояло, а милое существо, нуждающееся в ласке и участии.
bcfcbd436a3fa8713d9f2c6c4b5deba5.jpg


Я закричала. Ничего не могла сделать – не спасла его, не кинулась с топориком для тесания досок, не бросила даже камня. Лишь испустила вопль, словно подбитая птица, и осталась стоять, леденея от ветра, но сгорая от стыда и страха.

Жюль обернулся тут же, потрепал чудовище по загривку, бросился ко мне, окликая детей; втолкнул меня в дом и втащил их, не слушая агрессивных возражений Филь. Родолитовые глаза все еще смеялись, и такими прекрасными они казались в этот ошеломительный миг – словно звезды, те самые звезды, откуда присланы были нам близнецы.

- Вита, дорогая, прошу, не бойся, - он говорил взволнованно, его дыхание было частым, - миленькая, не изводи себя так! Это не дикие псы, это побродяжки, крутящиеся у Штаба, охотятся сами, но в лютые холода приходят к нам, ютятся в подвале, или в развалинах лаборатории… сама ведь видела сколько раз! Это не волки, не фульги, не лисы – они не опаснее тех псов, что были до катастрофы, хотя и пришлось им приспособиться, измениться. Ты ведь изучаешь их с этим Ларозом. Ты все о них знаешь. Очнись, Вита, ты не во сне, ты не в кошмаре, ты дома, я с тобою!

«Я с тобою». Реальность вдруг вернулась, обожгла меня воспоминанием и смущением, как каленым железом. Так говорил и Ферре – когда Луиза особенно была не в духе, и я лежала побитая в своей комнате. Жюль был со мною тоже. Он не мертв. Он цел. Он в порядке.

И, конечно, те псы, хорошо знакомые мне, волками не были. И помнила я, что названный братец часто сует им корки хлеба или кости от нечастого мяса, в котором костей было уж точно больше, чем плоти – как и детишки, не одичалые вконец животные тянулись к его доброте и ласке, которой он располагал в количествах совершенно неисчерпаемых.

Я вспомнила и пса, клавшего лапы ему на плечи – это была самка, в морозы потерявшая всех щенков, одинокая и до навязчивости верная, словно выгнанная домашняя. Один раз Жюль даже привел ее в дом, о чем потом без умолку болтали двойняшки - обыкновенный беспородный зверь, пусть и мутировавший, и размеров весьма пугающих. Но не бешеная, здоровая, выносливая псина, видевшая многое, побитая жизнью, ищущая тепла, как все мы.

Я все это знала. Неужели так толст был лед моей отчужденности и готовности к смерти, что я начала забывать вещи столь очевидные? Неужели сны могли меня обмануть?

- Я знаю, как тебе тяжело. Только не уходи от нас, Вита, - Жюль обнимал меня за плечи, умоляюще глядя в лицо, - дорогая сестричка… не замыкайся в своем горе и своей усталости. Я с тобою. И ты тоже со мною будь. Не только опасности и кошмары есть среди вечной зимы, родная. Тиффани уж точно в их число не входит.

- Ты… ее так назвал? – успокаиваясь, я пыталась улыбаться, растирая алые от стыда щеки. – Это даже не французское имя.

- Я знаю, - он улыбался в ответ, и я вдруг поняла, что у Барта улыбка похожая – неяркий факел в густом тумане. – Оно иностранное. И пускай. Собаке ведь не обязательно носить именно французское имя. Может, в душе она леди из Штатов. Может, из Англии. Мы ведь ничего не знаем о ее прошлой жизни. В этой ей не очень повезло, но друзья у нее тут есть. Как и у нас.

Вот так Тиффани стала кем-то вроде живого напоминания об этих самых факелах, чей огонь порой мог ненадолго рассечь туман на моем пути. Собака эта была уже немолода, но и до дряхлости оставалось ей далеко; характером она обладала в высшей мере привязчивым, каким-то по-собачьи ответственным и очень ровным – даже хриплое, будто всегда простуженное гавканье казалось мне деликатным.

Прикормленная, прирученная не столько подачками, сколько открытым дружелюбием Жюля, она иногда приходила к нам сама по себе, без стаи, в которой носилась по окрестностям и болотам. Царапалась в дверь и тонко подвывала. Ее не боялись даже дети, а она не огрызалась даже на шумные настойчивые игры Филь. Взгляд Тиффани был почти человеческим – холодным и грустным, но таким внимательным, будто она шпионка-разведчик в тылу врага, изучающая обстановку для передачи данных родным войскам.

Особенно часто этот ее взгляд касался меня – молчаливый и словно учащий жизни. «Держись прямо и беги вперед, даже если подыхаешь от голода и мороза, и никого рядом нет» - говорила она мне без слов, и, кажется, только ее я, безнадежно раскисающая и увлеченная идеей смирения, могла слушаться, пусть и недолго.

Я насыпала ей в старую кастрюлю без ручек костей и сухарей, и Тиффани, отворачивая крупную вислоухую голову, грызла это нехитрое подношение, подчищая посудину мгновенно.
a7d27c1c30dacd625a9771ab6feb1b6d.jpg


Как и все мы, она постоянно была голодна. Но, конечно, при всей прожорливости, нисколько не похожа на волка – иная форма тела, ушей, хвоста, да даже окрас – при ярком утреннем свете я ошиблась, вероятно, лишь потому, что слишком верила ужасам подсознания. И в этом смирение помощником не было. Также, как и в отношении к близким. С тем, что им грозит опасность, я не желала смиряться, пусть опасность и была лишь порождением моего больного сознания.

Я знала, что уже никогда точно не смогу отделить одну грань от другой. Что я, наверное, даже не пойму, как умру. Я действительно угасала, но пока могла это скрыть – могла и внушить себе, что есть на свете что-то хорошее. Хотя бы ради тех, кто оставался рядом, никуда не исчезая – в этом был их самый существенный плюс, противопоставленный ночным видениям.

- Убеди меня в том, что я еще существую, - как бы странно не выглядел разговор с собакой, но столько выносливости и смирения куда более чистого и светлого порядка, чем мое, было в холодных глазах Тиффани; что, будь она человеком, могла бы запросто держать в руках все Отделение Покоя, и с ней бы шли на поправку. – Пожалуйста, убеди меня. Вьюга и ветер выдувают из меня душу, но я ведь еще жива, правда? Я скоро умру. Но они… они все – останутся, правда? Я ведь их не придумала?

Собака смотрела на меня, почти не мигая, сидя на кровати подле моего скрюченного в очередном спазме костлявого тела. Она иногда вздыхала, как старуха, и совершенно по-старушечьи пригибалась книзу, будто заражалась моим унынием – но через мгновение уже снова сидела прямо и глядела серьезно, как страж, как охраняющий дух.

Дух нашего серого дома среди сияющих покрывал снегов.
bb1ee8bbf465c12c194ad71391ccb3b5.jpg


Наверное, я так и не поняла до конца, что она воплощает собой. Надежду? Призрак будущего? Суть настоящего? Так или иначе, но и собака эта тоже была нам послана свыше, и я, становясь неоспоримо суеверной, была убеждена, что ничего в мире не случается теперь просто так. Мне, может, осталось года два, если не меньше - и к своей смерти, к переходу в тот мир, я хотела быть готовой, научившись верить мистическим отголоскам истинного положения вещей.

Чудеса вовсе не означают радужных блесток. Чудо почти научное явление. И тысячи видов этих чудес, и одно из них – знаки судьбы, указывающей на что-то грядущее.

Что-то, что могло ждать меня за чертой.

- Ты проводишь меня? – спрашивала я у Тиффани, будто ожидая ответа (и действительно почти ожидала. – Спустишься со мной в подземное королевство? Проведешь через воды Стикса? Ты, наверное, умеешь плавать. Мы не будем садиться в лодку Харона. Мы сами выберем путь. Правда ведь?

Но она, конечно, молчала, и лишь прикрывала в каком-то царственном утомлении свои коричневые, как кора дуба, глаза.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Я хотел бы улыбнуться,
Отдохнуть, домой вернуться...
Я хотел бы так немного,
То, что есть почти у всех,
Но что мне просить у Бога -
И бессмыслица и грех. ("Я хотел бы улыбнуться...")



Спойлер


Черновик XI. Факелы в тумане.

Иногда я начинала задумываться – что было бы, например, опоздай я тогда, в день катастрофы, на поезд до Тулона? Что было бы, не доживи я до момента, когда открыть бункеры можно стало без риска? Что было бы, не узнай я правду о моем несчастном брате и Жюльене Мартоне? Не найди малышей в яме у железнодорожных путей? Не провались на опытах в болото?..

Ни на один из этих вопросов у меня не имелось ответа, кроме последнего: если бы судьба меня миловала, я смогла бы принести куда больше пользы (и, может, даже радости) тем, кого любила.

Я смогла бы совершить новые открытия, которые позволили бы им пользоваться теми дарами природы, что она еще могла предоставить; могла бы сама научить близнецов читать, могла бы рассказать им тысячи интересных историй из французской классической литературы, и не таких интересных – из жизни в Академии.

Я могла бы наконец увидеть последствия подземного климатического взрыва, может, и лично разбудить спящие источники, дать прорваться гейзера, растопить вечный лед, сдвинуть земную кору – могла бы усовершенствовать наше оборудование для хотя бы первоначальных этапов задачи.

Я могла бы рисовать, лежа на кровати, подложив под листок дощечку, вместе с Жюлем: он - мой портрет, а я – его; могла бы изобразить ночное небо, волков во тьме, бледные личики детей, наш убогий домишко, мрачную красоту болот.

Я могла бы собрать немного очищенных и обезвреженных ягод, что упрямо пробивались из-под легкого наноса буроватого снега в трясине; могла бы, наполнив ими склянку, заставить перебродить и сделать настойку, а потом разлить ее по мятым железным кружкам и помянуть с Жюлем тех, кого потеряли.

Я могла бы продолжать заниматься гимнастикой и читать вслух «Пьяный корабль» - детям, названному братцу или себе.

Я могла бы еще так много даже в этом замороженном месте, даже в этой мертвой земле, арктической деревне.

Я могла бы, но я не могу – все эти годы живя и не думая о близости смерти, я вдруг поняла, что стояла она, обнимая меня за плечи, с самого мига взрыва, и теперь претендует на принадлежащее ей по праву.

Я умирала от медленной лихорадки (Обри признал, что болезнь я так запустила, что теперь только анальгетики горстью, противовоспалительные с ними же – либо шанс на последнюю инъекцию у Зоэ, чудесное средство, что отправило бы меня в мир иной, избавив от страданий. Конечно, второй вариант был манящ и желанен, но совсем не подходил), от всех навалившихся разом простуд, от болей в растянутых мышцах, от мигрени и отчаяния по несбывшимся надеждам – я умирала, а они все жили, и это было так страшно, так сладко, так чудесно и так несправедливо одновременно.

Они жили, им предстояло жить еще долго, и минуты, часы, дни и месяцы летели стремительно; поселение выучилось выживать довольно сносно, налаживались контакты с остальными пострадавшими городами Франции, участились привозы еды, теплых вещей и лекарств; против бандитов из руин начали наконец-то вести меры отлова и «выкуривания»; все вокруг неслось вперед – а я умирала.

И даже дети, которые, казалось, всегда останутся крошечными бисквитными статуэтками, росли – а я умирала, хотя и успевала застать их изящное стремительное взросление.
4b9158afefed0fa21016ce2ea9d674d8.jpg


В Леокадии несчастное подобие школы стало вновь школой вполне приличной, хотя по-прежнему разновозрастной и куда больше практической, что было вполне естественно. В эту школу им скоро предстояло пойти, и добираться до нее помогал им и другим детям из дальних концов селения неизменный, хотя изрядно исхудавший и постаревший Генри, с мотоцикла пересаживающийся утром на старенький грузовик, который предназначался у нас для транспортировки лежачих больных, продовольствия и тяжелого оборудования, но также возил и детей – и в кабине, и в кузове, куда они набивались, как селедки в банку.

Филь и Барт уже умели на то время читать, считать в пределах первых трех-четырех десятков и коряво писать основные обиходные слова. Знания о естественных науках, физике и рисовании были у них, что и ясно, глубже. Мы мало чему учили их нарочно – они впитывали все сами, дикие, словно трава на дороге. Дикие и прекрасные.

Они достигли возраста, когда уже точно не уместились бы в люльках, и пусть сколотить лишние кровати теперь было уже не так и сложно, внизу их было попросту некуда ставить. Я была вынуждена уехать в соседнее (и, надо сказать, куда более развитое – может, благодаря отсутствию облагания данью) поселение и работать там на волонтерских началах несколько недель – в обмен на нескольких плотников, которых мы с Жюлем пригласили надстроить нам второй этаж. Иначе детям пришлось бы ютиться на полу – или на подстилке Тиффани.

Отчего-то этот второй этаж они упорно именовали «чердаком», и обожали его, как самую лучшую игрушку.
dbef187cc03f3a2f55b1c47cbd2c28ea.jpg


Всегда и все близнецы делали вместе, и лицами были копии, и такие же вьющиеся локоны цвета сливочного масла у обоих – поставить рядом, одеть одинаково, так не сличишь, кто где. Удивительно было, как оказались настолько разными их характеры и манеры. Будто кто-то нарочно подшутил над ними и над нами, разделив одного ребенка надвое, и заставив их различаться, словно черный и белый, красный и пепельный цвет.

Мне приходили на ум сотни странных нелепых сравнений – как ночь и день, как луна и солнце, как огонь и вода, как песок и металл, как зверь и птица – обычных слов не хватило бы для описания этой поражающей воображение несхожести. Их младенческие качества многократно усилились, усугубились недостатки характера и ярче раскрылись достоинства – впрочем, что считать пороками и что – преимуществами; вопрос крайне сомнительный, и не жалкой издыхающей опекунше судить о том.

Истеричная и вызывающая сомнения в здравости своего рассудка в возрасте «свертка», Филомена изменилась разве что в сторону куда большей напористости и агрессивности, чем можно было ожидать от девочки ее лет. Мы жили на отшибе, соседей рядом не было, но, пока я еще отводила утром детей в Штаб, в Отделение Покоя, а не в классную; всегда получала, возвращаясь и забирая их, опасливо звучавшие мнения о том, что неплохо бы нам ребенка воспитывать получше… чтоб она хотя бы не отнимала у сверстников игрушки и не дралась.

Я никогда не видела, чтоб она вела себя так дома, с братом – тот бы и не дозволил дурного обращения, и против него сестричке не хотелось идти, поскольку близость их была абсолютна. Я понятия не имела, что делать. Говорить с Филь было бесполезно – упрямая, как норовистый ослик, она сжимала зубы, нахмуренно скалясь и стискивая кулаки; отходила в угол и сидела там, обнимая колени, до тех пор, пока не приходило время обеда.

«Я делаю, что хочу. Ты мне не мама, Вита. Я не такая нюня, как ты» - вот и все, что мне доводилось услышать в ответ.

Мы мало общались в целом, и в самом лучшем настроении Филь могла сыпать вопросами или изъявлять готовность помочь с теми домашними делами, которые были ей под силу – в обмен на лишнюю порцию сухариков, лишнюю кружку чая с крупичками сахара, лишние пару часов прогулки, против большой протяженности которых всегда стоял Жюль, уверяя, что так много возиться в снегу вредно, и обморожение наступает незаметно (сам он, как и Барт, всей душой ненавидел холод).

В дурном же ее настроении… я могла только слабо протестовать против шумной беготни по второму этажу, против прыжков на кровати, съезжания по перилам и стучания ложкой – лежала на кровати с отчетами по завершенным проектам, и стонала от взрывов в висках, которые отзывались всякий раз, стоило Филомене пронестись ураганом у меня над головой. Она, видимо, находила меня собеседницей интересной, но жалкой, и ничего, кроме знаний, дать не могущей.

Только страсть ко всему новому, любопытство и живой, пусть так поздно проявившийся ум, еще удерживали ее в нейтралитете со мной. Но всем своим вызывающим поведением, недружелюбным видом и гортанным голоском напоминала она мне Джину-революционерку из университетских будней – и я, как бы то стыдно ни было, испытывала желания залезть в раковину и захлопнуть створку при виде маленького ребенка.

Бартельми же оставался, каким был – спокойным и тихим мальчиком, единственным, кто мог найти управу на несносную свою сестру. Я ни разу не замечала, чтоб дети ссорились или вступали в драку – нет, они всегда были заодно, два отражения, слитых в одно. Уникальный звездный сплав.

Дети Звезды – я наконец-то вспомнила эту сказку, сказку о Звездном Мальчике; вспомнила, что Эмма свободно читала и по-английски, и не только Уайльда, много кого еще… наверное, такая вспышка озарения предвещала скорую гибель разума, но я уже смирилась с этим давно.

О звездах и заставил меня вспомнить Барт, указывая как-то раз на ночное небо и спрашивая, какие имена у всех этих крошечных издали небесных тел. Я могла воспроизвести лишь несколько, и большую часть прогулки ошеломленно молчала, понимая, что в спешке своей перестала смотреть на небо вообще – а вечная пелена тумана, оказывается, рассеялась… и разом, как я сама узнала позднее, закрывался, втягивая в себя год за годом по маленькой порции газовой взвеси. Мир привыкал к зиме, к проблемам экологии, и стабильность к нему возвращалась.

- Думаю, это очень хорошие новости, - заметил Барт однажды, сидя со мной на кровати и рассматривания истрепанный до дыр старенький звездный атлас (уже никто не пустил бы книги на топливо, и Штаб разрешил брать их по одной-две на недельку домой), который он упросил меня приволочь домой и изучить хотя бы в общих чертах. – Почему ты не рада?

Его полные внезапности прямые вопросы поражали, как стрелы. Когда они успели вырасти столь быстро и обрести такую ясность разума?

- П… потому что мне осталось недолго, Барт, милый, - запинаясь, проговорила я истину, которую, наверное, только он да Тиффани восприняли бы нормально. – Потому что я умираю. Я тяжело больна.

- Чем? – он продолжал допытываться, не отрываясь близоруким взглядом от атласа, водя пальчиком по странице. – У тебя простуда, живот болит, или рана где-то внутри? В голове, да? Ты постоянно обматываешь голову мокрой тряпкой и снег прикладываешь ко лбу.

- Голова у меня болит всю жизнь, - объяснила я, сворачиваясь клубком в приступе озноба. – Это называется мигренью. Это не опасно. Опасно другое. Моя кровь испорчена от болотной воды. Я не знаю, как тебе объяснить, дружок. Мне все время плохо.

- Ты поэтому такая… - он задумался, подбирая удивительно меткие в своей бестактности слова, - бледная и безобразная? Так одна дама сказала в Покоях. Сказала, ты, видно, болеешь, и потому так выглядишь. Это не я придумал.

- Эта дама права, Барт. Еще и поэтому. И вот оттого я не радуюсь и не работаю больше над… как тебе объяснить? – в общем, над штукой, которая поможет растопить снег хотя бы на земле Франции. Я завершаю несделанные дела, но новых начинать не берусь. Я все равно не увижу их завершения. Мне грустно, но в этом ничего такого нет. Только не говори сестре, хорошо? И пусть Жюль тоже не знает.

Бартельми кивнул, задумался, еще немного поразглядывал атлас – и неожиданно захлопнул его, обратясь ко мне своими серьезными выцветшими глазами.

- Я не хочу, чтоб ты умирала. Тебя интересно слушать.

Он никогда не выказывал своей привязанности ни в чем, кроме послушания. Я опешила так, что привстала, обняла ребенка за плечи, изумленно всматривалась в острое белое личико, спокойное, как всегда – и не находила ни малейших следов неискренности. Он уклонился от моих рук, встал с кровати, как ни в чем не бывало, и поволок атлас на «чердак» - а я все еще сидела, будто молния в меня попала.

Странно это – в конце жизни услышать отзвук тепла в ком-то, от кого ты вовсе того не ждал. От замкнутого мальчишки, полностью поглощенного различными научными явлениями, ночным небом и играми с сестрой (которые во время «его» власти, будто распределяли близнецы обязанности, заключались в раскладывании кубиков или бесед с картонными человечками из кукольного дома, вырезанного Жюлем в старой коробке и подкрашенного огрызками штабных карандашей).

Во всяком случае, теперь я знала, что даже эти их безумные забавы не кладут печать на иные способы провождения времени; и даже возясь в снегу поздним вечером, Филь могла из своей стойки на руках (девочкой она была невероятно крепкой и ловкой) видеть переливы снега, чтобы следующим утром о них спросить; и Барт, скачущий на одной ножке возле сестры, мог иногда бросать взгляд в небо, чтоб обсудить его со мной – с Витой, которой умирать не надо, но все-таки придется.
30831d71e8b676688d67fec93aa20057.jpg


В этой почти полноценной школе, куда теперь отвозил детей Генри, они находились примерно с семи утра до семи вечера, там же и спали, если хотели, после часов двух или трех; там же им давали чай и черствые булки на завтрак, и по маленькой плошке жидкой, но зато горячей похлебки на обед. В Штабе нашлось место для походной плиты и для обычной газовой, чего мало кто из жителей мог позволить у себя дома. До сих пор удаленные дома обходились печурками и даже кострами, или ржавыми закопченными грилями, вроде того, что стоял на крыльце у нас.

Поэтому, как ни стыдно признаться, но я испытывала небывалое облегчение от пребывания детей в удалении – там их не только учили, там за ними могли худо-бедно ухаживать, чего не удавалось нам. К тому же и под присмотром они были всегда – Жюль продолжал учить малышей рисованию; зрение его, снизившись до максимальной отметки, больше не падало, и в тумане миопии он по-прежнему идеально владел способностью ощущать тактильно поверхность бумаги, уголь и карандаш.

Он занялся также составлением природных красителей, чтоб не тратить высохшие намертво, но все еще пригодные к делу пару коробок акварели, которой иногда пользовались по прежним временам ученые, зарисовывая флору и цвет неба, поскольку старенькие компьютеры искажали и цвет, и тени, а показатели эти являлись немаловажными – фотоаппаратам требовалась пленка или батарейки, да и по старости своей они не уступали основной технике.

Акварели можно было развести водой, и мало ли, когда бы они понадобились еще?.. Жюльен и не вынимал их из кюветов, но смешивал очищенные от паразитов капли звериной крови, сок этих чудовищных деревьев, болотный ил, уголь – и получал глубокие темные оттенки самых разных спектров, отчего даже самая легкая и радостная работа выглядела мрачной и таинственной. Дети любили моего названного братца – все, не только наши. Он же так радовался, что может быть еще нужным; так рвался возместить талантом почти утраченное зрение, что приходил иногда позже меня, чуть не за полночь, засидевшись за новым занятием.

Мы были ничуть не менее, чем раньше, близки – но в силу своей невероятной наивности и увлеченности, он, заслоненный нехитрыми радостями бытия, совершенно не замечал, насколько я изменилась, превратилась в тень от прежней Виты. Барт сдержал слово и ничего не сказал ему о моей болезни.

Я не хотела отравлять этот чистый свет, потоком бьющий из родолитовых глаз. Тайну в семье из пятерых душ знали лишь трое – я сама, да Тиффани, да всегда сосредоточенный скрытный мальчуган.

Они были словно два моих стража – пес и ребенок, два хранителя тайны. Они были схожи в своей угрюмой скромности, хорошо ладили, и если не с Жюлем и не со мной, то Тиффани проводила время с Бартельми, вежливо избегая Филь и ее бешеных шалостей. Ящичная кровать внизу рассохлась и разваливалась, и вместо гнезда из тряпья, «подстилки», собака часто спала ней – только ее вес и могла выдержать убогая конструкция.

Иногда она ютилась в ногах нашей с Жюлем постели. А порой взбиралась на второй этаж и сторожила сон Барта, сидя у изголовья его узкой коечки, накрытой жиденьким серо-зеленым покрывалом.
a53c421c29135ac843870af414aa5a71.jpg


Тиффани была куда больше, чем просто зверь – будто бдящее око какого-то потустороннего существа, ангела-хранителя, охранного демона, духа этой мерзлой обители… или призрака.

Работа в лаборатории шла теперь споро и без меня, лишь с моими рекомендациями; на опыты я не могла ездить по уже достаточно тяжелому, чтоб обратил внимание даже Сильван, состоянию здоровья; Ванда и Малькольм настаивали, чтобы я помогала им хотя бы удаленно, присылая на электронный ящик по дням включения сети свои планы, но оставалась дома, покуда еще работает нужный для всех мозг блестящего ученого – и таким образом, дома я теперь бывала очень часто.

И могла позволить себе, когда боли отступали, думать обо всем на свете – мысли текли свободно, а на чтение не было сил. И как раз о Тиффани я думала чаще всего – ведь именно с ней мы коротали дни.

Кем она могла быть? Я размышляла, и иногда вслух, обнимая совсем высохшими, ослабевшими руками собаку за шею; прижимаясь щекой к ее густой жесткой шерсти, всегда пахнущей чем-то земляным, сырым и снежным. Собеседником она являлась пусть молчаливым, но для меня – идеальным, потому как понимала все, а покоя несчастной умирающей не нарушала, и не вызывала чувства горечи, зависти к чужой легкой адаптации и попытки жить счастливее. Собака справлялась с отчаявшейся и умирающей молодой женщиной лучше, чем справился бы священник, сотрудник горячей линии или психотерапевт.

- Откуда ты появилась? – я шептала, глядя в потолок, и слышала горячее дыхание у себя под ухом. – Ты из какого-то моего сна? Ты мифическое существо? Знаешь, я могла бы тебя придумать, наверное. Чтобы не было так одиноко. Но почему ты ожила? Может, ты сошла с какой-то картинки Жюля? Может, ты чья-то блуждающая душа?

Тиффани прижималась ко мне своим теплым боком, и так лежали мы, как две авторучки в коробке, плотно притиснутые друг к другу. Каким-то непостижимым образом она все еще выносила мои унылые бредни.

- Знаешь, у меня была подруга… лучшая подруга на свете. В Академии Ля Тур, где я училась. Тебе бы она понравилась. Может, она – это ты? Может, ты Эмма, моя Тиффани? Или нет… думаю, тогда шерсть у тебя была бы хоть немножко, да рыжей. Может, ты дух моего несчастного брата? Моего настоящего брата, Ферреоля. Или, может, ты – кто-то из моих родителей? Не думаю, что это мог быть отец… добрый человек никогда не стал бы устраивать опытов, где никто живым не вернулся; а ты – существо совершенно святое. А может, Тиффани, ты – воплощенный дух моей мамы? Ее звали Жаннетта, и, говорят, я на нее похожа… мне было бы так спокойно уходить, даже в мучениях… если бы это было так. Если бы какая-то часть нашего проклятого кровного родства не была до конца развеяна по ветру.

Приблизительно вот такие беседы мы и вели каждый раз, когда предоставлялся случай. Странное дело – пса в дом привел Жюльен, но невольно превратил его в моего компаньона и в какой-то мере сиделку. Я ощущал за это вину, ничего не умея поделать.

Будто забрала у человека единственную ценность. Хоть он и не был против, и вообще сейчас так далеко ушел от меня – мы поменялись ролями, и теперь, по большей части, ему приходилось ухаживать за мной в самые худшие дни; ему приходилось присматривать за домом и ребятишками. Себя я ощущала жадной до внимания никчемной бездельницей.

Смирение временами уходило, заменяясь отчаянием. И особенно обострились такие перемены после того, как Тиффани вполне осознанно спасла мне жизнь.

Ничего героического или удивительного – просто тяжелое, очень тяжелое пробуждение, адская боль в суставах коленей и в животе, потом – во всем теле сразу. Огонь в горле и зуд в глазах, звон прибоя (слуховая галлюцинация), качающиеся стены, и… столкновение с полом, когда я не смогла удержать себя на ногах.

В чем-то внезапная и, наверное, самая сильная за время болезни судорога напоминала неожиданно подкравшийся паралич: я не могла двинуться, извернуться, я вся перекрутилась, как пружина; и пыталась ползти, царапаясь по сантиметру вперед, да только не продвинулась ни на щепоть.
d6777038748143e86caf84ea87bd93ef.jpg


Я валялась на полу, чувствуя продувающий его ледяной ветер. Я скребла ногтями половицы, не в силах ни крикнуть, ни подняться – изогнутая, как сколопендра, как издыхающий скорпион. Лекарства на этот случай у меня были – крошечная горсть, но хватало на какое-то время, на денек-другой. Вот только достать их мне было не под силу, поскольку еще с вечера поставила я пустую кружку, где на дне перекатывались шарики пилюль, на стол у компьютера.

Жюль был наверху и помогал детям одеться и собраться в школу – голос у меня пропал, а весить я стала так мало, что падение тела с кровати не произвело бы шума больше, чем свалившаяся с полки книга. Одна моя нога вывернулась и оказалась под кроватью, другая натянулась струной, и все это время я ничего, кроме дымки, перед собой не видела, от боли почти ослепшая – хотя мои тусклые холодные камешки глаз никогда бы не обрели яркого родолитового оттенка.

Тиффани проснулась, когда я упала – вскочила со своей подстилки, принялась толкать меня носом в бок, словно побуждая встать и не корчить из себя неизвестно что. А потом, видимо, осознав, что это не помогает, она залилась лаем, которого я прежде не слышала от нее – громким и тревожным, будто призывающим. Мое сердце билось все медленнее, иголки стужи пронзали каждую клеточку, веки опускались… лай я слышала, как сквозь туман.

Через него же наблюдала и мутные очертания крепких лап, стучащих по ступеням скрипучей винтовой лестницы; и несколько пар сбегающих вниз – после полного страданий промедления – обутых в драные ботинки ног.

Туманом лилась мне в рот вода, прикладывалась ко лбу горсть снега, клались под язык лекарства, жужжал полный смятения голос Жюля в ушах: «надо в госпиталь, обязательно надо в госпиталь, еще бы минута – и конец, Вита, я и не замечал, насколько все плохо, и это хорошо, что я видел перед сном, куда ты положила лекарства»…

Едва мне стало чуть лучше, я заявила, что все пройдет, что это просто утомление и, может, какой-нибудь грипп, или я отравилась плохо обработанным кусочком мяса в прошлый обед; или еще что… конечно, в госпиталь я схожу, и спрошусь о стационаре, но ведь места там битком набиты…

Уже далеко не так обстояло дело давным-давно. Только Жюль этого не знал. Больницы он ненавидел, как и Покои, и старался посещать их как можно реже. Конечно, мне удалось убедить его, что мест там нет. Конечно, я оставалась дома, ведя переписку по вторникам с учеными Штаба и редактируя планы их новых и куда более успешных, чем прежние, проектов. Я действительно оставила неплохое наследие – у них был Сильван, во многом меня заменявший, и они прекрасно справлялись. А я убедилась, что болезнь моя не заразна, и хотела умереть дома.

Я представляла это себе идиллически: теплая кровать, прогретая кирпичами, обожженными костром, под матрасом; рядом – вислоухая голова Тиффани на подушке… а где-то наверху – дети, мои Филь, и Барт, и Жюль. Пожалуй, слишком еще молодой и инфантильный для приемного отца, но для приемного старшего брата – просто чудесно подходящий.

Он давно рассказал близнецам историю их появления в нашем доме, и у него это очень складно вышло, без лишнего мрака – немного похоже на сказку или притчу. Притом – честно и открыто. И дети приняли этот факт спокойно, а Филь – так даже нашла повод для гордости.

«Меня нашли в сугробе, когда я была младенцем, и мне теперь ничего не страшно, и Барту тоже! Мы теперь никогда не замерзнем и не помрем!» - эти и другие подобные заявления я слышала от нее не раз. В школе она, несмотря на свою крайнюю сварливость и склочность, обрела целую толпу поклонников и соратников – некоторых даже притаскивала к нам во двор играть (и возвращалась тогда позднее позднего, поскольку Генри в своем грузовике не мог тратить топливо на лишние крюки по Леокадии, и эти слишком самостоятельные дети шли пешком, заставляя меня вспоминать о бешеных зверях и содрогаться от ужаса) и претендовала хвастливые россказни уже им.

Бартельми отнесся к этому вопросу куда серьезнее. Однажды я слышала их с Жюлем разговор, сидя на нижней ступеньке лестницы и ожидая, пока лекарства вступят в силу, и я смогу встать без головокружения.

- Что за болезнь у Виты? – этот вопрос я слышала от него довольно часто, и не могла понять окрас: сочувствия или любопытства. – Какие вообще болезни бывают у людей в нашем поселении? Они лечатся?

Слышался шелест страниц – наверное, они читали книжку, или повторяли заданные на дом основы выживания в низких температурах, алфавит, правила сложения, порядок разведения костра и тому подобные незамысловатые задания из древних брошюрок и учебников, которые нам присылали соседи, и которые мы сами выуживали из хранилищ печатного слова.
5401bf6374e47d9f10ffa936abf816d7.jpg


- Я не знаю, мой мальчик, - шелест страниц сменился вздохом, - Вите очень непросто… будь ласковей с нею. А болеют здесь, кажется все и всегда. Животные нападают, люди сами травмируются, куча всяких инфекций… береги мыло и пользуйся им аккуратно, покуда есть, но никогда не забывай вымыть руки перед едой, а незнакомые предметы без перчаток не трогай. И к лесам без респиратора не ходи.

- Мы не должны быть такими слабыми, - Барт звучал тихо, но с какой-то невероятной решимостью, - мадам Лоран в школе сказала, что раньше человека называли царем природы. Вита ведь много всякого сделала вместе со всеми этими учеными. Получала из зверей и растений какие-то вещества, но лекарств они не делали новых. Почему?

- Это тебе лучше спросить у самой Виты, малыш, я в таких вещах ничего не смыслю. Но лучше попозже и вообще не вечером. Ей надо спать побольше. Всю жизнь она работала и, - тон названного братца сбился, будто пытался он проглотить что-то острое, - сейчас слишком сильно устала.

- Я спрошу утром. Я уже много чего знаю, и все говорят, из меня выйдет толк. Если выйдет – займусь лекарствами и больницами. Умереть очень просто, раз – и нет тебя, но жить долго намного интереснее. Я что-нибудь придумаю, когда вырасту.

Его отвага и ум восхищали меня и заставляли сердце дрожать от радости. Не каждый ломается под ветром. Я верила уже не в себя – но в тех, кто находился рядом со мной. Хотелось думать, что Барту все удастся в будущем; что ученый, или, наверное, доктор из него получится более удачливый, чем его недотепа-опекунша.

В Штабе имелось радио, которое, пусть и барахлило нещадно, но использовалось всеми подряд целыми сутками – новости, которые мы узнавали, действительно были в большинстве своем хорошими. Циклон обрушился не только на Францию, конечно, но остальные страны довольно быстро приходили в себя и помогали барахтаться нашей; новые виды животных использовались людьми в целях охраны и защиты, оказываясь вполне приручаемыми; с ростом преступности, мародерства и обесценившегося труда шла медленная, но упорная борьба… это все было так прекрасно, и новости я читала и перечитывала (присланные мне по электронной почте Вандой) так часто, что порой почти побеждало это вечно грызущее чувство вины и отчаянья. В конце концов, так прекрасно было знать о том, что в одиночестве меня не оставят.

Вся наша маленькая странная семья со всех сторон обросла друзьями и просто сочувствующими людьми. Больше всех отличилась, конечно, малышка Филь со своим искрометным обаянием и неиссякаемой напористой энергией – ее приятели все чаще появлялись у нас во дворе, а однажды она, пропадающая на улице часами, снизошла даже до того, чтобы пригласить новую подругу в дом.

Это была еще незнакомая мне девочка, высокая и очень худенькая, с длинной нечесаной гривой вьющихся волос цвета каменного угля. Меня, помню, поразила одежда ее – отличная теплая курточка пестрых расцветок, высокие сапожки с мехом, шапка с ушками и толстый вязаный шарф. Платьице и чулки девочки выглядели на поверку прочными и мягкими, имели приятный цвет – совсем не то, что изношенные блеклые тряпицы в гардеробе близнецов. Я ощутила нечто вроде укола совести: как бы мы ни старались, но обеспечить детям хорошую одежду не в состоянии, да и себе тоже. «Зато наши хотя бы без колтунов, - успокаивала я себя, бросая взгляды на лохматую шевелюру подружки Филомены. – А за этой крошкой, видно, присматривать некому».

Что, конечно же, было неправдой. Верее, не такой правдой, которую я ожидала услышать – и невольно подслушала, потому что со второго этажа громкие детские голоса доносились прекрасно, а я сидела на ящичной кровати, пытаясь сосредоточиться на чтении, под ней. Девочки расположились прямо возле нашей лестницы, по одну и по другую сторону, скрывшись за перильцами, будто играли в самую откровенную версию пряток.
39e683ee1251b7a6b111e5d0dd461f66.jpg


Вот так, сложив по-турецки ноги и упираясь ладонями в пол, мы сидели когда-то с Эммой в моей студенческой комнатке… воспоминания вызвали тоскливую боль, сопровождающуюся болью физической в области сердца – в потугах игнорирования ее, поскольку суточная норма лекарств закончилась, я обессиленно приваливалась к стенке, улавливая доносящиеся до меня обрывки разговора детей.

- Так тебя зовут Лили Калью? – бодрая трескотня Филь заставила меня слабо усмехнуться: вполне в ее духе было знакомиться и «вербовать в свою армию», как называл это в шутку Жюль; даже не спрашивая имени свежеиспеченного приятеля. – И у тебя три сестры, да? Это так круто!

- Две, - поправляла ее собеседница, - две сестры, старшие. Люсиль и Нина. Люсиль четырнадцать лет, а Нине двадцать пять, а мне одиннадцать. Но мамы с папой у нас нет… они в катастрофу умерли, только я этого не помню, маленькая была. И Люсиль не помнит, а Нина помнит, но не горюет, она их терпеть не могла. Говорила, что были злющие и били ее, как дворнягу. И пили водку.

- Старшие сестры – все равно классно, лучше родителей и лучше опекунов. Жюль и Вита вроде родителей нам с Бартом, заботятся… ну и все такое. Но они, на самом деле, зануды, просто кошмар. Хотя с Жюлем бывает очень весело, но никогда так весело, как с Бартом.

- Иметь близнеца еще лучше, чем сестер, - со вздохом зависти заключила Лили. – Это же вы совсем одинаковые, и можно прикидываться друг другом, меняться одеждой и выдавать себя не за того, кто ты есть, и устраивать разные штуки ради веселья. Пока вы не подрастете, будете, вообще, как два отражения. А где сейчас твой брат?

- Жюль взял его на прогулку. Но оно и лучше. Ты б ему не понравилась. Он вообще не любит гостей.

- Я сама не люблю, по правде. Дом у нас очень маленький, там повернуться негде, негде играть, и лишние люди только место занимают. Зато я люблю ходить в гости. А Нина постоянно в гостях у своего парня… он в общем довольно хороший, добрый, хотя постоянно ходит с ножом и пушкой, но я еще не видела, чтоб Жак в кого-то стрелял. Он много работает и часто приносим нам всякие подарки со своей работы. Одежду, еду, теплые одеяла, даже оружие… у Нины тоже теперь есть пушка для защиты. Они вместе с Жаком работают, уезжая куда-то очень надолго… на пару недель или больше. Я не знаю, куда. С Люсиль мне никогда не скучно.

- Везет тебе, - наступила очередь Филь вздыхать, - а у нас с Бартом почти ничего нет, кроме чердака. Зато чердак не так продувает, и играть тут можно, и бегать, и все, что хочешь…

Разговор подруг постепенно перешел в другое русло, а я сидела истуканом на кровати, понимая с каким-то запоздалым трепетом, что моя подопечная ухитрилась связаться с девочкой, чья сестра ходит в любовницах у бандита – ибо кем еще мог быть парень «с пушкой», уезжающий на таинственную «работу» и возвращающийся с приличными предметами быта? В силу возраста Лили, видимо, не понимала этого; не понимала и Филомена, и отговаривать ее от этой дружбы было бессмысленно, поскольку грозило опасностью непосредственного вопроса маленькой Калью к загадочному Жаку – о том, бандит он или нет. Узнав подобное, налетчик, конечно, поинтересовался бы, откуда такое известно, ну а дитя бесхитростно назвало бы фамилию Маланфан… и тогда спасаться от его камрадов-мародеров пришлось бы нам всем. Может быть, у меня развивался инстинкт наседки. Может быть, я излишне тревожилась и преувеличивала. Но выбросить подслушанное из головы не могла.

Прощались девочки очень трогательно: Лили попросила Филь закрыть глаза и подставить ладони, после чего вложила в протянутые бледные ручки два кусочка сахара и крупный стеклянный шарик.
3529963a7396f3314f2dd6f8979733a5.jpg


- Подарок. У меня много игрушек и таких забавных вещиц, - пояснила юная богачка, - и сахар тоже бывает часто. И как-то раз был даже батончик из шоколада… или чего-то похожего. Жак давал его Нине, а Нина передарила мне. Нина вообще такая добрая и ничего мне не запрещает, даже волосы заплетать. Может, я тебя даже приглашу. Завтра или когда-нибудь.

- Обалдеть. Здорово, честное слово, здорово, - ошалело благодарила Филомена, - с ума сойти можно… сахаром я поделюсь с Бартом, а шарик будет только мой. И ты тоже приходи, когда хочешь.

Они действительно подружились – крепко, крепче, чем было со всеми прошлыми приятелями Филь. Бартельми реагировал на Лили ровно, без всякой неприязни и ревности, предпочитая лишь с легкой печалью вздыхать и хмуро сдвигать брови вместо приветствия. Все-таки разлучение, пусть и временное, он переживал тягостнее сестры.

Конечно, близнецы по-прежнему являлись единым целым – но, пожалуй, когда-то сплаву было суждено разделиться на составляющие. И я уже знала, кто будет инициатором сепарации.

Наверное, рано или поздно это случается со всеми: школьными влюбленными, дружными напарниками, сиблингами, родителями и детьми… между всеми, пожалуй. Кроме, разве что, питомцев и их хозяев. Но жизнь животных, увы, так коротка по сравнению с жизнью человека – если бы нарисовать две судьбы в форме движущихся рядом линий, то любимцы и те, кто о них заботится, шли бы вровень, почти вплотную –но разъединялись внезапно и резко.

Впрочем, в нашем с Тиффани случае все было наоборот. Вероятно, даже и не в том заключался подвох, что пришла она к нам практически на заре моих дней. Наверное, просто так распорядилась судьба.

Да, так просто оказалось превратится из лишенного всяческих суеверий ученого в горемычное, набитое мистическими помыслами и фатализмом создание. Н опасаться за свою репутацию уже нечего, нечего и терять – так чего же?.. Судьба решает все.

Судьба решает, кто будет жить дальше, строить и разрушать снеговые башни; рисовать и играть со стеклянными шариками; читать о хороших новостях, встречаться с бандитами без вреда для себя, совершать прорывы, ставить опыт и самому становиться подопытным; двигать эволюцию, создавая новые виды, работать на износ, жечь костры и жевать сухари, а может, кусочки сахара…

И кому умирать, хватаясь за пылающую изнутри грудь, кому глотать снег в попытке чуть-чуть охладиться, кому не дышать, а задыхаться; день за днем, день ото дня.
5768af080337169f4143dfe0a413fe2b.jpg


Близкая гибель придает человеку мудрости. Не могла сказать этого о себе, но все же кое-что мне перепало – невозмутимость в большинстве вопросов, не такие частые приступы отчаяния, не такая острая грусть по всем, кого оставляю. Мне хотелось дать детям и Жюлю многое, мне хотелось закончить все, чего я не успевала, но время поджимало, и ничего не оставалось, кроме как вспоминать былое и мечтать о лучшем будущем для тех, кого люблю.

Весна так и не наступила, и далеко, очень далеко было до потепления.

Снег по-прежнему укрывал землю ровным слоем, не собираясь таять. Мы находили тепло друг в друге и разных вещах, которые казались необходимыми.

Преодолевая мучительную рассеянность и упадок сил, я заставляла себя вспоминать почти забытые стихи, и читала их наизусть – вслух, стараясь придать голову почти артистическое звучание; выжимая все ресурсы из больного своего горла.

Нашим, можно сказать, семейным стихотворением стало лихое и безумное «Пьяный корабль» Рембо – самое любимое у меня и, когда-то, у Эммы. Я помнила не все, лишь некоторые строфы, но как же славно они звучали – точно застольная песня! – когда мы все принимались скандировать хором звонкие, чистые, окрашенные во все цвета радуги фразы и слова…

«…Меж звёздных островов блуждал я, дикий странник.
В безумии Небес тропу определив, –
Не в этой ли ночи ты спишь, самоизгнанник,
Средь златопёрых птиц, грядущих сил прилив?

Но – я исплакался! Невыносимы зори,
Мне солнце шлет тоску, луна сулит беду;
Острейшая любовь нещадно множит горе.
Ломайся, ветхий киль, – и я ко дну пойду.

Европу вижу я лишь лужей захолустной,
Где отражаются под вечер облака
И над которою стоит ребёнок грустный,
Пуская лодочку, что хрупче мотылька.

Нет силы у меня, в морях вкусив азарта,
Скитаться и купцам собой являть укор, –
И больше не могу смотреть на спесь штандарта,
И не хочу встречать понтона жуткий взор!»*

Меня не заботило, что дети, может, не поймут ни сотни скрытых смыслов; ни удивительных метафор, ни восхитительной звукописи напевных рифм – я видела, что скачущий, рваный и полный жизни ритм приходится по душе даже флегме Бартельми; видела, что невольно прислушивается Филь. Видела, как блестят глаза у Жюля, поэзию любившего не меньше меня.

Это казалось вполне достаточным. То, что не могла сказать я, говорили за меня стихи. Их радужные брызги отражались во всем: в зрачках моих слушателей, в гладком мониторе компьютера, даже в пузырях, которые выдувала через скрученную трубочкой бумажку Филомена, разболтав совсем уже никуда не годный обмылок в стаканчике с талой водой.
cf160639888149c2630650e24e240143.jpg


Маленькие прозрачные сферы были похожи на тот самый стеклянный шарик – такие же круглые и симпатичные, вызывающие желания покатать в ладонях, прижать к щеке. Но – увы, чертовски хрупкие, зыбкие, ненадежные, лопающиеся от одного движения. В них не было никакого смысла – но раз могли они обрадовать ребенка, смысл обретался.

Я приходила к выводу, что хочу стать мыльным пузырем.

Да, это была моя последняя мечта моих последних деньков. Самая светлая, пляшущая под отблесками трех жарких факелов в тумане болезни. Я хотела пронестись блестящим сгустком семицветной дуги у них над головами – и, сверкнув в финале, как вызванный на «бис» актер, уйти навсегда.

Я хотела быть мыльным пузырем – воплощением всей легкости и беззаботности на свете.

Собственно, сам "чердак" и его пристройка.
43289e581443db86cf2b81d4c4528c2b.jpg

А вот какой он изнутри (до покупки кровати Барту):
8bb2d21749ea9ccdacee9ccfb8182a30.jpg

Лили Калью - наш друг:
89d4eb83b57f9b6967f7bac2e3840d0a.jpg

Пропуск Жюля в литературный клуб:
8c2ca61c1c521fbc859f8e7cb21d05a0.jpg

Карточка шанса его же:
63d1710e4cf2063daa17d331aec33fed.jpg

Повышение, которое я не успела заскринить, отвлекшись:
ed16c42bd39ac84f8ab382d1c75f79e9.jpg

Ну и навыки Жюля на данный момент:
7ebd90c73f6965dc6e0e7adf61cf387c.jpg

*Стихотворение приводится в переводе Е. Витковского.

3.25+0.25 за друга семьи=3.5
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Мои дорогие читатели - если вы есть - хочу предупредить, что в этой главе мы прощаемся с Витой, как бы то ни было горько и ей, и мне, и, может, вам. Причину мне подкинула игра (пикча ниже), я заметила сей фактор слишком поздно. Это вполне вписывалось в сюжет - я не стала ничего делать. Надеюсь, вы будете помнить Виту - девушку, пережившую апокалипсис.
da7261c965ed26796995984b4441c7b7.jpg

...Не победила.

«Закон заключается в том, что все противоестественное — все, все, что пытается преодолеть законы всего мира, неизбежно разрушается логикой самого мира». («Pathologic»).


Спойлер


Черновик XII. Исход.

Странную форму приобрела моя уходящая жизнь – текучую, легкую, необычайно стремительную. Целые дни проносились, как минуты, и тем самым я опровергала миф о том, что умирающий человек видит все вокруг себя в «замедленной съемке». Нет, моя съемка была поразительно быстрой, и пленка разматывалась в руках неумелого режиссера с такой скоростью, что полностью терялось ощущение реальности.

И ничего удивительного в этом не было – теперь я уже не могла посещать лабораторию и Штаб, не могла навестить несчастных в Отделении Покоя, не могла пойти в лес или на болота – я сидела дома; я жила в кровати, не вставая, и целыми днями, скисая, как молоко, от густой плотной тишины в хмуром пустом жилище, смотрела в потолочные разводы на деревянных балках.

Жюль ходил бледный, с застывшим от тревоги ртом, пустыми глазами, словно еще более выцветшими, чем раньше- он порывался сидеть со мной хоть пару часов из своего рабочего дня, но такая идея быстро привела бы к голоду и нищете; ведь тем, кто не работал, не давали ни пайка, ни нужных вещей, ни лекарств. Иногда приходилось выталкивать его чуть ли не силой, и при этом в душе все сжималось от чувства вины за постыдное желание ухватить за рукав и притянуть к себе, крича и умоляя остаться…

Искусство и общение с детьми в школе было единственной отдушиной для моего названного братика, и оттого вина еще больнее терзала, вызывая иногда самые настоящие сердечные приступы и мигренозные «миниатюрные комы», как я их называла: хотелось, безумно хотелось уйти поскорее, чтоб не отравлять более жизнь тому, кого я так любила, и кто так открыто и светло любил меня.

Я всем действовала на нервы. Жюль погружался в пучину тоски, а дети, реагируя на таяние той, кто так и не заменила им мать (пусть и старалась, очень старалась) – сходили с ума каждый по-своему.

Например, Филомена вообще почти перестала бывать дома. Она взрослела столь же быстро, сколь испарялись мои силы, и уже никто не признал бы в ней несчастного истеричного младенца, который орал до рвоты и стремился выброситься из кроватки – Филь приобретала личность такой силы, что поневоле охватывала легкая абсурдная зависть; она горела, как звезда, и неслась сквозь тучи невзгод, безжалостно кромсая их в клочья.

Игры ее становились все наглее и опаснее, Жюль рассказывал о хулиганских выходках в школе – избила одноклассника и впечатала его в кусок доски на стене, заменявший прежние «классные доски»; пытаясь доказать человеку, занимавшемуся с ребятами естественными науками, что снега держатся лишь из-за низких температур, и избавление от них вполне возможно, начала швыряться учебниками и подняла ужасный хаос; залезла на крышу полуразрушенной пристройки, которую отвели под гимнастические упражнения и ходила там по самому краю, пока самой не надоело и не захотелось спуститься вниз… это все было, конечно, безумно глупо, просто выбросы детской неумной энергии, но как бы хотелось мне от энергии этой хоть частичку!..

Филь словно старалась стать невыносимой изо всех сил, и поладить с ней было совершенно невозможно, она игнорировала меня полностью; необидно, но едко подкалывала Жюля, и лишь с братом была ласковой и заботливой… как всегда, впрочем, и все же ее участие во мне, неумелое и словно пронизанное унижением собственной непомерной гордости, было – поправить свалившееся одеяло, подать воды, сварить поесть, подоткнуть подушку – без единого слова и с презрительным взглядом, но сама, и по своей воле. Никто ее не принуждал, Боже упаси, к уходу за мной – а я уже ни на что не была способна из-за упадка сил, потери веса и судорог – только целыми днями лежать.
db43801af110b38bd28a498cc202257a.jpg


Филь оставалась умницей, соображала она подчас быстрее признанного вундеркиндом брата, но уже становилось ясно – наука и работа в поселении не привлекают ее совсем, разве что в качестве почвы для взращивания амбиций. Она верила в рок, в судьбу, в фортуну – и твердо была убеждена, что всему на свете своя стезя, и обязательно все в итоге приходит к эпилогу «по заслугам». Заслуги Леокадии, к которой она привязалась за неимением перед глазами другой родины; надо думать, были велики. Мои же, скорее всего, ничтожны. «Очень мало кто из людей сможет победить рок», говорила она с недетской уверенностью, и каждому становилось ясно, что крошечную близнецовскую плеяду Маланфанов-младших она причисляла именно к этой группе счастливцев. И, надо сказать, совсем не зря.

Барт, вырастая, почти не менялся, хотя холода и отчужденности стало в нем явно больше – я вздрагивала порой от тона его голоса, низковатого и хриплого, как у взрослого мужчины; от немигающего взгляда сиреневатых глаз, от мрачных тем, которые он понимал, бывало. Для него как раз стала страстью наука, отвергнутая сестрой, а заявления о победе над смертью произносились со всей серьезностью. И мою приближающуюся кончину он воспринимал не с предполагающимися у ребенка страхом, жалостью или даже любопытством – нет, скорее, с досадой и фрустрирующей злобой, как свой личный промах.

- Как же это отвратительно – взрослеть так долго, - помню, я опять невольно подслушивала чердачные разговоры двойняшек, начавшиеся именно с этой фразы Барта. – Слишком долго. Если бы я уже хоть год как был совершеннолетним, сразу пошел бы работать в больницу, или нет – там только практика, а мне нужна профессия. Настоящее образование. Я слышал по радио, что в Париже несколько университетов уцелели. Учиться бы там, вот это да. Но даже если не получится, я стану победителем всех болезней – больше, чем просто врачом.

- Это было бы круто, Барт, но я так думаю, что незачем оно, - резкий голосок Филомены вторил тихой хрипотце брата, слышался почти неразличимый стук и поскрипывание стульев – дети играли в шахматы, которым очень быстро выучились «по кусочкам»: у меня, у Жюля и у кого-то в школе. – На кой черт из себя строить, если все давно решено? Лучше жить, пока живется, играть, веселиться, ловить момент и всякое такое. Мне б не хотелось помирать пусть даже под наблюдением первоклассного доктора, каким ты будешь… все равно сейчас мало чего достигнешь, пока снег не сойдет и мир не станет нормальным. Нет, уж лучше быстро и весело; на машине гнать, например, и в столб втемяшиться, или в стычке с бандитом… все равно ж накроет, и все равно все уйдут.

- Перестанут уходить, если заболевать не будут, Филь. Ты подумай, как далеко шагнет человечество! Вита столько изобрела, но все боялись рисковать, если с ее слов судить, обширно в медицине применять то, что нам дала «химическая зима». Мол, мало ли, к чему это приведет, и сколько будет жертв. А я думаю, что неважно… я бы сам на себе дал все эти опыты провести, если в итоге получится стоящая вакцина или природный антибиотик. Не будут от болезней выкашиваться, станут свою жизнь беречь, и меньше станет раненых. В целом, нет того, чего победить нельзя.

- Кроме смерти. – Щелкнула фигурка об доску, и я почти ощутила этот прямой, как стрела, взор девочки, которая никогда не соглашалась с мнением, отличным от своего.

- Я думаю, со временем люди победят и смерть. Иначе так и будут сплошные несправедливости, как с Витой. Столько всего сделав, от какого-то вируса, от какой-то лихорадки, на нет сходить. Неправильно это.

- Меня бесит, что она так спокойно все принимает. Она даже не борется. Бесит до одури. Как можно быть такой слабой?

Недовольное бледное личико в облаке соломенных волос живо стояло у меня перед глазами. Маленький полководец, перед которым я охотно сдала бы свои укрепления из смирения и принятия – если б оставалось чуть больше крови для борьбы.
8e610ee5a9991c1de64b5626c05f2da8.jpg


- Это потому, что она не видит иного выхода. Да у нее и нет сейчас. И уже, к сожалению, не будет. Жаль, что я не родной ее сын, и мне не передался ее ум весь полностью – только то, чему она учила. Смерть – это неправильно. Это патология и еще одна болезнь. Только долгая. Бесконечная. Это неестественно. Помнишь, Жюль читал нам мифы про атлантов и людей с Эльдорадо, которые жили пусть не вечно, но по три тысячи лет? Это не могло быть сказками на сто процентов.

- Не могло, наверное, но это только доказывает, что неизведанного в мире полно, и это интересно исследовать, а не изучать, потому что всего никогда не изучишь и не узнаешь. Лучше самой прокладывать путь и надеяться на удачу. Только так.

Как бы мне хотелось, слушая детей, воплотить их мечты в реальность. Как бы хотелось увидеть миг, когда Барт победит смерть, а Филь объедет весь шар земной и познакомится с неопознанным. Увы, со мной иначе распорядилась, как сказала бы Филомена, «фортуна» - я доживала коротенький свой век под тонким одеялом, стуча зубами от холода и греясь у теплого бока Тиффани. Только Тиффани со мной и была каждый день и каждый час в сутках; убегать в календарные весны она совсем перестала. Взгляд ее день ото дня становился все непроницаемей и спокойнее, и, глядя в карие эти глаза, я тоже обретала покой.

Смерть перестала меня пугать, а боли в неподвижном состоянии терзали меньше – я ждала своего путешествия через реку Харона так, как ждали, верно, обрушения огненной стены лавы жители дальних улиц Помпеи – видя в окно, они видели, как накрывает город кровавая магма, и уже понимали, что надеяться им не на что. Может, они и не боялись даже. Я не боялась. Я сдалась, я отпустила себя налегке – и так оказалось куда приятнее умирать. Борьба все-таки не была моей стратегией никогда.

Меня тяготило лишь одиночество, но и его скрашивали маленькие неожиданные чудеса, вроде ясного и довольно теплого дня, который я наблюдала из окна и слышала в восторженных словах детей; в виде внезапно вспомнившегося целиком «Пьяного корабля» и еще нескольких стихов Рембо; в виде милой и вежливой Лили Калью, которую теперь редко звали к нам в гости (Жюль запрещал меня беспокоить, да Филь и сама не хотела, предпочитая играть у друзей или на улице – или где угодно, но не в этом царстве уныния), но которая однажды зашла на минутку сама, спросила о моем здоровье и искренне посочувствовала, хотя знала меня не больше, чем любого другого мало-мальски известного жителя поселения.

И один раз – в виде новой молодой коллеги Сильвана, о которой он с неизменной сухость сообщал не так давно в электронном письме – в виде Беренис Кариньян, зоолога, «зверолова», и, по совместительству – волонтера по социальной части на текущую неделю.

Она не стала входить в дом, то ли торопясь, то ли опасаясь заразиться (ведь в детальной точности о моей болезни не знали, и знали не все), но постучала в окно, приветствуя; затем приоткрыла дверь, забралась на крыльцо, и принялась, без проволочек, зачитывать жалкое подобие «мировой устной газеты» - переписанный от руки сборник важных новостей, известных тому лишь, кто, не переставая слушал радио, и ради него вставал и в пять утра, и в три ночи.
d3296c145b622b4a7c5407d9d40ffd51.jpg


- Необыкновенные дела творятся, Вита! В Провансе заметили, что снег начинает сходить с холмов сам – оттепель виновата, или подземные толчки, я не знаю, но даже если они – ты была права, если Ларозу верить, в своих предположениях! Есть мнение, что новый толчок и что-то вроде нового выброса вернет климат в прежнее состояние. Даже есть, как говорят, список приблизительных составов, которые окажутся безвредными для людей, но изменяющими погоду кардинально… конечно, это засекречено все, но и на том спасибо. Можно сказать, теперь у нас есть надежда!

Ее пламенно-алая голова в капюшоне, как у Красной Шапочки, просунулась в дверной проем, и серые глаза с сожалением оглядели мою почти невидную под покрывалом высохшую фигуру:

- Чертовски жаль, что с тобой сейчас так. Ты бы процесс ускорила, наверное, еще как, если Ларозу верить. Бывай, дорогая. Может, еще увидимся.

Беренис затворила дверь; исчезла багровым закатившимся солнцем, но остался в воздухе шлейф света и надежды, пронизанный лучами чудесной новости. И правда – чертовски жаль! – я уже не увижу нового дня рождения мира. Но, куда бы не предстояло мне уйти, я буду помнить о нем и надеяться уже на тех, кто сможет совладать с нашим «зимним проклятием».

Этой новостью скоро полнилось все Поселение – мы, как труженики тыла во время Второй Мировой, слушали радио бесконечно, ловя каждое слово об удивительном известии, которое, может, через пару десятков лет перевернет нашу жизнь.

Вернее, «их» жизнь, поправляла я себя уже без горечи, с легкой досадою – «их» жизнь, я уже не с ними… так быстро все менялось, и теперь происходящее в мире еще больше напоминало строчки моего любимого стихотворения – скачущие, как морские волны, события и дни; неугомонный бег с препятствиями. Куда делись застой, покой, уныние? Наверное, уходили вместе со мной.

Иногда мне чудилось, что весна на пороге, вот-вот явится; я ждала ее страстно, забывая напоминать себе о том, что эти мечты и ощущения, по сути, лишь сфабрикованные галлюцинации… из-за рассеявшегося тумана, на чистом небе гораздо чаще теперь можно было увидеть облака или даже яркое дневное светило, и так нестерпимо хотелось мне на улицу, к этим прелестным дням, этим невообразимым закатам, которые сияли мне из окна… и когда совсем невмоготу мне стало взаперти, я сползла с кровати, кое-как облачилась в уже мешком висевшую на мне одежду, отворила дверь – и, шатаясь от невероятной слабости во всем теле, вывалилась наружу, в ветреный студеный вечер.

И дети, и Жюль еще не успели вернуться – вслед за мной выбежала лишь Тиффани, ткнулась в колени, уцепила зубами за куртку и потянула назад. Сейчас я была куда слабей, чем она, но не поддавалась, опираясь рукой о стену дома. От ветра горело лицо, пульс в ушах разрывался боем молотков, но я продолжала стоять, глядя в небо, усыпанное ранними звездами, с наслаждением вдыхая сырой воздух и ликуя каждой струной души – я вырвалась, я выскреблась, у меня хватило сил! Может, я еще поживу?..

Это слишком наивное чувство пропало в тот же миг, как я ощутила, словно выкачивают у меня из груди весь воздух. Знакомое, близкое, почти родное удушье – кессонная болезнь аквалангиста в индиговом море высоких небес.
b57313ddcde5ecb160c38db007705b10.jpg


Легкие оказались неспособны вместить в себя эту безбрежную белизну и синеву, этот искалеченный, но окрыленный «последним шансом», чудесный мир. Он вытолкнул меня, как пробку, в бесконечную ледяную поверхность – я не падала в яму и не шла в тоннель. Я взлетала с поразительной легкостью, переставая дышать, и медленно, плавно, точно в растянутой съемке, падая на землю, затянутую хрустким настом.

Никогда прежде не испытывала я такой легкости, такого подъема духа, такого светлого, зыбкого чувства, струящегося сквозь меня, пролетающего насквозь, точно пули через бумагу. Потеряв дыхание, я обнаружила, что оно мне не нужно больше – и приняла это не с удивлением даже, а с несказанным восторгом. Впервые за много лет я была настолько свободна!

Недоуменно поглядывая на сухой стручок неподвижного моего тела на земле, я-настоящая парила где-то в полуметре над коркой застывшего снега; я улыбалась и махала рукою Тиффани, которая смотрела на меня – прямо на меня, все так же выдержанно и спокойно, с тем же царственным достоинством.

Первым моим желанием стала жажда веселья – я хотела бесконечно резвиться в этом очень изменившемся пространстве, круглом, как шар; и абсолютно синем. Наш дом остался крошечной точкой где-то далеко, мое нынешнее тело представляло собой что-то вроде сгустка легкого газа, полупрозрачного, но иногда уплотняющегося; и все на свете казалось мне невиданно прекрасным, каким, наверное, кажется едва выскользнувшему из материнской утробы младенцу, какой уже открывает глаза, справившись с первым испугом от вспышки пронзительного сияния внешней вселенной, что пронзает темноту почти завершенного года, которая окружала его до поры рождения.

Несколько восхитительно долгих мгновений бессмертный мой дух ликовал, пока я носилась в воздухе, точно обрывок носового платка; над звездами, над холмами, почти дотрагиваясь кончиками пальцев до обжигающе холодной луны. А потом разнузданное веселье было прервано резко – но лишь для того, чтоб я смогла получить еще более чудесный сюрприз; невообразимо прекрасный подарок благосклонной ныне судьбы.

Я смотрела в тонкую ниточку горизонта и не верила себе, замерев на месте и не моргая – тонкая гибкая фигурка, похожая на обгорелую спичку своим черным одеянием и огнем волос, приближалась ко мне, вытянув руки, как делают только самые давние, самые любимые, давно потерянные друзья.

Я перестала удивляться, и дала себе волю потонуть в неизбывной радости, когда «спичка» оказалась уже на расстоянии нескольких шагов. Я не могла ошибиться никоим образом, и мир, даруя мне счастливую весть, не ошибался тоже.

- Эмми… - я прошептала, а затем начала выкрикивать, как безумная футбольная болельщица на матче, ее имя. Десять, и двадцать, и тридцать раз. А она стояла рядом на клочке облака, и, глядя на меня, хохотала, широко раскрыв рот – так, что становились видны ее крепкие, немного желтоватые зубы, острый прутик шеи и выглядывающий из-под пальто воротник чего-то канареечно-желтого – свитера или платья.

- Вита, Вита, Вита, - отсмеявшись, она вскинула руки высоко к небосклону, закружилась на месте, и я повторила за ней, точно копируя движения танца. – А ты здорово изменилась. Отлично выглядишь с короткой стрижкой и красным шарфом.
1f8bf6e08e3ff324930136dcad7cc8af.jpg


Почему-то это утверждение так насмешило меня, что я, будто подхватив этот вирус незамысловатой радости, залилась хохотом вслед за ней – здоровым и громким смехом человека, у которого ничего не болит, который не голоден и не обременен никакими заботами. Я с обожанием смотрела в милое круглое личико, касалась двух растрепанных рыжих косичек, висла на шее у Эммы и снова принималась вертеться, как юла, то взлетая, то опускаясь; а она, в свою очередь, повторяла уже за мной, и так мы сходили с ума, пока подруга не остановила меня, с заговорщицкой улыбкой дернув за рукав:

- Я могу показать тебе все, что хочешь, ответить на любой вопрос. Чего ты желаешь, Вита? У нас еще есть немножко времени до перехода. Вернее, у тебя – я давно уже там, где и ты скоро будешь, в чудеснейшем из мест. Лучше Парижа и лучше Тулона, клянусь тебе. Я лишь проводник, и пока имеется пара лишних мгновений – желай, чего хочется! Сейчас можно все. Такое уж это счастливое время у каждого человека до перехода.

Я задумалась всерьез: не так-то просто хотеть, когда тебя об этом просят!

- Где ты была все это время? – выпалила я, наконец, первое, что пришло в голову. – Эмми, родная, я так ужасно скучала! Где ты была в катастрофу и что случилось потом?

- Это все не так интересно, как тебе кажется, - отвечала она, улыбаясь мечтательно, как если бы речь шла о каком-то давнем, не совсем реальном событии. – Наверное, случилось то же, что и с большинством жителей нашей страны, если можно так выразиться. Я была дома, когда провозгласили тревогу. Почти в тот же миг земля под нашим особняком расползлась, как сырое тесто на пироге, вздулась и лопнула везде, куда доставал мой взгляд. Туман пошел струями, иногда возникали и гейзеры… это было очень долго – падать вниз, вниз и вниз, в самый центр земли, складываться вместе с домом, будто кто-то сминал упаковку от китайской еды. Очень долго и очень страшно. А потом – ничего страшного. Мне почти сразу стало весело и легко, как тебе сейчас. Мы очень скоро воссоединились всей семьей – и я, и мои сестры, и мама, и папа. А потом, в Том Месте, как-то сразу стало ясно, что город еще ждет лучшая судьба, чем тогда. Стало ясно вообще очень многое… не знаю, с чем и сравнить. Если хочешь, как воду вытряхивать из ушей после купания. Ясность и четкость поразительные – словно в кино. Сама увидишь. Тебе понравится.

- Я должна… о, я должна Эмми! Должна увидеть это место! – вскричала я, от волнения взлетая еще на несколько метров вверх. – О, Эмми, обязательно… наконец мы сможем снова быть рядом, и… ходить в гости, и читать классическую литературу… если там она есть, а я не знаю, но думаю, что есть!.. Одно только… - мой взгляд опустился к затерянному вдали домишке. – Мои любимые, мои близкие. Ведь они будут так опечалены. Жюль… Барт, наверное, может, даже и Филь… смогу я приходить к ним? Навещать их во сне? В действительности? Смогу рассказать, как мне хорошо? Ведь я… я ничего не успела, Эмми! Я пропущу взросление моих детей… они и так-то меня признавали не слишком…

Задумчивое круглое лицо озарилось улыбкой - точно фонарик включили:

- Я не знаю, сможешь ли ты приходить, Вита; я пыталась прийти к тебе – не вышло… но время еще остается, чтоб показать тебе то, чего ты хочешь! Это не секретная информация… это просто исполнение последней воли. Неисправимая альтруистка Вита, приемная мать-героиня, великая исследовательница, примерный семьянин и самое любящее на свете сердце, - нельзя было понять, смеется она, или говорит всерьез, - волю твою исполнить совсем несложно. Смотри!

Эмма указала на небо – туда же и я обратила свой взор. Мы просто стояли и смотрели в звездчатую ровную поверхность темной лазури; будто инкрустированный алмазами старинный фарфор гладкого подноса или широкого блюда. Ожидание длилось, как показалось мне, вечность – и совсем ненавязчиво, незаметно, воздушно и легко, стряхивая звезды с насиженных мест, небосвод явил нам далекие, и прежде зыбкие, а сейчас такие явственные два силуэта. Два портрета, в которых я могла прочесть больше, чем в любой биографии.

Мои прекрасные дети. Они выглядели уже куда более подросшими, чем я оставляла их; их лица были как карты, по которым я читала просто, точно в книге, жизненные пути.

Вот мертвенно-бледный анфас Барта, его растянутая рубашка, непослушные завитки светлых локонов, припухшие от недосыпа и бесконечного чтения веки; вот его сильный подбородок, волевые черты и холодный взгляд человека, задумавшего невозможное – стать победителем смерти.

Вот едкая, кривая, задорная ухмылка Филь; вот ее соломенный пушок легких, словно стружка, прядей – облачко возле щек; вот ее упрямые глаза и печать вызова на уже совсем не ребяческом, лишенном девичьей нежности лике – печать дерзости и абсурда; печать той, кто будет пировать во время чумы и сжигать посевы в полях врагов.
a048106a3a01ea511d14b5244e4b6fbe.jpg


Вот они – мои чудесные дети, которых я покидаю, но которые станут великими – теперь я знала это точно – и без меня.

Звезды померкли, и я обернулась к Эмме, сияя, будто бы вместо них.

- Наверное, это странно… но я увидел все, что хотела. Думала о Жюле спросить, но... не смогу вынести вид его горя. Лучше добьюсь свободы… смогу приходить к нему. Это ведь называется явлением призрака, да? Уверена, он сможет меня увидеть…

- Будем надеяться, - тон Эммы внезапно стал торжественным, будто какое-то великое событие должно было случиться. – Но об этом потом. Твоя последняя воля выполнена, ведь так? Нам пора! Поспеши, иначе навсегда останешься тут… в переходе!

Она ринулась вперед, к слабо мерцающему пятну света впереди. И вдруг все снова стало стремительно-быстрым.

Пятно света – нет, не пятно, а струя тумана; нет, это не туман, это поток белых звездных лучей, густой, как молоко.
5ada287d8f30ee31dedfaf1efb8ccb98.jpg


Моя газообразная сущность, теряющая всякую гравитацию, отправляющаяся в бескрылый полет.

Кувыркание в воздухе, ветер, буйный ветер вокруг, и море синевы, и бриллиантовый блеск лучей.

Мягкое, ласковое тепло, окутывающее меня; потоки света, заполняющие пустое тело, дающие ему ложную, сказочную материальность.

Вверх, вверх, вверх. К звездам и через них.

Жюль, Барт, Филь… Эмми… Вита.

Лучи, бриллианты, синь, тепло. Бескрайний полет.

Я превращаюсь в мыльный пузырь – взлетаю, лопаюсь, и…

Исчезаю.

Карточка шанса Жюля (игра, кажется, следит за мной):
5e3334b8c48787c93777123de94f4791.jpg

Результат:
ec91a9c11440ed0adda0549126f9035c.jpg

Еще одна:
0a647512c9b461e2817adb6508192d8c.jpg

Результат:
20b48d7583d80e8a9dfd68a57428e810.jpg

Навыки Жюля:
c5a13dcbb3217cd2b75eb4aaf8763d43.jpg

Навыки Барта:
966f386bb269a00c1df4cc20739b2ca6.jpg

Навыки Филь:
aa0cb9cd7dbcb6cfda3705917f727815.jpg

Работа Барта:
ce199d560464e69a48fbe01c270e8a93.jpg

Работа Филь:
fbb2b878c8b102d3deedd50d73174235.jpg

Повышение Тиффани раз:
65beeff1fcf83f2c8bb06ba34e3a5530.jpg

Повышение Тиффани два:
7dd877c4742c0e02670d1210dd29fcc4.jpg

Школьные успехи Барта:
2678641479e48e7c75409bed457e22ae.jpg

Веселые игры Филь:
e191434a708ef4112c112c9a797acc42.jpg

Успешное взросление Барта:
1a01bb77d1d19a30a31d2960f3b4e95a.jpg

Успешное взросление Филь:
3dadeccaa00631a0c9c7cf609ea14a69.jpg

Баллы выгоды Жюля:
0379a370bca9c62b73ec2c3f8013ba92.jpg

...Барта:
1022ae35eb97d9a76345fc8a89d15a40.jpg

...Филь:
b48d5119cdda7dcf27ff6938a9f78fef.jpg

Знание физиологии у будущего медика:
974473da32b263e2353ccf1b145bf6c9.jpg

Пропуск Барта в игорный клуб:
bdce3c9261c775387f44da4675b8fde7.jpg

Пропуск Жюля туда же:
d6127098f9904a60798e838bf4fdec1f.jpg
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Вот и начало второго поколения. Надеюсь, из Филомены не такой уж плохой повествователь.)
И да, мне снова приходится разбивать главу на части...

«Пытаться не умереть - вот самый лучший способ отвлечься». («Шестерка воронов»).


Спойлер

Черновик XIII. I часть. Вопросы этики и благородства.

Знаете, как это бывает – проснуться поутру и понять, что привычного мира уже не существует? Казалось бы, «поколению катастрофы», как теперь называют всех, родившихся после взрыва - в поселении и далеко за его пределами – нечего удивляться таким вещам; равно как и терять, в общем-то, нечего. Но я так скажу вам: всегда есть, что терять. И кого.

Всегда есть хрупкое картонное донце, которое запросто пробьет очередной камень судьбы, который должен был попасть прямиком тебе в голову, да вот посчастливилось, обошлось. Если можно это так назвать. Все же есть на свете явления, к которым привыкнуть нельзя.

У каждого они свои, наверное. Для моего братца Барта, самого близкого человека во всем мире, таким явлением стала физическая смерть, с которой он еще в малолетстве начал войну.

Безумная идея, скажете вы, но это такого сорта безумие, что и не придерешься: уже сейчас у Барта глаза такие, как бывают у типичных сумасшедших ученых, вроде доктора Франкенштейна и подобных ему (Жюль очень много раньше рассказывал о беллетристике, а Вита – о научных произведениях, но почти всегда упоминала всемирную или французскую классику – за неимением книг в свободном доступе, это стало настоящим спасением скучных вечеров). Барт точно знает, что собирается делать.

Ему ведь мало просто стать врачом и спасать людей, мало тех учебников, рассказывающих о всяких отраслях медицины, от хирургии до диагностики; мало быть всего лишь отличным специалистом – наряду с этим он собирается стать и великим ученым, воспользовавшись для начала разработками Виталин Маланфан, которой природная жертвенность и посвящение себя семье помешали действительно дотянуться до вершин.

И он это сделает, я уверена.

Очень большая движущая сила – ненависть, и вырастают из нее, из этого вспаханного поля, прекрасные цветы, хотя и подчас с кровавым душком, ведь искусство, наука и тому подобное всегда требует каких-нибудь жертв. Ненависть к смерти – хорошая цель и понятная ситуация. С таким, пожалуй, и впрямь примириться сложно.

Но есть то, что сложнее, и даже в чем-то хуже смерти. Для меня это были резкие перемены вначале, возможно, в детстве и вначале размытого подросткового возраста (потому что никто из Маланфанов, оставшихся в живых, не знает точно дня своего рождения – черт его знает, зачем нужен этот день и как подсчитывать дни и годы, да и на кой, если есть куда более важные вещи) – а теперь это, думаю, уныние и застой, возведенные в Абсолют.

Я вернулась, помню, из школы почти одновременно с Жюлем, который в этой самой школе и работает (что глупо с его стороны, только и без того хреновое зрение просаживать, да кровь портить; но сейчас никто не думает об искусстве, хотя и о корке хлеба думать уже не надо, как лет приблизительно десять назад – все приходит в норму – знать б, какая эта норма, я ведь никогда и не видела ничего иного – но слишком медленно). Барт оставался на каких-то дополнительных занятиях, а мы встретились на тропе и пошли вместе к дому.

И также одновременно увидели Виту… лежащую, опрокинувшуюся навзничь Виту в снегу. Виту, которая несколько месяцев не вставала с кровати, блевала кровью и теряла сознание после жутких корчей, которые настигали ее несколько раз в день, как какое-то проклятие.

Она лежала лицом вниз, и я помню, как Жюль, белее сугробов у крыльца, подошел к ней и перевернул ее так, чтоб она смотрела вверх. Она и смотрела – он не смог закрыть ей веки, все смерзлось к чертовой матери, и сама она была уже вся сине-серая, ледяная, с широко раскрытым ртом, уголки которого чуть при поднимались – будто в своем неизбежном финале она увидела что-то радостное и хорошее, застившее ее улыбнуться, хоть и не хватило на улыбку сил.

А глаза у Виты оставались ясными. Я всегда, сколько помню себя, завидовала из-за этих глаз: у нее они были как две стекляшки под толщей морской воды, светлые и лучистые, хотя практически всегда – опухшие от недосыпа или слез, боязливо моргающие, нервно оглядывающие пространство.

Я помню, что сказала, кажется, нечто вроде «теперь ей будет всегда хорошо», и это сработало, как детонатор: Жюль вдруг взвыл, словно оборотень, и, если бы я не бросилась ему под ноги, заставляя упасть, он бы непременно расшиб себе башку о бревенчатую стену домишки. Он успел долбануться несколько раз, и все это время выл, как одержимый. Тогда мне, наверное, впервые в жизни стало по-настоящему страшно.

Тогда ко мне пришло понимание скоротечности человеческого существования, и это привело меня в ужас. Никогда раньше не ревевшая, я заплакала, и, наверное, видя мою реакцию, Жюль взял себя в руки, подхватил меня и отволок в дом. Но до сих в ушах у меня звенит этот крик. Будто самую душу в нем убили тогда.

Поэтому я не пошла на похороны – люди из Штаба смогли, растопив снег и размягчив немного землю, выбить заступами могилу для опекунши где-то возле болот и окраин – ведь умерла она от какой-то жуткой болезни, и, хотя заразной та не была, чем дальше от людей, тем лучше, как посчитали эти заумные господа. Однако могильный камень Жюль установил прямо возле ношеного дома. Около той самой стены, возле коей он старался раскроить себе череп, свихиваясь от горя.

Под камнем ничего нет, и можно не бояться, что когда-нибудь призрак Виты встанет и будет бродить вокруг. Хотя я не испугалась бы призрака. А вот еще раз стать свидетельницей припадка мне не хотелось, как бы это эгоистично ни звучало. Наш мастер-на-все-руки, Генри, помог Жюлю обтесать камень до какой-никакой формы, выбить ее имя и эпитафию.

Никаких банальностей – никаких «помним, любим, скорбим», как это принято писать в газетных некрологах. Нет, там была строчка из любимого стихотворение Виты, из «Пьяного корабля»: «…острейшая любовь нещадно множит горе». Впрочем, быть честной, они скорее процарапали эту надпись, а Жюль обвел ее чернильным карандашом. Но все можно ощутить под пальцами выпуклость букс. Значит, память останется.

И это, я считаю, вполне неплохой способ проводить человека в иной мир – вполне вероятно, восхитительный и чудесный (недаром же эта посмертная улыбка осветила лицо ушедшей – зрелище то еще, но была в том какая-то искренность).

Виту я не так, чтобы очень любила. Скорее, жалела, злилась на ее пугливость, занудство, на ее ломкий, как стебелек, характер. Все восхваляли стойкость и силу «несчастной женщины», когда она умерла; а по мне, никакой силы и в помине там не было. Просто сумасшедшая любовь и больное смирение. Аж дурно делается, когда это вообразишь.

Вот и вышло так, что по большей части сама личность Виты вызывала у меня неловкость и желание не то подзатыльника дать, чтоб приободрит; не то прижать к сердцу и сказать, что незачем так надрываться, мы будем в порядке – мы с Бартом точно, да и Жюль, столько переживший, как-нибудь сможет сам. Но ей это все было не объяснить. Ей обязательно надо было в лепешку расшибиться ради помощи другим, ради Леокадии, ради нас.

Я порой прихожу посидеть у камня, иногда даже говорю с Витой, объясняю ей всякое. Почему так скверно себя вела (и веду, и буду); почему не вышло у нее заменить нам с братом мать. Рассказываю ей, что она хорошая, все сделала правильно, только, конечно, в том ошиблась, что израсходовала свою жизнь, как щепки на растопку, слишком рано.

Я сижу в снегу и не мерзну (холод мне тоже как близнец, с младенчества я могла валяться в сугробах часами – Жюль иногда шутил, что нутро у меня ледяное; думаю, так и есть), смотрю на кенотаф* и хочу верить, что каким-то образом мои слова долетят до Виты через все эти расстояния и миры.
ed37f259e23d45e5ae244cfdcff7890b.jpg


Скорбеть вовсе не обязательно, ведь правда? Я хочу сказать, уважение к покойнику и все такое, это, конечно. Важно; но если я не хочу реветь, если мне не грустно, если мне, может, только тоскливо от воцарившегося в доме неуюта и какой-то глухой пустоты; если я верю, что бедолага Вита, отмучившись, теперь счастлива, и если я, можно сказать, рада за нее – разве это так плохо? И все-таки много кто потом называл меня бессердечной.

Даже от Барта я это слышала разок. Не тогда, когда не пошла на похороны, а потом. Он все время теперь сидит за шахматами или книгой с таким кислым лицом, будто не человек помер, а, например, блестящая карьера его развалилась.

Это выглядело не как скорбь – как досада, и возникало чувство, что он, можно сказать, обижен на Виту за ее смерть. Однажды я высказала это прямо. Братец состроил рожу, будто видел перед собой какую-то мерзость, и бросил этим своим сухим, как наждачка, голосом:

- Сердца у тебя нет, Филь.

По мне, это вранье собачье, несправедливо, и все тут. Окей, сердце ледяное, но есть же оно все-таки, и, если я жить продолжаю, а не с постной миной хожу, это не оттого, что я Виту не любила, или чего-то в этом роде. Хотя о любви вообще говорить странно: мы ей никто, ни по крови, ни по духу. Приемыши из снежной ямы. Но когда ты молод, здоров, силен и жаждешь жить и действовать – поневоле захочешь поблагодарить того, чьими силами ты достиг своих нынешних лет.

И я благодарю, и верю, что ветер доносит мои слова до ее духа, часть которого, уж наверняка, осталась здесь и приглядывает за нами. Не помню, верила ли Вита в переселение душ – я так верю, и вижу это в старушке Тиффани. Раньше она была не особенно приветливой псиной, хотя никогда не огрызалась и зазря не лаяла; но и не шибко любила нас с Бартом; теперь же постоянно крутится около, вздыхает и норовит ткнуться носом, или голову положить на колени.

Я думала, она будет с ума сходить, зачахнет от грусти по хозяйке, ведь так, говорят, бывает с псами; а она ничего, держится, и все отирается рядом… и тогда я говорю то, что не успела сказать, не кенотафу, а собаке; и порой даже притаскиваю ее к Жюлю, заставляю его хотя бы ей сказать пару слов, вдруг сработает, вдруг Вита сможет услышать? Правда, мы никак не поймем, но ей ведь станет полегче, и в этом славном другом мире она будет еще счастливее.

Увы, Жюль и близко к этой философии не подошел. Не может он принять смерть, как я принимаю – не верит в дорогу через вселенные, в удивительное путешествие; в то, что со смертью только все начинается, просто уже другое и без того, что привычно было. Он стремительно стареет, и, хотя лицом все еще молодой мужчина, морщин у него на лбу и возле глаз – как звезд на небе, и рот искривлен запятой, и ходит он сгорбившись, и уже почти ничего не видит.

Даже рисовать бросил. Оживает чуток только в школе. С детишками, которые его любят. Теперь он просто читает лекции, и не только с малявками – взрослые люди учатся по одним его словам, как рисование может заменить даже самый крутой фотоаппарат, и видно, что его ценят. Но дома он не произносит ни слова, его даже не видать – точно тень совершенно. Барт порою тоже уходит в раздумья такие вязкие, что не вытащишь. Сидит, повесив голову, и смотрит в пол.
a0bd99c7108f701de928491f9bb5f17d.jpg


Я никого из них не рискую дергать. Я боюсь, что Жюль опять завопит и окончательно съедет крышей. Что я буду слышать, как он по ночам захлебывается сухими, как тошнота, рыданиями.

Я боюсь, что Барт опять скажет какую-нибудь гадость, из-за чего я почувствую, как незримо истончается ниточка, связывающая наши близнецовые сущности между собой. А это уж, будьте уверены, самое ужасное на свете. Как если бы от тебя отнимали, не спеша, руку, ногу, или половину тела.

И поэтому я редко нахожусь дома – друзей у меня, как и недругов, кстати, хватает; и я бываю у них – у сестричек Калью, у Оноре Торна, который потерял мать года три назад и сейчас оканчивает школу, собираясь идти работать в наш жалкий аналог хосписа; у милашки Зоэ, с которой дружила Вита по приезде сюда – Зоэ уже, можно сказать, старая, но нет в ней никакой пустоты или пессимизма.

Я задерживаюсь у них до темноты, порой вообще не ночую дома. Барт постоянно занят своими исследованиями, Жюль так глубоко погрузился в депрессивную трясину, что не достать; а больше дома никто меня не ждет. Это странно, и, конечно, по первости даже больно.

Лишь потом начинаешь чувствовать себя по-настоящему свободной. Никто не волнуется. Дом не привязывает человека к месту. Летай, как птица, и везде ищи друзей. Пожалуй, такая жизнь как раз по мне.

В будущем, наверное, я уеду отсюда, как только получу хотя б маломальское образование. Снова можно упрекнуть в бессердечии – да, я брошу их всех, я брошу Жюля, который, наверное, уже и сам готов лечь в землю вслед за «названной сестричкой» - ведь я ничем не могу помочь, а он как оцепенелый; я брошу своих старых друзей, хотя люблю их горячо, и во многом мы близки – я найду новых; я и Барта оставлю, если окажусь ему не нужна. Мой грех – чудовищная гордыня я человек отчаянный, если уж что решила, так по-моему и будет, и не терплю я ни отчуждения, ни жалости, ни милости позволения болтаться рядом с будущим великим ученым. Если я стану ему не нужна, то разорву эту ниточку-связь самостоятельно, и свалю так далеко, как только позволит погода. Увы, мы все еще зависим от климата слишком сильно.

Впрочем, используя те исследования Виты, что касались экологии и метеорологии (кажется, она постепенно выучилась, совсем сама, всем наукам на свете), наши ученые приходят к выводу, как помочь населению по той или иной части. Меня интересует все, что имеет под собой практическую пользу; я не собираюсь творить великие дела сама, у меня не хватит для этого гениальности – но вот обычных человеческих способностей, упорства и ума хватит точно, чтоб стать первооткрывателем. Я напросилась недавно в исследовательскую группу, в маленькую экспедицию к образовавшимся в результате взрыва пещерам в трех днях пути от Леокадии, в безлюдном месте, около леса. Они брали учеников старшего возраста, детей ученых и тех, кто хотел им впоследствии стать.

И в пещеры мы действительно спускались. В противогазах, защитных костюмах, все в этом роде. Экологи и спелеологическая команда проверяли, не появилось ли каких-нибудь новых форм жизни, флоры, фауны, или не допусти случай, источников заражения. Все было таким же, как и прежде, говорили они; но я-то туда явилась в первый раз и просто в восторг пришла от всех этих гротов и галерей.

При желании, тут можно было бы и жить – душно, конечно, да и опасно, мало ли чего; гремучий газ там, ли нехватка воздуха, что они с тобой сделают? – но была тут вода, пробивался ручеек подземного источника; росли какие-то кусточки непонятных травок – спелеологическая группа рассказала, что они съедобны, и ежедневно их добавляют в наш паек, на девяносто девять процентов состоящий из консервов или полуфабрикатов; как заменитель некоторых важных биологических веществ, коих мы получить не можем. Витамины, опять же. Какие-никакие… конечно, они эти растения называли как-то, но я ни черта не запомнила, потому что думала все время о том, как можно тут устроиться, если тебя, например, преследуют.

Не знаю, с чего я взяла такие мысли. Меня никто преследовать бы не стал. Но куда-нибудь уноситься и шататься где попало по многу дней я всегда любила, иногда просто прогуливая школу без объяснения причин, и домой носа не показывая.

Я уже не была такой бешеной, как в детстве, но лишь потому, что стала побольше задумываться о жизни, о смерти, о прошлом и будущем; о разных других вещах, и не так много хотелось буянить и стоять на голове. Хотелось бродяжить – больше всего на свете – искать свою цель, себя, дело своей жизни. Ведь если так подумать, то вовсе у меня его не было.

Я сама не представляла, куда меня тянет. Я любила свободу, любила этот холод и снег (но также мечтала увидеть хоть разок зеленую траву, голубое море, кляксы пестрых цветов в зарослях – Вита и Жюль так много рассказывали о прежней жизни, что я видела ее даже во сне иногда), любила приключения и всякие «испытания на смелость» (на крышу залезть, или пойти к трещине, где был когда-то туман, или нагишом в прорубь нырнуть – чем сложнее пари, тем веселее мне было, и тем больше я хотела рискнуть еще раз, будто гибели ищу); любила и умела громко петь, быстро бегать и махаться будь здоров; глотка у меня луженая, кулаки крепкие, а здоровье так и вообще стальное – я, можно сказать, счастливица.

С легкостью в голове укладывались законы физики и природы, тонны стихов и захватывающих историй, правила безопасности во время обвала, снегопада, нападения диких зверей. Я даже стрелять потихоньку училась – всякому же ясно, чем занимался мародер Жак, любовничек старшей Калью, и она-то, с ним работавшая, меня и учила стрелять, и Люсиль, и Лили – я всегда сбивала от пяти до девяти консервных банок, стоявших на вытоптанном пятачке в снегу.

Лили, сбивающей от восьми до полной десятки, я даже не завидовала, ведь она к такому с детства привыкла. А вот Люсиль вообще отказывалась стрелять и до последнего притворялась, что не понимает, откуда Жак и Нина притаскивают младшеньким неплохую одежонку, приличную еду и разное другое, чего в поселении никогда не достать, а только в городе и можно, и то – в крупных городах, которые уже почти отстроились, пожалуй. Я их не осуждала – уж были, видимо, причины для этого пути у парня.

Черт его знает, где он рос и чего натерпелся. Во всяком случае, благородство в нем было, и о себе он думал в последнюю очередь. А еще – может, я обманывалась, и улыбка его широкая, и косые глаза, как у зайца, и хриплый голос меня подкупали – но не верилось, чтоб он пускал в ход пушку против мирного населения и грабил тех, к кого последняя рубашка к телу уже пристала намертво, поскольку неоткуда другую взять.

Порой я и сама думала о таком пути. Терять нечего ведь, кроме брата. А мне определиться было жизненно необходимо, иначе я бы просто с ума сошла. Хотелось думать, что я рождена для чего-то необычайно. Первооткрыватель, путешественник, странник – вот такое мне было по душе, но это ж не работа, и никак ею не прокормишься. А поддержки взять неоткуда, хотя бы моральной… ну, или это я так думала.

Порою в Бартельми просыпалось-таки что-то человеческое, и он хлопал меня по плечу, улыбался так, как давным-давно, когда мы еще в кубики играли; и говорил, что он будет на моей стороне, чего бы там ни стряслось.
f0e35ca1dcd2da539c9b09a3a212925c.jpg


Иной раз я этому действительно верила, и тогда на душе совсем легко становилось, и если бы не какая-то язва внутренняя, сосущая из меня кровь за то, что я Жюля бросаю в одиночестве, то я и вообще не ночевала бы дома, право слово.

Барта я всегда знала, где найти – в школе на дополнительных занятиях, в штабской библиотеке, разросшейся со временем, или в госпитале, где он, развивая на практике мечту свою о лекарском деле (и победе над смертью, конечно же), помогал ухаживать за лежачими больными – без всякой брезгливости или жалости, я бы так не смогла, наверное. У меня чувства брызжут, как из водопровода пробитого – а он точно робот, но всегда вежливый, участливый, и только глаза какие-то деревянные, словно не проснулся до конца, или вовсе тебя не слушает.

Уже не было таких задушевных бесед, как в детстве. Мы очень быстро росли, мы, каждый по-своему, были к Вите и Жюлю привязаны, и видя, как одна умирает, а другой превращается в привидение; мы, эгоистичные и нацеленные на выживание прежде всего подростки, ничего не могли поделать с беспокойством и тоской, которая разъединяла нас только потому, что мы взяли себе за правило быть сильными – не такими, как наши приемные родители. Сильные не плачут друг у друга на плече, сильные не горюют, не делятся переживаниями.

Я принималась было вести дневник, да тяжело было все происходящее скрупулёзно записывать, а друзьям, коим тоже несладко приходилось, я считала постыдным жаловаться. Как сказала бы Вита, у меня наступал периодически «экзистенциальный кризис», и, не сведущая достаточно в философии, чтоб ответы найти на свои вопросы, я давала волю своим безумствам и вытворяла, что хотела.

За мной никто не следил, и со временем я отвыкла от какой-либо заботы, и сама могла, наверное, только вытащить из передряги, или действием помочь; может, друг из меня был хороший – но вот утешитель никакой.

Да и полного доверия я ни к кому не испытывала, хотя с той же Лили была ближе некуда, а потом и с Люсиль, и даже с Ниной и Жаком. Но семья Калью не могла стать моей семьей, и я бы, предложи они мне это, не согласилась бы нипочем.

За свободу приходится платить неприкаянностью, дурными идеями в дурной голове… и дурными снами.

Кажется, эта дрянь меня мучила и в младенчестве – Вита рассказывала, что я могла орать часами, едва из люльки не выпадая; что все думали, я ослепну, онемею или съеду напрочь. Видимо, сны эти и были причиной – такое ощущение, что это как бы общий диагноз всех, кто был обречен родиться в этой стране после нашего мини-апокалипсиса.

Пока я росла, сны ушли было совсем, а теперь вот вернулись, и то уже не кошмары были – как напугать человека, который ничего не боится? – а нечто вроде посланий или знамени. В «тонкие миры» и мистические явления я верила так же твердо, как в то, что зовут меня Филоменой. Было ли у Барта такое, я понятия не имею. Врет он, как дышит, чаще даже, чем я. И скрытный настолько, что не подберешься.

Вот недавно я видела нечто вроде такого «послания. Полная тьма вначале, затем – серый тусклый свет, вялый осклизлый туман невысоко от земли, шаткие домишки леокадийцев вдалеке, и белый снег вокруг. А на фоне всего этого – неведомое создание, похожее больше всего на пустой балахон, к которому кто-то пришил от скелета руки – и балахон такого цвета, какой только засохшая кровь бывает, обтрепанный весь; вместо пояса – кусок веревки, а ней склянка песочных часов и черепушки, вроде бы человечьи. И сзади крылья торчат, на шее какие-то амулеты, и капюшон – пустой, словно дыра в космосе, черная дыра – и все тут.

А на плечи свисали длинные седые прядки. Будто это нечто было когда-то человеком, наверное, стариком; но умереть не умерло, а превратилось в такую вот тварь. Существо молчало, только крылья хлопали, огромные, все небо можно было б ими закрыть.
65a4f717d3ceb09784caf5f133e0e9b0.jpg


А я перед ним стояла, прямо в пижаме, и чувствовала, как холод до костей меня пробирает, и что-то будто подтягивает к этому, в балахоне; тащит какой-то магнетической силой. А потом я в снег рухнула, поскользнувшись – и оказалось, что с кровати свалилась, вертелась, видно, во сне.

Барт сказал, когда я утром ему все вывалила, что я видела Жнеца, то есть смерть в олицетворенном обличье, как раньше было принято в легендах изображать.

Без косы и нисколько не устрашающую, просто нелепую какую-то, таинственно-странную, ледяную. Мол, такой она и предстает, наверное, перед людьми. А мне бы меньше читать всякой ерунды, и думать о ремесле, которым займусь после школы.

Я стояла в «кухонном уголке», варила на примусе в маленькой кастрюльке кашу – больше из хлеба, муки и пещерных травок, за которыми я потом сама иногда спускалась (благо, те росли недалеко от лаза); чем из крупы – крупу хорошо было бы экономить. Варила кашу, думала, как заставить Жюля хоть ложку проглотить, и одновременно с этим думала о Жнеце. Если Барт решил с ним бороться, то не одолеть ему, скорее всего.

Поскольку сила это такая, какой ни у какого создания из «тонкого мира» нет. Я его назвала почему-то не Жнецом, а Скитальцем – вроде как в аналогии с собой. Только мне сеять гибель не хотелось, конечно. Я любила жизнь и хотела, чтоб это понимал каждый.

И понимали – пусть не в родных пенатах, а в отдалении, но находились же люди, коим слушать меня хотелось, коим нравилась я и все бредни мои. Сестрички Калью и этот их Жак с неизвестной фамилией – все-таки они первее всех друзьями мне были, а уж потом и Оноре, и Зоэ, и остальные. Те – приятели, можно сказать, чудесные люди, но все ж таки не «духовные двойники», как это дело называла философски настроенная Люсиль.

Они все трое ужасно разные, и, доложу вам, уникальные люди – таких трудно найти и в благополучной жизни, наверное; а уж в наших условиях, казалось бы, не до мыслителей и всяких там романтиков – гении, конечно, есть, но и те обращают свой ум в практическую пользу, мало задумываясь о душе и разуме, о превращениях и метаморфозах сознания.

Может показаться странным, что я, такая «бой-девка», как некоторые учителя меня называли, способна думать о сложных материях, искать смысл жизни, размышлять и строить теории обо всем на свете, кроме Леокадии – но такой уж я сделалась, хотя и раньше все это во мне было, только спало, наверное. А вот после ухода Виты – проснулось.

В этих исканиях сестры Калью меня поддерживали, и интереснее разговоров, чем тогда, на их крохотной кухоньке, закутавшись в одеяла, пожирая только что снятые с огня хлеб и мясо; я не вела ни с кем и никогда.

Нина, самая старшая, прекрасная молодая особа, держалась свободно и весело со всяким; думаю, она и дьявола бы высмеяла, явись он к ней утаскивать на тот свет – язычок у нее, знаете ли, вострый, что твой ножик, и хватка железная.

О «работе» она не рассказывала почти, как и Жак, но оба ограничивались тем, что хмыкали, переглядывались, давили свои невесть откуда взятые сигареты прямо на столе; и говорили, что надо уметь «поворачиваться и руку тянуть» - видно, туда, где вещь какая-то плохо лежит, а у владельца ее кишка тонка, чтобы вступить в вооруженное сопротивление.

Жак упоминал, что к обдиральщикам, обосновавшимся в руинах под поселением, он никакого отношения не имеет и ничего со своих же граждан не трясет… но сам-то он был нездешний, а откуда – никто не знал, да и спрашивать, понятно почему, неловко было. И любимый ответ у него такой: «тебе-то чего?»

А Нина вообще цедит в час по слову, и больше только курит да хохочет, и даже если в кухоньке дым стоит столбом, можно видеть ее круглую, совсем не истощенную и не иссохшую мордашку; яркие голубые глаза и белокурую челку. Нина единственная среди Калью блондинка – упоминала, что в отца, а младшие, значит, в матушку.

Нина – это, можно сказать, мечта; воплощенная мечта о жизни разгульной и дикой, не лишенной событий даже в таком застое. Правда, поиски духовные не для такой судьбы были, наверное; и я, поразмыслив, решила, что подобным путем не пойду – хотя непорядочности и жажды острых ощущений во мне хватало.

Лили на сестру похожа мало – тихоня еще в детстве, такая вежливая и мирная; подростком она стала совсем уж молчаливой, даже угрюмой – вызвать ее на разговор становилось все сложнее, и, увы, она уже успела о кого-то заразиться идеей «положить голову ради Леокадии».

Ее интерес к природе и всему, что она в себе имеет, обрел прямо-таки катастрофические масштабы; и, не слишком способная ученица, добиравшая обычно усердием и яростным трудом, она могла часами сидеть без единого звука – и часами же не захлопываться, если спросить ее о вопросах налаживании экологии в «Белом Левкое» - да, научное сообщество за эти годы успело сплотиться вновь, и Лили страстно желала быть туда принятой.

Я все еще любила ее, ровную и уверенную; надежную, отзывчивую, внимательную и всегда участливую, с немного мрачным взглядом и настроениями, менявшимися от тихой обреченности до безумного воодушевления; с горящими зелеными глазами и никогда не причесываемой шевелюрой, спускающейся уже до задницы и торчащей во все стороны, как связка метел с повыдерганными прутьями.

Эту, знакомую мне Лили, не признающую пути старшей сестры, но принимающую его; умеющую разбить десять из десяти стеклянных банок очередью точных выстрелов; улыбающуюся неохотно и скованно, но до отчаянности тепло – эту Лили я понимала, обожала, готова была во всем согласиться с ней.

Но Лили, уже видевшую себя в рядах тех, кто жизнь отдает ради не целой страны даже, а только этого мерзлого клочка ради; не думая о том, что делается за границей и даже за пределами Леокадии, утвердившую себе единственную миссию и упрямо рвущуюся к ней – ее я понять не могла, и, осознавая, что сплетённые в детстве, дороги наши расходятся, страшно расстраивалась.

Это, конечно, не «ниточка», как с Бартом, не близнецовская связь – но все-таки лучший друг, и не иметь возможности обрести единомышленника в его лице… перспектива довольно грустная.

Однако, что было удивительно, все иначе случилось со средней сестрой – Люсиль, которая раньше представлялась мне скучной жеманницей, этакой чопорной барышней, которая старается вести себя хорошо даже среди снегов и диких зверей. Я редко общалась с ней, а теперь, ввиду безысходности, стала чаще – и приятно удивлена была ее сердечной чистотой, до которой мне еще расти и расти; ее добротой, подчас совсем слепой и наивной; ее желанием видеть только хорошее и помогать другим.

У Люсиль в жизни, как и у меня, цели еще не наметилось; но хотела она многого, и многое старалась воплотить. Лучше всего средней Калью удавалось радовать и веселить людей – она грезила «лучшими временами», когда искусство снова станет цениться; хотела бы петь и актерствовать в каком-нибудь странствующем театре.

Хотелось ей так же узнать побольше о «тонком мире», изучить все эти странные невидимые существа, суметь читать знамения, линии на ладонях, глубину человеческих глаз – и, может, тем самым, узнавая тайны бытия, предостерегать жителей от бед, им грозящих.

Ее характер, терпеливый, любящий, восторженный; может, слишком робкий и впечатлительный для девушки из круга «выживальщиков», - приводил меня в восхищение. Я еще не встречала таких людей и отчаянно к ней тянулась, и часто звала к себе – с ней мрачный унылый домишко словно преображался, и даже из Жюля она могла вытянуть улыбку и несколько слов.

А вот Барт сидел букой, и отзывался, когда Люсиль уходила, о ней, как о «крайне легкомысленном и никчемном человеке». Я еле сдерживалась, чтоб не наброситься на него с кулаками – это было бессмысленно; ведь, во-первых, я не смогу одолеть его в драке – наши силы почти совершенно равны; а во-вторых, незачем бить того, кто своего мнения никогда не поменяет. «Ниточка» тянулась, истончалась, и причиняла мне дикую боль отчуждения.

Вес ь мой моральный ресурс широкой души я теперь вкладывала в Люсиль, таская ее с собой, как любимую игрушку; деревянную куклу, расписанную красками, взятыми из никогда мною не виденных цветов и кустарников. Она и правда напоминала куколку – такая хрупкая, невысокая, с блестящими черными волосами, короткими и взбитыми в какую-то немыслимую копну; с носом-картошкой; с этими «фирменными» гляделками младших Калью – зелеными, словно замерзший пруд в солнечный день, и даже еще зеленее.
71ab2a9a25d2d23737aa8d759127accf.jpg


Люсиль, имея такую возможность, всегда одевалась пестро, броско, может быть, не совсем практично – были в ее ярких платьицах и штанишках из легкой шерсти и узоры, и рюши, и карманы, служащие исключительно для украшения; и какие-то дурацкие завязочки, по сотне штук на каждой детали. У блузок имелись вырезы, у сапожек – острые носы.

И все это так переливалось и сверкало на ней, в блеске ее ясных лучистых глаз, что хотелось просто сдохнуть на месте от какой-то умиленной радости – бывает ведь, когда увидишь красивую вещь и припадок хватит. Я читала и об этом тоже, в какой-то из энциклопедий по общей психологии, с кучей выдерганных страниц.

Не такое уж редкое явление – синдром Стендаля**, но, черт подери, недаром же его называют еще «болезнью образованных людей» - а из меня-то какой «образованный человек»? Школьница в трехсотлетней фуфайке, с аляповатым шарфом в идиотической горох, висящим на плече; с полными одержимости всем новым и непонятным очами, с ветреной головой, куда какие только сумасшедшие идеи не заносило. Книжки я любила, и схватывала все на лету, но ведь мало этого для ума, а для образованности и того меньше.

Значит, наверное, дело в чем-то ином было – не только синдром Стендаля подключался, когда падал мой взгляд на смоляные прядки или румяные щечки Люсиль Калью; когда я накидывалась на нее с едва не ломающими шею объятьями, приходя в эйфорию от какого-нибудь особенно понравившегося мне суждения, что она высказывала. Не только в нем было дело, а в чем – понять такой взбалмошной девице, как мне, было непросто.

Карточка шанса Тиффани:
aafcb37146f54a384968085b81497f4c.jpg

Ответ:
5412a372c390350f10636a78d7ca01b5.jpg

Вершина карьеры Тиффани:
79a3f524ace503d65a033d920307fa9a.jpg

Повышение Жюля:
f86543a5d8077dc6decd18b142282063.jpg

Прокачанный интерес к играм у него же:
c5dda84abb6573c5a67c324ab4ab381a.jpg

Открытая "тайная кухня" у Филь:
73d55b43dca6869f0fcb87182479da63.jpg

Внезапные страсти по Лили (это не я, это игра) у Барта:
683989ea7d4f9292a1b339a88f2e0afe.jpg

Интересные чувства к Люсиль у Филь:
f9e83f4c8a72775c2e5e4e88c1a3fcba.jpg

Также снято ограничение "Служебное животное" у Тиффани, на временной основе (если я нигде не напутал).

3.5+0.25 за друга семьи (Люсиль Калью)=3.75

*Кенотаф - пустая могила с наличием надгробия.
**"Синдром Стендаля - психическое расстройство, характеризующееся частым сердцебиением, головокружением и галлюцинациями. Данная симптоматика проявляется, когда человек находится под воздействием произведений изобразительного искусства, поэтому нередко синдром возникает в месте их сосредоточения — музеях, картинных галереях. Симптомы могут вызвать не только предметы искусства, но и чрезмерная красота природы: природных явлений, животных, невероятно красивых людей". (С)

 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер


II часть.

Да и если говорить откровенно и честно – непросто мне понимать всю эту сферу отношений вообще. Вот Вита, помню, рассказывала о моем младенчестве – мол, была я холодная, злая, не умела дружить и ни к кому, даже в два года, на руки не шла, и только с Бартом могла общаться.

Ей даже казалось, вроде, что есть у нас какая-то тайная связь, наподобие телепатии. И в детстве, как возрождаю в памяти сознательный свой возраст – так понимаю, что было это, но где потерялось теперь?

Неизвестно. Стыдно пенять родному брату, что изменился он сильно… я и сама изменилась, а он для общественности такой же, как и всегда, просто перемены вижу одна лишь я, как его близнец, который был когда-то «отражением в зеркале», а теперь вот – просто сестренка будущего Великого Ученого. И недопониманий у нас все больше. И обид, и агрессии – с моей стороны, конечно, не с его.

Однако все вокруг считают Барта «надеждой семьи», «настоящим мужчиной», «лучшим наследником» - восхищаются его умом и практически светской учтивостью. Они не видят его изнаночную сторону. И нехороший блеск в глазах при довольно спорных высказываниях, и фанатизм, и желание чуть ли не по трупам пройтись, лишь бы победить его давнего врага – саму смерть (о которой он вообще задумался, можно сказать, лишь благодаря Вите, которая сумела завоевать его доверие и внятно объяснить малолетнему ребенку, почему живем мы так мало и так плохо).

Они этого не видят, и не видят, каков он со мной – со своим бывшим отражением, коего стесняться не нужно. Даже с Жюлем он другой. Я не умею утешать, говорю же. Только веселить и тащить за собой куда-нибудь, где не так уныло.

Я знаю, что Жюль его любит, как сына, даже в таком состоянии. А во мне, отчужденной, дерзкой девчонке, не видит дочери. Вита - та, наверное, видела, и хотя бы честно признавалась, как со мной тяжело. И я не говорю, что нужно мне покровительство или нечто подобное – скорее, зависть тут играет.

Барту друзья не нужны, и люди к нему не тянутся, но зато и в ужасе никто не закатывает глаза от одного его имени, брошенном неловко в кругу знакомых. В него все верят. Надежда семьи, как же. Со мной – ничего такого. И не припомнят люди, что мы близнецы вообще-то, и до этих пор все у нас было общее, воспитывали одинаково нас… выросли мы разными, ну так что ж? Никто не виноват. Ни он, ни я. Ни Жюль, ни Вита.

Так уготовано судьбой. Но обо мне только и можно сказать «в приличном кругу» - кто ее, мол, воспитывал, дикарка какая-то. Это даже если я не грублю, не дерусь.

Если я вижу Люсиль в коридоре Штаба и несусь ее обнимать – это тоже к «дикарству» относится, как и другие вещи, вполне невинные: то, что я люблю лазить по верхотуре, есть без приборов (руками удобнее ведь, да и чего чиниться, мы не в нормальном обществе, и вилки у нас пластиковые, и ломаются у них зубчики от любого чиха – нет же, надо из себя кроить невесть что), ходить неделями в драном или грязном (а что я поделаю, если снег так замерз, что не вышло его набрать и растопить, да и домой я, может, не заходила, чтоб устраивать постирушки?) – не так, чтоб несло, а просто всяком уродском старье; люблю все заброшенное, всякую рухлядь, не кутаюсь в морозы и не мечтаю стать ученым. Вот это, по их мнению, «дикость». И «нелепица».

А то, что у человека все внутри железное да ледяное, за маской приличия – это, выходит, порядок.

Я вон и во сне даже видела недавно – серость на горизонте, Барт в снегу по колено – как вмерзший, и звук какой-то, вроде завывания ветра и стука града за кадром. А совсем рядом, на белом фоне кислотно-лимонная, стайка бабочек порхает и крутится около, и периодически подлетает к Барту, буквально на нос садится - а тот и ухом не ведет, только стоит и вдаль пялится, будто есть там что интересное.
527c95519db40e3602bc21597243d3ca.jpg


Проснувшись, я сразу все это вспомнила и поняла, что, наверное, серая хмарь вдали – это как бы будущее Леокадии, ну а в бабочек довелось мне рассыпаться. Вот, значит, как. Бабочки, известно, в мороз сдохнут за пару часов. Но с живыми-то статуями что будет?

И потом – никто, знаете ли, не думает, что бабочка и ядовитой может быть; а крылышки ее, может, вообще титанового сплава крепче. И если не хочет она в пепельный горизонт лететь, и хочет от заморозки разбудить статую – не значит, что неправа.

Только, увы, позицию мою мало кто разделял. Из всей Леокадии – только кружок друзей, хороших людей, конечно, но единомышленниками я не назвала б их.

Нет, в этой части мои метания разделяли только сестрички Калью, и то… Люсиль, конечно, прекрасная маленькая пташка (хотя и старше меня на несколько лет, но ведет так себя, что кажется много моложе), от одного звука голоса которой хочется упасть в снег и лежать там, остужая свою мгновенно воспламеняющуюся голову; Нина – такая хваткая и верткая особа, пусть и связалась с криминалом, но ясно, что за «своих» горой; но Лили… мне иногда казалось, что у нее, как у Жюля, «тоннельное зрение». И видит она только один вариант своего пути, и только положительные в нем стороны.

Я думала иногда с присущим мне фатализмом и любовью к мрачному юмору: их главная с Бартом разница в мировоззрении заключается в том, что братец за прогресс в науке убьет, а Лили, пожалуй, сама убьется.

А ведь она хотела в детстве «собрать всех нуждающихся и отправиться хотя бы в Париж, начать там новую жизнь, помогать удаленно, но не покрываться ледяной пылью тут». Лили-прежняя ставила перед собой понятные таким приземленным личностям, как я, цели: не всему миру помочь, не всю природу починить (это было бы круто, конечно, но вряд ли именно у нас стоило того добиваться, ведь от «глобального похолодания» страдала чуть ли не вся Земля), а для определенного круга лиц сделать благо.

В Париже, я слышала, люди живут, а не выживают. И пусть нет там «плеяды блестящих умов», зато, возможно, и свои подземные лаборатории имеются, и оборудование, и разработки - поновее наших. В зрачках Лили-нынешней плескались те же озерца безумия и готовности к чему угодно, что и у Барта.

Я изо всех сил пыталась привлечь ее к тому, что более достижимо, и; призывала не забывать тех, с кем она была рядом всю жизнь, включая и меня – наверное, не стоило прыгать на второй чашке весов, первая из которых была занята железобетонной уверенностью в своей правоте – но я не могла оставить все просто так.

Я не хотела выбирать между Бартом, Люсиль и Лили. Я хотела, как бы то эгоистично ни звучало, держать рядом их всех, и не лишаться никого. Поэтому однажды я, видимо, находясь в отчаянии, предложила младшей Калью прийти, после пары лет моих неустанных визитов в их дом; побыть и у нас – пускай недолго, но так посидеть, как мы раньше делали. Может, делала я попытки ухватиться за последнюю соломинку обваливающейся дружбы; может быть, Барт захочет поговорить о вопросах экологии и разном таком. Если уж я не интересна.

Вы представляете, она согласилась, как ни странно. Накормила меня этакой сладкой, сказочной смесью из надежд и мечтаний на прежние обстоятельства, когда все было так классно, а мы – так близки. Пришла с кучей учебников, точно в означенный час; сказала, что сделает свои уроки у меня, и, может, даже на ночь останется.

Поднялась сразу на «чердак», как раньше, и своим громким голосом отвлекла от шахмат Барта, у которого эта нуднейшая игра была «развлечением и медитацией» в свободное время, пусть и играл он с самим собой. Отвлеки его я, он бы мне, наверное, врезал (но не отреагировал б, когда ему врезала бы я, а скривил бы рожу, и отошел дальше к доске), или послал куда подальше.
b04348ed3bf140483aee3c5338e63a23.jpg


А перед гостьей ему хвост прижала вежливость. Хотя раньше он и Лили не переносил на дух. Вита считала – это оттого, что бедняга, мол, ревнует, и хочет, чтоб сестра только ему внимание уделяла. Но если кто-то и ревновал, пусть не тогда, сейчас; так это только я.

Барт поднял башку от клеточек и до жути галантно заговорил с Лили, предложил заварить чаю, и даже с сахаром. Предложил сесть где-нибудь и поделиться своим мнением на нынешнюю ситуацию с погодой, например. И вел себя так, как, подрастая, со всеми держался – без детской, практически аутичной замкнутости и демонстративного небрежения. Нет, очень даже по-светски. Как «хороший мальчик».

А я стояла рядом и от ревности лопалась.

Ну и конечно, не до уроков им было, никому из нас. Беседа получилась оживленная, настолько, что даже Жюль снизу поднялся и выдавил из себя подобие улыбки, Лили поприветствовал. А потом прибежала Тиффани, настороженная, видимо, решила, что мы тут орем и скандалим, раз тона повышенные; и разнимать нас надо срочно.

Но нет, ничего такого. Просто всякие споры молодых да перспективных.
68056c239918cb0f92152765a764060a.jpg


Удивительно, но во всем почти они находили общий язык, поддерживали друг друга. И так Барт смотрел на Лили, с такой…признательностью, с удивлением таким, будто чудо видел. Будто это не я его сестра, а она. Только все оттого, что его мнения не разделяю. Они трепались, активно перебивали друг друга, хохотали, вопили – будто ничего и не случалось никогда гадкого – типичные, чтоб их, подростки; будто это и не Леокадия вовсе.

А я не знала, что вставить в эту пулеметную очередь. Меня все бесило, и особенно то, что, пытаясь с подругой утраченный общий язык найти, я только больше ее от себя отдалила. И начала жалеть уже, что вообще позвала Лили к нам. Я их, клянусь, готова была убить в ту минуту. Хотела напакостить.

Встала и сказала, мол, они сейчас ржут, обсуждают экологию и все такое; а в это самом доме, из-за этой самой экологии, скончалась добрейшая душа всех времен и народов, и кенотаф ее прямо позади крыльца.

Лили сразу притихла – снова вернулась будто в это свое состояние «закрытого доспеха»; забормотала, что ей очень жаль. А по глазам было видно – ни черта, ну, может, чуть-чуть. Ей было неприятно, но и только.

Но вот Барту – здорово стыдно за меня. Я вижу не особенно далеко, но углядела-таки, как глазищи у него аж полыхнули злостью.

Это была маленькая победа над братцем моим роботоподобным; жаль, только, радости никакой не принесла. Ну и что, собственно говоря.

Есть у меня еще близкие. Дома – Тиффани, уж у твари бессловесной даже больше души, чем у этих умников. Есть друзья, и есть удивительная Люсиль.

А вот они как поставили себя, так и пойдут по жизни одиночками, и так и помрут. Наверное. Кто их знает, этих чертей.

Кончилось все тем, что я раньше их спать легла, прямо при свете, когда они еще беседы вели; сказала, что устала. И самое смешное, что так и было – я притвориться решила, и, лежа, подслушивать, ведь они все равно на «чердаке» бы крутились, но, как только легла – так сразу же и отрубилась.

А проснулась уже глубокой ночью, но ни Барт, ни Лили, однако, не спали. И не болтали. Я сквозь щелочку приоткрытых век таращилась и не могла поверить.

Братец стоял в каком-то сантиметре от Калью, держал ее за руку… мне только спина его широкая в зеленом свитере и была видна. А вот Лили – та лучше. И, не безумие ли, она улыбалась! Улыбаться, когда тебя этот снеговик оживший за лапы хватает – извращение редкое, и ладно бы, она его любимой сестрой была. А я, значит, нелюбимой.
5ae142d3dc82f2d7fc37ddc7d361f46c.jpg


Но дело-то было совсем в другом. Он что-то ей говорил – так тихо, что не расслышишь. А она улыбалась, и улыбка у нее была, конечно, косая и странная, но искренняя, лучше некуда, и оттого прямо дивная, как у Люсиль. Так не улыбаются люди из вежливости и слабенькой еще дружбы.

Я закрыла глаза. Мой мир, знакомый, уютный, распадался в пылинки, а удержать его у меня не хватало сил.

Мне казалось, я стала свидетелем мерзопакостной, почти непристойной сцены. Сцены предательства.

Мир распадался, голова у меня шла кругом.

Пожалуй, в ту ночь я по-настоящему поняла, насколько мне одиноко.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Согласитесь, все идет именно так, как и должно идти. Совершенно естественно, что небо рвется в клочья, а море кипит. Разве было бы лучше, если б мир остался равнодушен к нашему деянию?» («Абарат»).


Спойлер


Черновик XIV. Жажда.

Бывают такие дни… когда просыпаешься, и думаешь – лучше б не просыпался, лучше б врос головой в подушку и навсегда застыл, и нашли тебя поутру скрюченного, синего, как после обморожения; кинули в ямину снежную – да и дело с концом. И это вовсе не жажда смерти, я бы сказала – это жажда покоя и крепкого сна, и какой-то хоть пять минут держащейся нормальности бытия; и экзистенциальная тоска, столь близкая поколению катастрофы», и ненависть ко всему живому. Вот такое бывало у меня по утрам чуть чаще, чем постоянно.

Вдобавок еще и Жюль, обретший дар речи (еще бы, по истечению календарного…то ли года, то ли полугода – так убиваться попросту грешно, если б я верила в грех; и уж точно Вита в своем незримом существовании не в восторге от подобного), но не обретший иного смысла жизни, кроме как в вялом бдении над родней; повадился подниматься на «чердак» с самой рани и нудить под ухом – пора, мол, вставать, Филь, надо в школу, ну или еще какая чушь – моя очередь дорожку от снега чистить, например; или по трапезам дежурить моя очередь – мол, лучше начать разыскивать нужное для обеда и ужина уже сейчас, потому что потом другие будут дела.

И это верно, дела были, да и вставать приходилось всегда в пять, в шесть – но никто не говорит, что я от того была в восхищении.

После того случая с визитом Лили у меня осталось достаточно мало стимулов вообще появляться в школе и открывать рот в присутствии кого угодно, кроме Люсиль.

Настроение тоже не поднималось особо выше уровня первой ступеньки крылечка, и оставалось при том боевито-мрачным. Наверное, в эти дни дралась и орала я больше прежнего, и не только в школе, откуда меня просто не могли выгнать (из уважения к Вите и Жюлю, да и потому, что на серьёзную работу шмакодявку никто бы не взял); но еще и дома, с дорогим братцем. От зависти и ревности к которому скручивало печень и темнело в глазах. Причиной для скандала могло служить вообще все, что угодно, и искала придирки в основном я, а его ничего не могло пронять… и все-таки проняло.

Самое ненавистное дерьмо происходит утром, вот в одно утро и случилось нам затеять перепалку, которая кончилась мордобитием, как у пьяни в социальной столовой, которая открылась не так давно, и толпились там в основном всякие сирые да убогие, в том числе и по своей вине такими ставшие.

- Ты под ногами можешь не путаться, когда я работаю? – это была его первая фраза, произнесенная за все время от пробуждения до моих лихорадочных сборов на выход. «Работа» Барта заключалась в чтении учебника и не менее лихорадочном переписывании чего-то в тетрадь. Нам не давали уроков – только исследования по тем предметам, которые мы выбрали основными для профессии.

У Барта, конечно, все было повязано на анатомии, биологии, химии. У меня… ну, не будет удивительным, если я скажу, что, приближаясь к выпуску (выпиныванию, скорее) из школы, я по-прежнему грезила странствиями, открытиями и мистическими тайнами, так ничего и не выбрав?

Братец, наверное, не имел в виду ничего плохого. Я в самом деле носилась, как угорелая. Но мне тут же нашлось, что сказать.

- Вчера работать было надо. И одному, а не с Калью. Вы точно только биологией занимаетесь? – удержаться от ехидства было в его присутствии невозможно. – Как продвигается учение? Я думала, ты в монастырь пойдешь, если еще остались монастыри. Если туда пускают ученых. А у тебя личная жизнь бурлит вовсю.

- Бурлит квашня вместо мозга в твоей башке, Филь, - резко бросил он, оскалившись в мою сторону не хуже Тиффани. – Мы с Лили хорошие друзья. Коллеги. Соратники, если хочешь. Из нее получится талантливейший эколог. Может, благодаря ей, лет через двадцать, мы увидим солнце и зеленые поля, если доживем.

- От амурных дел, говорят, дольше живут, - весь яд, который был во мне, все выплескивался и выплескивался, будто кран сорвало, - особенно, когда от теории к практике переходишь. А у вас уже практика, или пока теория? А не боишься, что Калью тебя хлопнет, если при ней будешь выделываться, как при мне? Она не такая добрая, и из десяти банок выбивает все десять пневматом Нины. Сначала пневмат, а потом что почище…

- Слушай, - Барт откинул учебник и угрожающе-медленно встал, точно навис надо мною, хоть мы одного роста с ним, - слушай, ты. Дура-девка, вот ты кто. Не лезь ко мне и отстань от Лили. Я думал, она подруга твоя.

- Сегодня он твой лучший друг, а завтра в горло всадит крюк, - меня было уже не остановить, и даже детские дразнилки шли в ход. – Ты на ней зациклился, свету не видишь. Лили да Лили, да наука, да борьба со смертью. Думаешь, ей ты нужен? Личность и все такое? Ей ассистент нужен, и больше ни черта. Она тебя великим не считает, поверь.

Вы не поверите, но эта глыба льда оставалась спокойной до последнего. Только в тот момент, после слов про «великого», он порозовел слегка, и стиснул зубы – наша общая с ним привычка. Затем схватил меня за шиворот, я опомниться не успела, и тряханул, как куклу. Как ничтожную малолетку.

- Но я буду им, - он нажимал на слово «буду», словно был это непреложный факт, - и не для себя стараюсь, и не для славы своей, а ради всего человечества. Лили согласна со мной. Она меня понимает. Мы вернем Леокадию к жизни, и каждому найдется в ней место – кроме таких борцов с системой недоделанных, как ты.

- И кроме таких надутых кретинов, как ты, - я вырвалась и подступила к нему вплотную, сжав кулаки и ухмыляясь так, что самой было мерзко, - и кроме таких шлюх, как Калью, что подмазываются к перспективным молодым людям… или надутым кретинам, которые считают себя перспективными, а на самом деле…

Договорить я не успела – мир замигал, зарябил, завертелся; в носу как будто взорвали петарду – я поняла, что гаденыш мне врезал, аж спустя минуту, не менее. Настолько это было неожиданно. Как если бы твое отражение тебя и треснуло. Но и ожидаемо, скажете вы; если нарываться и так вести себя. И будете правы. Но я даже рада была, что нарвалась и случится драка. Наконец-то моей желчи и обиде нашелся выход.

Я не осталась в долгу, вмазала ему тоже, и даже сама удивилась, как так у меня рука поднялась на родню, на того, кто в детстве чуть ли не святым казался. А потом все было шумно, недолго и постыдно – постыдно оттого, что я больше орала и бранилась, чем лупила его; он же не стремился превратить сестрицу в котлету, лишь, по большей части, отбивался, давал отпор. Хорошо, что Жюля не было тогда дома. Его бы это здорово расстроило.

Тридцать один календарный день и восемь световых часов мы с Бартом после драки друг друга не замечали, объявив негласный бойкот. Лили он в дом больше не водил, в школе я делала вид, что не вижу ее – как и она меня; а о своих разбитых носах и синяках было доложено интересующимся, что братец на льду упал, а я опять поцапалась с кем-то из-за несходства взглядов. На том и порешили. А через все эти дни единственной фразой, что он мне сказал, было:

- Не выходи сейчас из дому. Волки обнаглели вконец, уже утром бродят.

Мне было так стыдно, скверно и грустно весь чертов месяц; и так душили двойственные желания – помириться и продолжать войну, что я приняла это предупреждение за выражение братской любви и временное перемирие. С благодарностью высунулась в окно. А там и правда шастал волк. Ну, для окраин – привычная картина. Прямо неподалеку от могилы Виты и моих развалившихся снеговиков.
a8661344c9326091554e7f9b260f9063.jpg


Я боялась, как бы с голодухи не начал рыть яму около кенотафа, вдруг узнает такой камень, ведь нечто типа кладбища и на окраинах есть; решит, что под плитой еще есть останки, коими можно поживиться? Знаю, бред – приписывать зверюге логические связки и разум, но «очеловечивать», в силу романтичной натуры своей, я могла все и всегда, в любое время.

Я вывесилась через карниз и заорала, чтоб волк проваливал куда подальше, ну и всякое другое, вопила и свистела, чтоб его напугать. Хоть и подбираются звери близко к жилью людей (и не человечины они хотят, а любых объедков, в лесу и болотах не очень-то корму много), а все ж остаются дикими. И спугнула, и тварь сбежала, и на снегу остались только следы ее огромных, похожих на собачьи, лап. Хотелось сказать Барту спасибо, но тот уже спешил показать характер – закрыл за мной окно, скривился и бросил:

- Не стоит благодарности.

И отправился в школу, предварительно взяв с собой палку для факела и бутылек этилового спирта из аптечки, чтоб быстро огонь разжечь и пугать зверье, если что. Нож и спички носили с собой вообще все, начиная лет с четырех. Но не больно-то спичкой кого напугаешь, а с ножиком – нет таких Гераклов бросаться на волчару, который, мутант проклятый, до груди взрослому мужику достанет, если в прыжке. А на земле стоя – мне ровно по пояс будет, а рост у меня немаленький.

С животными вообще творилась в последнее время какая-то непонятная дрянь. Когда, наконец, научились размораживать землю достаточно глубоко, рыть траншеи и прокладывать отопительные трубы до глухомани; когда даже у нас в хижинке появилось хотя постоянно то шпарящее, то отключающееся отопление, а из крана потекла вода почти горячая… я стала замечать возле дома тварей божьих самого разного вида.

Возможно, они тянулись к теплу, ведь мы были чуть не единственными жильцами на многие километры, другие дома вообще разбросаны по краю Леокадии как попало; возможно, привлекало их нечто другое. Позже я почти догадалась, что.

Но тогда все же не принимала свои же мистические аргументы, как серьезные, и искала рациональных причин, хотя эти миграции настораживали даже безучастного ко всему Жюля. Он иногда бывал у своих учеников и рассказывал, что ничего подобного у других не встречал. Да и я не встречала ни у Калью (к которым старалась теперь приходить, улучая время, когда Люсиль была, а Лили не было), ни у Торна чего-то подобного.

Впрочем, Торн отправлялся тайком в Тулон, как однажды признался мне, и если сумеет проникнуть незаметным через заставу (ведь невыгодно, чтоб «утекали мозги» навсегда, город остается закрытым по-прежнему, специалисты нужны и здесь), то расскажет, так ли обстоят дела в нормальных местах. Отправит письмо через кого-нибудь. Я очень хотела бы это знать. Я начинала иногда думать, что схожу с ума.

Потому что однажды, развлекаясь бездумной лепкой снежной фигуры во дворе, я увидела птицу, донельзя похожую на обыкновенного пингвина с Южного Полюса. Антарктический пингвин, точно. Не так уж я хреново училась, когда мне было интересно. Что самое дикое во всем этом – птица прошла мимо и исчезла непонятно куда, потому что я в тот момент отвлеклась на Лароза, Витиного бывшего коллегу, шедшего мимо и удивительно чем-то этого «пингвина» напоминающего; а как перевела взгляд – существа и след простыл.
c119a4a1e6fbfbf2983b08830cb9cbce.jpg


И Лароз, видимо, тоже ничего не заметил. Я о всяких мутациях, конечно, была осведомлена, но не о таких же… если не думать, конечно, что дела мои совсем плохи, и я вижу галлюцинации, как приемная матушка в свое время. Она нам как-то рассказывала. Пингвины эти во снах и наяву. Что они означали – неизвестно. Но обычно после их появления кошмары не снились. Значит, что-то хорошее.

Хорошего так мало у меня оставалось, что поверить, если честно, было трудно. Иногда становилось тошно, хотелось сбежать, стать отшельницей и жрать камни в пещере, напополам с той шибко полезной травкой. А лучше исчезнуть из Леокадии вообще.

Да хоть бы на время – не ладилось у меня с этим городом, никак не ладилось. Я пыталась спрашивать у Нины, не нужна ли им в банду молодая подельница (какая-никакая, а работа, пускай и отбирать насильственно то, что мне не принадлежит – не лучшее занятие; но ведь и странствуют они, и свободные какие, и живут как хорошо), а та хохотала только, качала головой, называла меня ласково деткой, крошкой. Думала, видно, что я шучу.

Нина никогда не унывала, никогда я ее печальной не видела – на нашу размолвку с Лили ей было плевать («девочки как ссорятся, так и мирятся, возраст у вас такой, переменчивый»), мои сумасшедшие отношения с Люсиль она одобряла, в упор не видя всей отбитой сути («она никак не повзрослеет, а ты ее жизни научишь, детка»), да и у нее самой всегда было все в порядке – и с Жаком, и с «работой», и со всем, за что б она не бралась. Чудо, а не человек. Беззаботный, и, как дымок от ее сигарет, легкий.

Ей было что-то около тридцати или побольше даже, но выглядела Нина девочкой, а смех у нее звучал колокольчиком. Колокольчик этот жил и в груди Люсиль – средняя сестренка переняла от старшей чудо беспечности, которое позволяло им, в таких скучных и поганых условиях, жить да радоваться. Но если Люсиль отличалась нежной робостью, Нина свою бесцеремонность несла, как щит, и делала, что хотела.

Я помню, как однажды она вломилась, иначе и не скажешь, к нам в дом, просто потому, что шла мимо и замерзла, и знала, что ее никто не прогонит.

- У вас дверь не заперта, - объявила она, смеясь, и тут же, увидев Тиффани, восторженно завопила, будто никогда пса не встречала похожего, с обвислыми ушами и мордой философа, как оно бывает у старых собак. – До чего ж хороша! Что за зверь, как звать? Людей не ест?

Нина не умела быть серьезной дольше пяти минут, даже если экзальтация ее напоминала кайф обдолбанного, даже если была лишь манерой поведения, маской для тех, кому разрешено видеть чуть далековатое, может, от истины, ее лицо – мне страшно это в ней нравилось; и доводило до синдрома Стендаля в отношении Люсиль, поскольку в той тоже все так и дышало искренностью. Надо ли говорить, что даже Тиффани, к чужим равнодушная, давала себя гладить и виляла хвостом перед этой безмерно обаятельной белокурой мошенницей?

И надо ли говорить, что Барт, как всегда, был далек от гостеприимства? Он спустился вниз, как был, в пижаме – теперь, в тепле, мы могли это себе позволить, тем более, ранним утром, в официальный выходной посреди недели – налил себе из чайника кипятка, стоя выпил, а затем плюхнулся на складной стульчик перед шахматной доской, растянувшись так, будто вот-вот заснет.

Смотрел в стену, точно на ней невесть какие картины возникали, и с упрямством престарелого осла игнорировал шумную жизнерадостную возню под боком. Демонстрировал свое отношению к «сброду неразумному», как он прохаживался иногда на счет всех, кто не Лили.

- Хоть оделся бы, позорище чертово, - зашипела я, не зная, куда себя деть от неловкости. Подъема духа от приятной встречи как не бывало.
fa41e91cf543f3380e11015c8036d44a.jpg


- Ничего, это он тебя ревнует, поди, ты ж его самая любимая сестренка-близняшка, чего время со всякими чужаками проводить, - хихикала Нина, и неясно было, то ли стебется, то ли действительно так считает. – А только я не чужая, правда, Филь, крошка? Мы, девочки Калью, твои друзья, а ты – как наша четвертая, самая младшенькая… ты не чужая нам, и мы тебе не чужие. В этом краю тоски разве на родню только и можно полагаться? Родня, это понятие относительное.

И так она болтать могла сколько угодно, и кому угодно зубы заговорить. Форменная плутовка, не понять, где игра и фиглярство, а где правда-матка. Оттого иногда рядом с ней я вовсе сизой тенью себе казалась. Уж такая она, Нина, как есть – в беспросветной серости неба звездочка, а Люсиль – лучистое солнце. Для Лили и Барта никаких приличных сравнений у меня не нашлось, как и для себя самой.

Почему-то так выходило, что любила я совсем не того, кого следовало. И компания у меня подбиралась весьма странная, как ни посмотри.

Однако ж не мне одной хорошо было в обществе девочек Калью – выходило, как ни забавно, что каждому из нас троих досталось сблизиться поочередно со всеми из их семьи. И, как ни больно это было признавать моей демонически ревнивой натуре, но Лили действительно уже навсегда от меня отдалилась, и была теперь определенно «Бартова дама сердца», как Нина, смеясь, говорила.

Они никогда не проявляли нежных чувств при мне, после того раза, да и дома, и школе, они почти не пересекались, встречаясь где-то на периферии – может, в штабской библиотеке, или еще в каком унылом бестолковом месте. Но друг друга эти двое нашли, совершенно точно.

И если Барт оставался внешне такой же глыбой мрамора, как всегда, уж не знаю, чего там у него внутри кипело; то Лили будто и выглядеть получше стало, если быть честной. Глаза блестят, все такое. Однажды я даже с причесанными волосами видела ее – немыслимое дело, если задуматься, как для меня, например, остепениться и успокоиться.

Люсиль, конечно же, оставалась моей, она была всем – лучшей подругой, покорной слушательницей, абсолютной единомышленницей. Идей у нее хватало своих, но мои были на первом месте, она выслушивала их всегда, и восхищалась… даже если ерунду я городила полнейшую. Льстило, конечно, но я не ради лести была с ней, уж вы поверьте. Я тоже восхищалась, и я так хотела уберечь этот цветок от мороза, так хотела разделить красоту и чудеса мира, простирающегося вне Леокадии, вместе с ней.

Я начинала думать, что побег Оноре Торна – вовсе не так уж невозможен, даже с моим крайне небольшим опытом и довольно большим чувством нежелания отрываться от тех, с кем я еще надеялась утраченную связь обрести. С братцем моим чертовым, с Жюлем. Лили уж превратилась в безнадежную боль глубокого шрама, и я решила не надеяться больше на ее расположение ко мне. Очень нужно. Да и если б ее кто-то вообще любил и жаловал! Несчастное лохматое чучелко, никому не нужная младшенькая, ботаник-заучка.

Так я себя утешала, так кормила свою ревность, и приходило в ледяной ужас при мысли о том, что будет, если и Люсиль отвернется.

Вот тогда, наверное, Филомена Маланфан выйдет на тропу войны. Будет способна на что угодно, вплоть до кровавых убийств.

Хорошо еще, с Ниной у нас была слишком большая разница в возрасте и мировоззрениях, чтоб беситься из-за тех, кому она нравилась тоже. В конце концов, хотя я и считала, что открыла семейство Калью, как сокровище, на этот клад явно нашлись претенденты и до меня.

Ну и не винить же человека, если умеет он к каждому подступиться, подход найти? Я самолично видела – Нине даже Жюля разговорить удалось. Они беседовали о чем-то, вроде бы как о школе и детях, и она улыбалась ему, вплотную стоя, чтоб он, ослепший практически, мог ее видеть; и, представьте, он улыбался в ответ! И отвечал – уже не вяло, не односложно.
9f281d1ced3ca2d13ec7da95ec1db2f9.jpg


Вряд ли Нина могла дать ему понять, что смысл в жизни, даже после смерти Виты, все-таки есть; но она, наверное, стала единственным просветом средь сплошных туч. Мне было в тот момент, честно сказать, стыдно – обладай я характером полегче да посговорчивее, сама сумела бы заставить Жюля улыбнуться и поболтать хоть о каких пустяках.

Но я была ему головной болью, источником пробоем, и прекрасно это сознавала. Вот и судите сами, кой черт мне было в Леокадию корни пускать? Для чего ночевать дома? К дьяволу бы всю эту родню, а друзей можно найти и в скитаниях, и в переездах.

Ведь нашла же Нина своего Жака именно так! Или это он ее нашел? Так удивительно друг другу они подходили, и сочетались необычайно – чернявый и смешливый бандит в жуткой кожаной куртке с шипастыми наплечниками; с наползающими один на другой зубами (если не сказать – «клыками»), с воровскими быстрыми глазами, сползающими к переносице; и вся из себя молочная и пшеничная дева, с веснушками, с круглым носишкой, с высоким визгливым смехом, с развязным оптимизмом, как у завзятой курильщицы каннабиса – идеальная пара, как ни выверни, что и сами они доказывали успешно.

Глядя на Жака, я думала каждый раз: «вот с кем сбежать можно, кто не выдаст, и, наверное, не предаст, если ты ему действительно нужен». Надежный парень, как ни дико такое звучит в адрес налетчика. Хотя в его компании легко получалось о том забыть. Однажды, когда ни Жюля, ни Барта, не было дома, они вот так же, без всякого предупреждения, завалились ко мне домой.

«Перекантоваться», мол, на время снегопада. Что ж, обвинить их было нельзя – снег валил в самом деле, так, что дальше носа черта с два чего увидишь. Они притащили с собой кое-какое винишко и грели его на плите прямо в бутылке, и из нее же пили, передавая друг другу, хохоча над какими-то своими шутками, роняя с губ яркие винные капли.

Конечно, дали глотнуть и мне, и уже очень скоро я оказалась в каком-то запредельном мире расслабленности и теплоты, где ревности, злости, прочей пакости просто не было места. Видимо, чтобы убить в себе все дурное, требовалось сделаться малолетним алкоголиком, не иначе.

Определенно не тот сценарий, который понравился бы Вите, и которого, при хорошем раскладе, хотела бы я. Но иногда, когда «накатывало», я вспоминала тот эпизод с горячим вином и со всей присущей мне решительной мрачностью думала, что если и пить, то сразу водку и ведрами, поскольку трезвею я с завидно быстротой, и ни черта не убавляется во мне неприятных черт. Не придумали еще никакого дурмана от ужасного характера, к сожалению.

Хотя тогда я ни о чем подобном не помышляла, пользуясь счастливыми минутами пьяного блаженства. Предложила им вывалиться на улицу, покидаться снежками, ну и что, подумаешь, снегопад – не бумажные листки, не прорвемся насквозь. Ребята, как совсем малявки, подхватили эту идею с великой радостью. Как раз и снегопад уже сдавал позиции, становился тише. Мы возились во дворе, помирая от смеха, и акая-то часть меня думала: интересно, что Вита бы сказала, увидев меня такой, вот сейчас?

В компании двух взрослых людей, у коих проблемы с законом; буквально третью лишнюю, в подпитии, без куртки даже, зато с застывшим отчаянием в глазах, которое как раз и хотелось снять градусом, а оно застряло где-то внутри и не снималось буквально ничем? Как бы то ни было, я навсегда этот день запомню. Как я стою, а в меня летит здоровенный снежок, пущенный меткой рукой Жака Видаля, бандита с кривыми зубами, который явно не только шаричками из снега умел пальнуть человеку в лоб.
27da5cfd1d11ae30a9fa057e77d12c45.jpg


Двойственность, тройственность, необыкновенная сложность человеческих душ – вот какой бы стала моя тема для диссертации по философии, если б была возможность вырваться из Леокадии в какой угодно университет; если б хватило мне силы воли хоть до конца доучиться и школу не бросить. А этого хотелось все больше, и все ненавистней была мне рутина, привычка, ровное течение дней.

В этом даже Люсиль не могла моего мнения разделить – ей ведь, такой хорошей, ненависть чужда, наверное, по природе, и она все упрашивала меня быть спокойнее, остыть, не кипятиться, хоть немного подумать. Она была холодна к своим сестрам, не понимала ни старшую, ни младшую; но привязана, как веревкой, всего-то лишь общей кровью, и как заходила речь о побеге, становилось ей прямо плохо, будто я прошу невозможного. Откуда-то бралось в Люсиль свободолюбие, но робость непременно выдавливала его.

Мы начали ссориться довольно часто, и хуже всего в этих стычках было то, что я не могла ни дать волю ярости, просто устроив драку, как с братцем; ни наорать, ни получить достойный отпор – Люсиль, терзаемая выбором, стоящая меж двух огней, обижалась и плакала, как ребенок, а у меня все выкручивалось внутри, и я готова была хоть в снег родного селения, будь оно неладно, закопаться; лишь бы не видеть, как туманятся влагой ее чудесные зеленые глаза, как она прижимает тоненькие ладони к лицу и горестно скулит, точно подбитая собачонка. Отчаяние вспыхивало во мне с разрушительной силой, и я неслась в дом Калью стрелять по банкам, или крушить своих снеговиков, или пинать стену – что угодно, лишь бы дать выход переизбытку чувств.

Почему никто в целом свете не мог согласиться со мной? Чем скитания хуже кислой оседлой жизни? Чем стабильность важнее и приятнее опасностей и чудес? Я родилась снежным вихрем, бешеным ураганом; я не могла укротить, себя, обуздать, и светлого вдохновения, как у моей обожаемой подруги, было недостаточно, как и нежных ее мечтаний о далеким и удивительном.

Оноре Торн не советовал мне поступать, как он, а между тем, побег его удался вполне успешно, поскандалили немного в газетах об «утечке умов», ведь Торна многие знали; да и забыли.

Люсиль Калью хотела дарить людям радость и помогать искусством, песней и стихотворением, возрождать этот замороженный мир – и боялась оставить дом.

Почему все должно было стать таким одуряюще сложным? Еще сложнее, чем в детстве, когда я пыталась хоть как-то лавировать в обществе, но не могла, то и дело выходя из себя? Почему у меня не могло быть отважного друга без веток и корней, цепляющихся за все подряд?

Почему мне суждено только завидовать, наблюдая за тем, как Нина и Жак сливаются в единое целое секундного жаркого поцелуя; и знать, что, когда расстанутся их губы, сами они останутся вместе и даже фразы друг за другом будут оканчивать?
b14091b75e5498b1c5768f72c284460b.jpg


Почему на роду написано тем, кто в этой треклятой земле живет, и не испытывает к ней ничего хорошего, страдать и маяться, как псу на цепи? Дошло до того, что я завидовала даже Тиффани – ведь может она носиться, где хочет, собаки – вот уж поистине вольные существа, как и кошки, и птицы! Но обязательно всем почему-то нужно вернуться домой. А я еще с младенчества ненавидела все эти сказки, где герой, побывав в дивной стране, спешит обратно.

На кой бы ему, неужели не надышался серым воздухом, затхлым небом, повседневностью и тоской? Не могла я до конца поверить, что бывает трава зеленая, что можно выйти на улицу, не столкнувшись с порывом снежной бури – да и сейчас верю не особенно. Дивные страны – это, без сомнения, те, что лежат за пределами Леокадии.

Вот там, наверное, и климат получше, и небо голубее, и… и… не знаю, чего еще. Как тут можно знать о чем-то, о чем-то думать, когда тебя давят, буквальным образом; душат, как котенка, в этой гнили, в этом мраке!.. И нельзя ведь спорить с тем, что Леокадия миру дала очень много; и еще больше тем, кто сейчас внутри.

Что развивает она науку, и порождает на свет удивительных людей, например, таких вундеркиндов, как Барт. Но разве всего этого нет и снаружи? И даже если нет, кто, спрашиваю я вас, променяет волю и красоту на всякого рода учености? Опять же, такие, как Барт. И как… многие, наверное. Винить их было не в чем, каждый тянется к своей родине, вероятно… вот только как жить, когда родины ты не чувствуешь, не привязываешься ни к чему ровно, кроме людей – которые, однако, до конца не могут привязаться к тебе?

Глупо, быть может, но мечталось мне, что вне пределов города своего обрету друзей – вместо тех, кто безнадежно с возрастом скисли, убежали, или отстранились. Все, что дорого мне тут было, истрачивалось и таяло, как кусочек мыла под напором воды. Лили я стала не нужна, брат родной от меня отвернулся, Жюль ушел весь в свою скорбь, с Люсиль теперь не могли найти мы общего согласия… ну, а Нине и Жаку с их чудесной разбойничьей свободой, было вовсе не до меня большую часть времени. Только Тиффани и оставалась. Я решила – буду сбегать, возьму ее с собой, если она согласится, конечно. Все-таки не моя она, а Виты.

Не было мне покоя даже во сне. Мир менялся, это звучало на каждом шагу, в газетах писали, трещали по радио. Мир меняется, возвращается к прежнему виду. В некоторых городах, тех, что на юге Европы, случилось несколько оттепелей. Солнце светит все чаще… а мне только и остается, что спать и видеть сны.

Про ясное небо, про облака – комья разодранной ваты; про чистую воду теплого моря, про мегаполисы на горизонте, про тающий снег. Про все прекрасное, что мне не постичь, потому что бежать некуда, не с кем, не с чем.
1bbca2036060c0af2dc97214e479f09a.jpg


Но желается нестерпимо. Если бы только перекроить пугливое сердечко обожаемой моей Люсиль, если бы только заставить ее перестать бояться! Пусть она будет пушинкою одуванчика (я знаю, читала, они растут по весне – еще одно из чудес теплых краев, которого нам не видать), а я – ветром. Я подхвачу ее, мы полетим вместе, я никому не дам ее в обиду на чужбине.

Разве я такая, как Вита? Разве я слабая, малахольная, мягкотелая? Разве можно бояться с такой, как я, хоть чего-нибудь, когда сама я не боюсь ничего на свете?

А если моей славной куколке, моей вдохновительнице и спутнице будет страшно, я прочту стишок, который давным-давно читал нам Жюль – наизусть, на английском языке, коему оно и принадлежало. Из всего английского помнил он только эти волшебные строчки:

«Тише, сердце, тише! страх успокой;

Вспомни мудрости древней урок:

Тот, кто страшится волн и огня

И ветров, гудящих вдоль звездных дорог,

Будет волей ветра, волн и огня

Стерт без следа, ибо он чужой

Одинокому мужеству бытия».*

Конечно, на французском звучало оно понятнее и легче, и по детской наивности тогда «родная» версия нравилась больше, но сейчас я начинала понимать – магия в языке оригинала, бесспорно. Странные английские слова до сих пор звучат у меня в ушах вместе с то взлетающим, то опадающим, волнующимся, точно море, голосом моего приемного отца. Ему уж не до стихов сейчас, ну а я, видно, переняла от Виты эту любовь.

И ради Виты, и ради Люсиль, я должна бежать, я должна прервать эту «дурную славу дурной фамилии», и плевать, что в корне ее таится одно из наименований зла! Я, может, и разрушительница, но света, что бьет из моего сердца пронзительными косыми лучами; хватит, чтоб озарить всю галактику.

Нет, дорогая, нет, не надейся врасти тут в землю, думала я, не находя себе места от ночной бессонницы и бродя бесцельно вокруг дома, чтоб хоть немного разгрузить мысли, дать себе устать.

Нет, милочка моя, Люсиль, я не отдам тебя этому льду и снегу! И не позволю им сожрать себя. Побег отсюда – не дезертирство. Так мы сразу справимся с множеством бед. Так мы не станем тенями.

И если умрем, то умрем свободными. Вознесемся ввысь и растворимся в брызгах солнца. Конечно, существует и другая участь, наверное. Я полагаю, что так.

Возможно, потому, что результат этой участи увидела в ту же ночь, когда нарезала уже двадцатый круг и остановилась внезапно, захваченная неясным зеленоватым свечением. Оно исходило откуда-то со стороны – но было притом куда ниже, чем уровень неба. Оно исходило от кенотафа, конечно же.

Я обернулась… и несколько долгих, необычайно долгих секунд смотрела, как тонкое, насквозь прозрачное, подсвеченное мертвенно-мглистым, болезненно-зеленым создание двигалось куда-то вперед, то держась у края тракта, то будто немного взлетая вверх.
2313dceefa8850e4c482647a8969e901.jpg


Страшно худое существо, с очертанием коротких, неровно выстриженных волос на пустой маске вместо лица. Вот, значит, как это было. Иначе и не могло случиться. Вот что бывает с теми, кто жизнь свою кладет на алтарь, о себе забывая. Вита, бедная Вита!.. Конечно, она превратилась в призрак, для преисподней слишком хорошая и святая, для рая и даже чистилища – слишком привязанная к земле.

Призраки существуют, и знать это положено только мне. Я никому не скажу, я никого не разочарую. Пусть и дальше считают, что ты стоишь у Господня Престола, развернув белые, как кожа твоя, крыла.

Но не повторю я твоей судьбы, милая матушка без капельки родной крови – не повторю, поскольку знаю, что хотела бы ты лучшего для своих близнецов.

Что ж, теперь расколото зеркало, и без отражения мне лететь и кружиться с вихрями, Вита; увы, но иначе уже никак!

Я обязательно убегу, обещаю тебе.

Непременно.


*У.Б. Йейтс, «К своему сердцу, с мольбой о мужестве». Стихотворение приводится в переводе Г. Кружкова.

Полное прокачивание культуры тела у Барта (да, последнюю колбочку мы заполняли скакалкой):
f3b09418117e77df30ec2e761262913b.jpg

Повышение на работе:
13388ce93b221e3befb4afef469fd79d.jpg

Навыки Жюля:
a08afffcceb39cbb88e3dbc178db9b79.jpg

Навыки Барта:
ea1169d73a5b8f9905eab64d97513105.jpg

Злобно-ироничное "мастерство свахи" у Жюля:
568461e5f417a1f67680b692c708c884.jpg

"Контроль над чувствами" у Барта:
77b350bf4ac8c9e1212dab38d7c812a7.jpg

Карточка шанса Барта:
516fde21fd0a40cc001a9205b894b46b.jpg

Результат:
265760c82365b5ab41b3c6f607d70380.jpg

Карточка шанса Жюля:
f1717bd77418a18de1024dcf964c6675.jpg

Результат:
c5313cd9820e7004b6c5cfd41ffd00d7.jpg

Быстрый полет вверх по карьерной лестнице у Барта (ему действительно очень везло с этими карточками):
64c82e1e66852081f470f0cdd9733ecc.jpg
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Буря на море лучше оргий в морге». («Лысая певица»).


Спойлер

Черновик XVI. I часть. Тигель.

Мне пора было свыкнуться с переменами, которые как-то боком обходят Леокадию, устремляясь по касательной куда угодно, только не в наши края; пора было привыкнуть, что нам от всех новостей достается жалкая долька, и пока живешь здесь, можешь не надеяться на какие-либо значимые события. Всегда одно и то же - снег и голубое, но чаще ватно-серое небо.

А я все не привыкала, и к своему побегу готовилась старательно, облазив все окраины и выяснив, что ближе к разлому и болотам охраны нет из-за старого предупреждения о возможной сейсмической опасности, в тех местах собирающейся эпицентром – до сих пор работал этот страх, до сих пор зона была огорожена, и мне это только на руку играло. Оттуда можно было, хоть и рискуя жизнью, перебраться на дальнюю сторону тракта, и уходить невидимым для окружающих, проскальзывая через овраги, через топи и сквозь клыки диких зверей, которые водились там в тех же количествах, что в пределах основной Леокадии – бродячие псы, тощие волки и безумные ученые.

Люсиль я решила обо всем сказать в самый последний день, поставить перед фактом, не дать ей опомниться, и потихоньку собрать «рюкзак выживальщика» на нас обеих – чтобы просто схватить мою пугливую пичужку в охапку и бежать, что есть сил, пока никто не заловил. Да и уж тварям болотным и лесным попасться в клыки приятнее, чем куковать в этом гнилье унылом всю оставшуюся жизнь!

В одиночестве есть поедом себя, искать поводы не затянуть на шее петельку раньше времени, да заниматься тем, чего не хочется. Ведь не у всех ж есть высокая цель, вроде как у Барта, борца со смертью. Что ни говори, а в своем деле он и правда был хорош, и чем лучше, тем меньше оставалось в нем человечности. Ничего общего будто и быть не могло у нас.

В свою юность уже успел мой братец заделаться не то, что лаборантом каким-нибудь, а вполне себе работником госпиталя, отстроенного за эти годы заново, но все такого же безнадежного по части оборудования, и блестящего – по части крепких мозгов. Что-то вроде ассистента, или младшего медбрата – я не вдавалась в подробности, и в этом царстве тоски никогда не бывала.

Уж лучше сдохнуть сразу, чем мучится в бинтах и капельницах, а потом на операционном столе, с дыхательной маской на роже, с кучей трубок, выкачивающих из тебя все соки телесные, во всех местах. И глядеть на Барта, в этой его застиранной бледно-синей форме больничной, которую он иногда даже скинуть не успевал, возвращаясь домой на какой-нибудь часок и снова исчезая – противно это было, вот что я вам скажу.
5a4486141c217f60a5da499c0e00d36b.jpg


До борца со смертью, конечно, ему было далеко еще, но уже сейчас, как все говорили, он «делал большие успехи», и так стремился продлить муки болящих, так хотел нарушить естественный порядок вещей, что никаких не было сил иметь с ним дело. Мы вообще перестали разговаривать, сведя общение к решительному нулю, уходящему в далекий минус. Он – по причине занятости и отдаления от меня, я же… по причине, как это назвали бы экзистенциалисты, чья философия становилась мне в мрачные дни весьма близка; по причине отчуждения.

Это было до безобразия неловко – хотеть иногда сблизиться с ним заново – и не мочь, и не уметь, и не находить никаких общих тем. Просто оставаться в стороне, как острову, мимо которого течет океан, равнодушные массы воды, переваливающиеся через край мира и возникающие снова, омывающие каменистую насыпь острова с таким безразличием, будто и нет его совсем. Вот чем мы стали в итоге, из двух отражений – островом и океаном.

И даже на кенотафе Виты, и даже жизнью Люсиль я не могла бы поклясться, что действительно, до сих пор, еще каким-то отдаленным кусочком своей души люблю брата. Я не была уверена. Не была уверена ни волосок. Наши пути разошлись так далеко, что вместе опять их свети е представилось бы возможным даже самым мечтательным и самым оптимистичным особам. Именно поэтому я решила, что, убегая, ничего ему не скажу.

Даже не оставлю записки, как сделала бы моя несчастная неизвестная мать, произведшая на свет бледных и близоруких близнецов посередь химической зимы. Нет, я не стала бы оставлять о себе памяти. Когда я что-то решаю, меня не переубедить уже. Уйти, изничтожив о себе всю память – великолепное решение, тактика выжженной земли*.

Ничего не оставить им, подобрать хвосты отлетающих воспоминаний, обернуться в шлейфы грез и планов, закутать в звездные и небесные лоскуты свою беспокойную персону – и исчезнуть, как это полюбил делать призрак Виты, всю ночь уныло блуждающий вокруг дома. С ней, будь она жива, я попрощалась бы непременно; попрощаюсь я и с Тиффани… а лучше, возьму с собой, если та послушается, ведь здесь ей нужно еще быть утешением для Жюля, и это все-таки его пес, а вовсе не мой. У Жюля никого больше и нет на свете.

Меня тоже не будет, да я и не нужна ему. Все мое детство он постоянно повторял, как бы хорошо меня исправить, какой бы толк вышел из моего ума и живости, если б не буйный норов; и как я его огорчаю, и Виту тоже. Говорил, что с брата мне стоит брать пример, ну и где сейчас этот «пример», чтоб его? День-деньской в больнице, а что дома приемный отец практически уже незряч, что годы нервного истощения и горя взяли свое, и теперь он помаленьку сходит с ума – это, вроде, не так и важно.

Ведь его Жюль больше любил. Только Барт и мог ему опорой стать после Виты, а вовсе не я, невозможная девчонка. А так, получалось, что остались у него только Тиффани, да иногда заходящая и умеющая любую тьму разогнать своим солнечным хохотом и птичьей трескотней, Нина. Про меня Жюль и думать забыл, только каждый раз, как слышал о моих бунтах, мрачнел все больше.

Он слишком рано начал стареть, и совершенно незаметно, его прежде густые каштановые волосы поредели и выцвели до глубокого серого цвета – оттенка преждевременной дряхлости. Ослепнув, он передвигался, ориентируясь на лай Тиффани, когда гулял (от крыльца пять шагов и столько же назад – конечно, преподавать он уже не мог); содержание книг разбирал только по выпуклым буквам заглавия на обложке, водя пальцем – и так вспоминал, о чем написано.
b9330900a941163de327746861bc01f6.jpg


Он больше не рисовал, но все еще мог рассказать многое о технике рисунка, о том, как важно соблюдать пропорции не такие, чтоб виделись анатомическими верными; а такие, чтоб казались естественными и живыми для человеческого глаза. К нему иногда приходили ученики, даже взрослые люди, и он рассказывал, все, что помнил. Его до сих пор уважали и любили считали поразительно терпеливым, смиренным, добрым человеком. Если б в Леокадии хоть какое-то значение имела религия, уверена, все его ученики склонили бы беднягу к христианству и провозгласили чуть не новым Иисусом. Как раз за это долготерпение, способность «к каждому сердцу найти ключ» и всепоглощающую печаль и кротость.
Он будто вовсе не принимал участие в нашем с Бартом воспитании. Мы не вынесли ровно ничего. Я предпочитала, на всякий случай, иметь для каждого сердца нож, чтоб быть ко всему готовой – правда, ни один из этих ножей мне так и не пришлось еще пустить в ход. Барту, наверное, было интересно, только движется ли кровь по сердечным сосудам в правильном направлении.

Жюль не разговаривал с нами, хотя иногда тянулся к братцу, просто так, может, от него самого чего услышать – но не получал в ответ отдачи, лишь «Жюль, я занят, поднимись на чердак, когда захочешь есть, я сварю кашу или суп из банки»; «Жюль, я сейчас убегаю в клинику, обед в холодильнике под железной тарелкой, кости для Тиффани в миске, она сама найдет»; «Жюль, у меня нет времени, попроси Филь, она сделает, что надо, все равно бездельничает». И все в таком духе.

Отчуждение и безумие. Слепота и смерть. Мы оба эгоисты, я не собиралась обелять себя - я не любила ухаживать ни за кем, только морально поддерживать и могла, из меня не вышло б сиделки. И рядом с этим несчастным, стары, седым и горюющим человеком, который ходил, бывало, во сне; который беспомощно натыкался на предметы, и, не найдя дверь или окно, плакал, как дитя; который повторял одно и то же им, вертясь вокруг своей оси и жалобно завывая – я не смогла бы провести времени слишком много.

Я стала чаще возвращаться домой, но столь же часто и уходить. Час-два в день, проведать, не более. Иногда, очень редко, когда Жюль спал, мы с Тиффани шли гулять, а лучше всего – к Калью. Только с ними можно было дышать полной грудью, даже если Лили там была и с кислым видом сидела за очередной толстой книжонкой. Нам ничего не мешало.

Мы – Нина, Жак, Люсиль и я – умирали от смеха, пили, пели и танцевали; болтали, стреляли по банкам, а как-то раз даже выбрались на охоту, в трясины – не как профессионалы-зоологи, а просто так. Жак сказал, из шкуры фульги, рыже-красной рослой твари с крепкой шкурой, получаются отличные шапки и теплые рукавицы, к тому же самого шикарного виду, яркие и прочные – куртки из этого меха носили только звероловы лаборатории, а также те исследователи, кому приходилось много времени бывать на открытом воздухе.

Отстреливать зверей, не имеющих кормовой ценности, было незаконно для простых граждан, а одежду нам поставляли, как гуманитарную помощь, из Тулона, и за нее мы все так же платили услугами, хотя в нормальных городах, я слышала, уже вновь вернулась денежная система – понятие, мне совершенно неведомое, но кажущееся весьма интересным и даже модным. Но здесь, конечно, все отставало от мира на десять шагов, и, естественно, закон не был преградой для косоглазого бандита Видаля.

В тот день мы так никого и не пристрелили, потому что никто из нас троих, «практичных ублюдков», как выразился, похохатывая, Жак, не хотел огорчать «лунную феечку», нашу Люсиль, которая каждый раз повисала у нас на локтях и умоляла пощадить бедных зверушек, едва хоть какая-то оказывалась в поле зрения.

Что и говорить, Люсиль не менялась. Мы никто не знали, сколько кому, в сущности лет, но ей уж точно, думаю, перевалило за двадцать, а она все не менялась, трепетная пташка, комочек нежно-белого снега, пыль кометы с самых дальних небес.

Не передать словами, что я чувствовала тогда и сейчас по отношению к ней. В ночь, когда оставалась, в лучшем случае неделя до моей попытки побега, я решила все ей, наконец, рассказать, потому как более молчать не могла. Я не имела права скрывать от девочки моей всю правду.

Но сначала нужно было подготовить ее, перетащить к себе, где брат из принципа и из отвращения к нам обоим подслушивать не станет, а Жюлю все равно; уломать ее, вскружить голову, загипнотизировать, подчинить волю этой раскрашенной куколки себе.

«Слушай и выполняй мои приказы, Люсиль Калью!» - хотелось закричать мне, и, пощелкав перед ее вздернутым носиком пальцами, раскачать маятник, коим служила бы, например, звериная сухая кость на нитке или цепочке от древнего унитазного бачка; а может, крошечное чучелко из моих собственных волос, которые она должна была вшить в свою одежду и носить вечно, чтобы вся ее свобода перешла ко мне. Может, это было неэтично; может, кощунственно.

Не знаю, как оправдаться, да и не жажду оправдываться. Я хотела, чтоб она пошла за мною в огонь и воду, и я делала для это все – я пела ей песни, настоящие сладостные серенады, стоя на одном колене и прижав руки к груди; я взвалила ее себе на спину и несла, как ребенка, через самые высокие сугробы от тракта до нашего дома; я поила ее чаем с сахаром из слишком большой для тонких пальчиков «феечки» чашки; я не умолкала ни на миг, рассказывая бредни о чудесном мире, который ждет нас, если только расхрабриться и перейти границу – о зеленых лугах, горячем солнце, пестрых ягодах и золотых цветах – я из кожи вон лезла, чтобы у Люсиль не осталось ни единой причины не поверить мне.
d3d9a81031a14d7cc0f2a3b64ce08242.jpg


Я одурманила ее бедную доверчивую головку, не видя в том ничего преступного. В этот вечер мы остались ночевать у меня, внизу, заняв одну большую кровь, а все прочие оставив на откуп Жюлю – Барта к счастью, и вовсе не было, пропадал мой карьерист-братец на ночной смене.

В бесчестных моих делах отлично помогали две бутылки весьма крепкой настойки, которым все тот же Жак дал странное название «лисья кровь». Отчего оно так, я не разбиралась, да и не отличалась, по моему мнению, кровь лисы от какой-нибудь еще звериной, но расспрашивать не стала, Жак мог и передумать, и решить, что им с Ниной лишняя выпивка нужнее, а мне она понадобилась бы не меньше. Лисья кровь – значит, концентрат хитрости и коварства, терпкая багровая жидкость, сонно плещущаяся в кружках с отбитыми краями. То, что и было нужно, чтобы склонить Люсиль к тому, чего мне хотелось.

Надо ли говорить, что жажда свободы была не единственной жаждой в моей насквозь пронизанной иглами страстей жизни?

Через полбутылки мы обе уже были совершенно в дупель, хотя я продолжала соображать вполне цепко и знать, чего желаю, просто поведение мое таким бесстыдным сделалось, что, не спи Жюль сном отчаявшегося младенца наверху, непременно вернулся бы разум и упросил бы не дурить. Однако было уже поздно. Неизвестно, откуда Видаль достал эти склянки, и что туда намешал, но башню они сносили бомбами, и даже не в резко покачнувшемся, весьма красочном и веселом мировосприятии было дело, а в том, что я вытворяла… обнимая Люсиль со спины, упорно твердя ей вкрадчивым шёпотом на ушко, что ни кем, кроме меня, она не будет счастлива; рассказывая ей о свободе и радостях вольной жизни…вместе с тем, бережно и почти вдохновенно расстегивая круглые деревянные пуговки на шерстяном ее платьице, развязывая шнурки и тесемки в густых и мягких черных волосах, прижимая ее к себе до опасности близко, поглаживая хрупкие плечики, поднимая на руки и героических три шага таща до кровати… куда мы обе рухнули, задыхаясь от беззвучного смеха и совсем внезапно возникшей близости.

Не могу толком сказать, что было потом, и… было ли что-то вообще? Я не могу вспомнить точно. Мой воспаленный синдромом Стендаля мозг твердил, что да, но на его сомнительные показатели я давно перестала ориентироваться. Важнее было то, что случилось в итоге – ведь страсти мои неутолимы, и таких живых картинок, как Люсиль, всегда хочется, словно влаги – изнемогающему от жажды, тем больше, чем они рядом… алчность – смертный грех, безусловно, но он пророс во мне дурным семенем с самого рождения, и теперь благоухал вовсю.

Ощущение своей гордости, своей трофейной радости расцветало у меня на губах, когда я лежала, засыпая, под тяжелым и все так же воняющим шерстью одеялом, в одном своем не совсем ровно сидящем стареньком бельишке; в кольце теплых, почти детских объятий Люсиль, чьи острые локотки впивались ко мне в бока, но боль эта воспринималась, как счастье.

Никто и никогда не учил меня любить, не объяснял значения этого слова. Не рассказывал, что может произойти меж двумя людьми, один из которых жаждет обладать и подчинять, а второй – словно создан для подчинения. И, чем бы не ознаменовалась первая половина той ночи, я сохраню ее, словно жемчужины в ожерелье; светлую и сияющую среди других воспоминаний – навечно. С этими мыслями я заснула, а проснулась от резкого укола локтем в ребро и напуганного тихонького шепотка над ухом:

- Проснись, Филь, о, проснись, пожалуйста… мне приснился совершенно сумасшедший кошмар, и теперь так страшно снова заснуть.
b5c6440d1a1f445dd88aa5264f26e60f.jpg


Я открыла глаза мгновенно, морщась от начинающего уже подкрадываться похмелья. Люсиль накрылась одеялом до подбородка, смотрела на меня своими прекрасными зелеными глазами так тревожно, будто перед ней в какой-то момент возник оборотень с окровавленной пастью, не меньше. Это зрелище моей полупьяной голове показалось до невозможности трогательным, я готова поклясться в том, что никогда так не обожала феечку Калью, как в тот миг! – и это был, как тогда думалось, наилучший момент, чтоб начать важнейшую беседу.

- Ах, дорогая, - голос мой звучал хрипло и пьяно, и оттого нездорово, точно у простуженной, - ах, дорогая моя, милая девочка…

И я рассказывала ей все, укутав в одеяло и усадив в гнезде из подушек, как королеву. Сама же, не сумев долго сидеть на месте, я спрыгнула на пол, и ходила босая и, можно сказать, практически голая, шумно разглагольствуя, забыв о том, что могут нас услышать; прикладываясь то и дело к остаткам «Лисьей крови», чтобы не отпустить это волшебное состояние духа, когда все кажется легко и просто исполняемым, возможным, желанным и доступным.

Уверена, что речь моя была хороша, вполне убедительна, логична и аргументирована, пусть и произносима не совсем четко слегка заплетающимся языком. Я продемонстрировала Люсиль собранные на нас двоих припасы, которые хранила под отстающей половицей, в земляной клетушке, запихнутыми в вещмешок из моего детского пальтишка; я приводила тысячу доказательств, падала на пол и целовала ее беленькие колени, как паж – принцессе; я воздевала руки к небу и умоляла довериться мне…

Лишь ради того, чтобы получить полный слез взгляд и сдавленные всхлипывания. И слова, которые провизжали в ушах высокой частотой, точно кто-ото пустил по венам ток:

- Филь, милочка, я… я не могу… не поеду я, душка, не упрашивай, не для меня это, я давно решила, но боялась, что ты спросишь… я не могу. Там дикие пустоши, Жак говорил, там невозможно выжить юной, неопытной девушке… а я никогда даже и дома своего одна не покидала. Давай будем тут, дела постепенно поправятся… лет через десять… лучше будет, снег растает, откроют город… какие годы наши, милочка, ты подумай…

Она продолжала увещевать и уговаривать меня, но увы – думать хотелось, как раз меньше всего. В одно мгновение я поняла все, и все мои смутные опасения подтвердились. Разговаривать было больше не о чем. Последняя моя надежда на ту, что скрашивала бы мое одиночество – испарилась. В бездну рухнула, сверзившись с высоты.

- Ты, значит, ни дьявола меня не любишь. – В своих фразах я слышала, к своему ужасу, не то что злость, а прямо ненависть; я опасалась самой себя, и кулаки у меня чесались. – Ты дура невозможная, Лу, деточка. Катись-ка отсюда, убирайся на хрен. Нечего тебе тут делать. Я думала, ты со мною до конца останешься. Что есть у тебя совесть, а оно вон чего.

Люсиль заплакала, будто только этого и ждала. С взвизгиваниями, надсадно, горько. Сейчас у меня волосы шевелятся от осознания раны, которую я нанесла ей тогда – но и до сих пор считаю, со основания у меня имелись - по истечению месячишка от тех событий. Имелись, мать вашу, основания, да! Я чувствовала себя преданной, униженной. Несчастной и жалкой брошенкой. И чувствовала не зря.

- Ну не могу я, не могу, там опасно, я боюсь умереть, как же ты не поймешь, - она рыдала, а я скрипела зубами и пинала стену, как в детстве, пытаясь совладать с гневом: что удивительно, Жюля мы все же не разбудили. – И… что значит, люблю… или не люблю, Филь, моя милочка… ты лучшая, ты невероятная, такая храбрая, но… мне же тут надо оставаться, Господи, я семье помогать буду, Нина, как дела какие-то свои закончит, говорит, что отвезёт меня в большой город, а там уже друзья Жака за мной присмотрят… я, может, в госпиталь пойду, или в школу. Сестрой милосердия, для тех, кто с опасными опытами работает… или детишек учить всякому, пению, музыке… я гитару знаю, голос у меня, Жак говорит – как оперный, меня тут нельзя держать, и нельзя… чтобы я погибла так просто в пустошах… из меня польза должна получиться, а как получится, я помогу всем нашим…

Дзынь-ля! Я не стерпела. Бутылка оказалась выброшена далеко в распахнутое рывком окно, ударилась там о дерево, а Тиффани недовольно завозилась во сне. Люсиль зажала уши руками, заплакав еще горше.

- Так ведь это тоже побег, или как еще обозвать? Подлянка ты этакая, сука, лгунья, шалава, курица без мозгов! – я шипела и сыпала оскорблениями, ошарашенная и раздавленная, и не замечающая, что, второй раз в жизни, реву сама, и что весь верх моего не то лифчика, не то майки, вымок насквозь. – Тварь, что ж ты делаешь? Бежать – так разумно, безопасно, с подстраховкой и няньками, да? Какая ж это свобода, Лу? Дура хренова! А как же, мать твою, бродячий театр, а? Как же пьесы, как же прославление вечных радостей? Ты это или не ты? А ну ответь! – я дернула ее за руки, прижала их к коленям ее, выступающим среди подушек, как булавочные головки. – Отвечай мне, лгунья!

Но большего было добиться нельзя. Все одно и тоже. Шаблонные фразы – пора повзрослеть, пора подумать о будущем можно любить своих подруг, но не соглашаться с ними во всем (на кой же тогда вообще друзья?!); семья важнее свободы, выживание важнее мечты… я знала, что услышу это от нее когда-нибудь.

Я знала. Я не хотела делать ей больно… намеренно, видит Бог.

Люсиль никогда не была смелой, отважной, сильной. Она бы сдулась еще до перехода.

Еще до того, как мы подошли бы к окраинам. Я все это знала, но третий раз переживать разочарование сдержанно… не имела сил. Скажите спасибо, что не вытолкала ее в мороз, почти обнаженную, на улицу, заставив выметаться и ползти домой самостоятельно. Я сдержалась чудом, выкинув вторую бутылку. Было грязно, гадко, горько и совестно на душе.

Но Филь – не Филь, если признает свою вину, да извинится, да встанет на праведный путь.

И это не мне, а ей пришлось передо мной просить прощения, и плакать, и умолять. Но я только кивала, пусто на нее глядя, автоматически добавляя «и ты тоже, пойми и ты, прощаю, да»; похлопывала ее по головке, помогала застегнуть пуговки на платье, молнию на курточке. И мягко, уже безо всякой агрессии, подталкивала прочь с крыльца.

Я еще не знала тогда, что мне будет заказан путь не то, что к сердцу и воле Люсиль, а и к дому Калью вообще.

Остудившись за сутки, решив все выяснить еще раз, я пришла к ним следующим вечером… и была встречена, впервые, весьма недружелюбно настроенной Ниной. Жака не было, а из глубины дома неслись приглушенные всхлипы. Внутри будто узел из кишок скрутился, и стал, подбираясь к горлу, душить.

-Значит, так, Филь, - коротко и холодно отрезала Нина, затворив дверь и выйдя со мной на улицу. – Давай прекращай это. Ты что с моей семьей вытворяешь, дрянь мелкая? Думаешь, раз я веселюсь все время, да дурочку клею, так и правда без головы, не понимаю ни шиша? Лили как связалась с тобой, да как устроила ты ей ту сцену позорную из-за Барта, нашлась, тоже мне, ревнивица, королева драмы… так она теперь как подмененная. Ни с кем видеться не желает. Домой почти не ходит ни к нам, ни к вам. В школе избегает тебя, да и Барта тоже, говорит, если пересечемся, мне Филь, бешеная она, голову отвернет. Говорит, что ты с такой ненавистью глядишь, будто хочешь сердце выдернуть, да сожрать. Правда это?

Я кивнула. Отпираться смысла не было, врут в таких ситуациях только трусы. Да и не разжалобила меня история эта. О, увольте уж, еще Лили, сухаря несчастного номер два, я еще не жалела, как же.

- Так и думала. А теперь Люсиль вот. Ты совсем того? Вскружила ей голову, привязала к себе, наплела сказочек, а теперь, как узнала, что гробить свою жизнь та не собирается, и бродягой становиться, так все, от ворот поворот и посылание по матери? – Нина уперла руки в бока, сжала кулаки: сейчас она, несмотря на разницу в возрасте, была удивительно похожа на обеих сестер сразу, и это сходство больно вонзилось мне в сердце. – Она второй день ревет, винит себя, говорит, что была с тобой жестока слишком. Да какая там жестокость, и от кого?! Слушай, так, Филь…

Она положила руку мне на плечо и вдруг стиснула его так, что хрустнул сустав. Я чудом не заорала, ошалело глядя в ее ясные голубые глаза – кипящие от гнева озера.

- Не ходи к нам больше. От тебя одни неприятности. Я понимаю все, ты сиротка, туда-сюда, рано мать потеряла, отец, то есть отчим, неважно, умом тронулся; с братом не ладишь, в школе проблемы, ума и рожи Господь не дал. Это я все понимаю, серьезно, сама прошла через похожее. Мне не легче было, с двумя малолетними сестрами-то. Но ты моим малявкам психику поломала, и хорошо, если еще не судьбы. Я не знаю, чего от тебя ждать, ты просто бедствие. Может, в следующий раз Жака в постель потащишь, с тебя станется, и влезешь к нам через окошко, стянешь что-нибудь. Я думала, с Лили это как бы и обоюдная вина, я знаю, она сама далеко не сахар. Но Лу, наша Лу – это ж создание котенка слепого безобидней. Раз ты с ней так обошлась, то нет у тебя сердца, совести тоже не наблюдаю. Давай проваливай, чтоб больше я тебя не видела здесь. Я хочу, чтоб моя семья мирно жила и бед не знала. А еще раз увижу, как ты рядом крутишься, вот из этой штуки, - она вытащила из-за пояса пистолет совершенно невозмутимо и нацелила в меня, прижав холодным дулом ко лбу, - пробью твою черепушку, тело закину в сугроб, и скажу, что так и было.

Так и закончилась моя веха, посвященная Калью.

Я осталась без никого. И надо ли говорить, что в несколько первых дней после ссоры источала довитые волны ненависти, почти физически ощутимые, как уксусные пары, а потом погрузилась в уныние самое черное и гнилое? Больше ничего меня не радовало, ничего не имело смысла. Ничего, кроме идеи обрести свободу. До ее исполнения оставались сутки.

Я все еще помню, как вышли мы с Бартом одновременно из дома, и пошли кто куда – я к своей спелеологической группе, занятия которой предпочитала вместо школы уже окончательно, и где делала неплохие успехи, увы, совсем меня не трогавшие; он же – в клинику, невозмутимый, лицом сливающийся со снегом, а костюмом – с небом.
e17fda118e453ec6ed7b9ba5a6935163.jpg


Мы даже не смотрели друг на друга, а пути расходились все дальше и дальше. Он ничего не сказал об инциденте с Калью, он не произнёс ни слова. Я старалась несколько раз вызвать его на скандал, но он лишь глаза поднимал от книги, с отвращением смотрел, и снова опускал их.

Я осталась одна на свете.
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер


Черновик XVI. Тигель. II часть.

Что можно успеть за такой короткий промежуток времени, как сутки? Глупой девчонке, которая со всеми перессорилась, осталась одна на свете, испоганила себе жизнь, даже не окончив школу? Только думать о будущей свободе, и я думала, и жаждала ее, и чувствовала, как накаляется тигель, в который меня посадили насильно – тигель этого тошнотного мироздания, тигель Леокадии, тигель ревности, предательства, обиды и злобы.

Из моего свинца уж точно не вышло бы золото, а ведь именно из-за переработки свинцовых масс и взорвались научные станции, когда Вите было столько же, сколько мне сейчас; и пары, вызывающие туманы и отравляющие людей, тоже были свинцовыми.

Золото не было бы по способно на такую разруху. Золото сияло в сердечке глупышки Люсиль, навсегда для меня потерянной; золото плавилось в душе Жюля, чьи слепые глаза не померкли пока, возможно, только из-за этого блеска; золотой характер был у бедной Виты, бедной призрачной Виты, отдавшей себя другим, разъявшей на части сущность собственную, как кровь для спасительных вакцин.

Барт был создан из железа. Вита говорила, что ее брата тоже назвали в честь этого элемента – Ферреоль, от «феррума». А мне досталась роль позорного свинца. Свинца-отравителя, порочного металла. Хуже разве что ртуть и медь, но медь хотя бы умеет быть прекрасной, сверкая на солнце…

Свинцовой тяжестью наливалось с каждым днем тело, и будто сопротивлялось, вопреки сердечным желаниям, побегу. Дошло до того, что я упала, вставая с кровати – как подкошенная, поскользнулась на ровном месте и подвернула лодыжку. Да так неудачно, что растянула, хромала остаток дня, и вынуждена была отодвинуть побег еще на неделю.
b2bfdde7937de243ef12b7c4d84362f9.jpg


Я только тем и занималась, сидя по большей части дома, что проводила инвентаризацию своего рюкзака. Опыта в выживании у меня не было, но если бы окраины оказались вдруг огорожены, то я пошла бы через пещеры, надеясь исключительно на удачу и на то, что выход из них, который, как нам говорили, как раз около Тулона, тоже не охраняется, и не используется в качестве логова диким зверьем – а занятия в спелеологической группе неплохо подготовили меня к ряду возможных опасностей.

Что я имела при себе? Не так уж много, если подумать.

Два приличных мотка веревки, заботливо накопленный десяток огарков в мешочек, два коробка спичек, старую кирку, найденную где-то среди разрушенных зданий; кухонный нож и «ученический», маленький складной ножик; бурдюк, который перед уходом следовало наполнить водой и привязать к поясу; пара банок супа, пара – мясных и рыбных консервов, баночка медицинского спирта, моток бинта, листик одноразовых пластырей, таблеток пять самых разных анальгетиков, выпрашиваемых в школьном медпункте; да несколько небольших книжек и тетрадка Виты с записями – просто памяти ради, а в ней – особенно любимые мной рисунки Жюля.

Не так уж много, если подумать.

Фонарик у меня был налобный, всю теплую одежду я решила сразу надеть на себя, чтобы не тащить лишнего. Отправляться, можно сказать, налегке – идея неплохая, только если полностью в себе уверен. Хотя, налегке» - сильно сказано, и насчет той же кирки я сомневалась, но, с другой стороны – это было отличное, уж получше, чем нож, оружие; и в расчистке, может, каких-то завалов в пещере здорово подсобило бы. Правда, осуществить свои планы мне так и не удалось.

Ничего удивительного, правда? Предчувствия меня не подводили никогда, а усилились они в вечер перед последним днем дома. Барт унес телефон на второй этаж, едва придя домой, и не засев, по своему обыкновению, за занятия.

Он болтал, естественно, с Лили, но ничего похожего на их обычный разговор я не уловила. В голосе всегда ледяного и ко всему, кроме работы своей и «дамы сердца» безразличного брата, звучала нешуточная тревога, и мне, уже подломанной, она передалась стихийно, точно ветряная оспа. Я встала на нижнюю ступеньку лестницы, подсушивая, но уже скоро сама тому не рада была.

- …Ты серьезно? В самом деле так? Это не может быть подлог, какая-то утка, фальшивка? Пранк, наконец? Ты уверена? Ах, Жак, тогда ясно… да, я помню, он везде бывает. А из ваших все целы? Слава всевышнему, если он есть, хотя я что-то сомневаюсь. А симптомы какие? Это не привет из прошлого, с теми взрывами? Звучит ужасно. Как раз сегодня в больницу несколько поступило… очень похоже, да, на то, что ты говоришь. Это все мне совсем не нравится, дело плохо, если так. Мы же не сможем вывезти никого. Тут не на чем, некому, в конце концов, и некогда, все заняты с утра до ночи, а дееспособного населения, хорошо, если половина, и без них встанет моментально все… в сети? Наша домашняя сеть, Лили, ты что, не помнишь?.. – только к Штабу и подключена. А там ничего, я заходил недавно. Из школы. Ваша? Я сейчас прийти не смогу. Лучше утром дождусь газету, мне тут надо выучить…. Что-то типа проходного экзамена, да. Прямо там, в клинике. Если смогу, то сразу и возьмут, и школу оканчивать будет не надо, сразу – работа… да, ну и пусть, лучше такие планы, чем совсем без них, как у Филь. И потом, университеты ведь еще стоят, вернее, уже стоят, заново… закроются? Отказываюсь верить. Мы не в Средневековье, зачем закрывать порты? Навигация почти на нуле. Лили, я так не думаю. Успокойся. Я уверен, не все безнадежно. Я посмотрю. Да, я обещаю. Спасибо. И тебе тоже удачи.
53717d2fba8ab5401db0af52fc3e6011.jpg


Ничего хорошего, как вы понимаете, я не услышала, и забеспокоилась страшно. Речь явно шла о какой-то неведомой эпидемии… бежать теперь было опасно, куда опаснее, чем прежде. Однако и оставаться здесь дольше я не могла. Леокадия перекрывала мне кислород.

И я не осталась бы, я бы прорвалась, если б не новости, узнанные мной совершенно случайно на следующий, невероятно долгий и скучный школьный день.

- Торн помер, - услышав знакомую фамилию, я выронила изгрызенный карандаш, которым бездумно что-то чертила, вместо того, чтоб пытаться вникнуть в заданные нам по естественным наукам формулы, якобы объясняющие процесс распада материи и зарождение в тканях мутирующей частицы. – В Тулоне, в больнице. Сварился заживо в собственной крови. Там была уже не кровь, а пюре мясное, и органы все в таком же состоянии. Полный…

- Сейчас Эжен услышит, что материшься, вышвырнет, он из подсобки слышит все распрекрасно, - длящийся уже довольно долго (но едва услышанный мной) разговор мальчика и девочки, худо-бедно мирящихся с моим присутствием одноклассников, Дины и Поля; услышала бы, пожалуй, даже подвальная крыса – не только придирчивый препод, поскольку убавлять тон оба даже и не думали. – Я вчера тоже об этом узнала, из новостей. По радио услыхала. В списке мертвых его фамилия, и кузины мамы моей. Мама так плакала. А Торнов мы знали, мама с ними дружила, пока Улла не двинулась, а Оноре не свалил.

- А у нас просто знакомые они были. Коллеги, с отцом моим. Оноре много кто знал, но почти никто не поддержал его, когда он убегал, все, видно, понимали, что на смерть идет, - Поль горячился, а потом вдруг сник, тяжело и как-то странно, свистяще вдохнув. – Отец остался в клинике работать ведь. Он вчера больного принял, а пришел весь обсыпанный. А сегодня утром и я тоже. Это закрытая форма, не дрейфь, - он усмехнулся, когда Дина отшатнулась. – У меня ничего ужасного не будет, тут только два пути. Закрытая и открытая. Никакой вероятности, чистое везение. Прежде, чем я заживо сварюсь, лет пять пройдет, не меньше. Тогда и помру. И отец тоже. А начнется все с кожи, язвы будут… трещины. Придется мне тогда дома сидеть. Заражаются только через кровь, честное слово, Ди, ну не монстр я, не пялься ты так! Я в перчатках, видишь? – Поль поднял руки, будто сдавался в плен. – Я сижу один за столом. Я не кровоточу, а если начну, сразу медсестру зовите. А так-то я не заразный, правда. Говорят, в Тулоне срочно лекарство делают. Может, повезет, и те, кто с закрытой формой, спасутся…

Я больше не могла этого слушать. У меня шумело в ушах, моя судьба решалась прямо здесь и сейчас.

Не выдержав и не говоря ни слова, я вскочила, ткнула Поля кулаком в плечо, и, подцепив за руку, добившись, чтоб он на меня посмотрел хотя бы, поволокла прямо с урока за угол школы, наплевав на месье Эжена и его естественные науки, которые меня интересовали исключительно на практическом уровне.

- Ты зачем меня дернула? – поинтересовался он, нисколько, к моему изумлению, не обозлившись. – Все говорят, что ты безумная, Маланфан. И что фамилия твоя примерно это и значит.

- Заткнись, - я отмахнулась от глупых шуточек, как от мухи. – Поль, расскажи мне все. Расскажи об эпидемии! Откуда ты знаешь? Что такое с Торном случилось? Я… с ним дружила тоже. Дьявольски жаль, на самом деле. Но еще больше, честно скажу, мне будет жаль себя, если дело, которое я задумала, провалится.
149cde9aea31705597d05e69601f77d3.jpg


- Я толком не знаю, - он вдруг улыбнулся, и улыбка эта была не то ироничная, не то грустная, не то какая-то до одури отчаянная, и светлая вместе с тем. – Мой папа – доктор. Да ты знаешь, наверное. Доктора Эктора все знают, а старик Лароз, второй после папы диагност, вообще говорит, что, мол, ему бы знаменитостью быть... ну да это ладно. Просто вчера известно стало, что в больших городах вспыхнула зараза, причина – черт ее знает. То ли от воды, то ли от мяса… не знаю, честно. Коснулось тех, кто живет у моря, и тех, кто ежедневно в большом скоплении народа варится. Почему-то по городам точечно расползлась. А деревни, вроде не тронула, но это я, опять же, точно не знаю.

- А симптомы какие? – допытывалась я. – И какого хрена ты так спокойно говоришь о смерти?! Своей и своего папаши? Ты совсем, что ли, дурак? Ты же еще школу не кончил, отбитый, куда тебе дохнуть!

- Так это смертельная хворь, Филь, - он все еще улыбался, как будто о погоде со мной потрещать решил. – Ты что, непривыкшая сама за эти годы? Люди мрут как мухи. Не знаю, может, я просто типичный сын врача. Но и у тебя братец в больнице трудится. Твой близнец, как его там?

- Барт, - процедила я. – Но мы не общаемся.

Поль понимающе кивнул, сделав вид, будто вник в проблему – он не стал меня отчитывать или корчить удивленные рожи, за что я бы ему руку пожала, если б было дело до того. И продолжал он, как ни в чем не бывало:

- Симптомы жуткие. Ты не бойся, я правда не заразный, отец уверен. Он еще за две недели такие сообщения получал из города, и мы просто с ним ждали, когда до нас докатится. А точнее, все, включая власти Леокадия, надеялись, что у нас этой гадости не будет. Но те больные уже умерли, у них открытая форма была. Тяжелая. И медсестра одна умерла, как-то при контакте... еще трое у нас с закрытой лежат «на сохранении», отец сказал, вчера без перчаток, что ли, прибежал на вызов, и в процессе натягивал, спешил сильно, его на части рвали. Они просто перенесли хворого, ничего такого. Даже санитаров не стали звать, на пять минут дело, и всего две кровати. У папы как раз царапина на руке была. Вот так и вышло. Он домой пришел, и как руки мыл, до конца не отчистил раковину, кровь не досмывал, меня кинулся будить, я спал после школы, и извещать. А я вечером также этой крови коснулся, хотел оттереть. Но об край ссадил костяшки. И все. Папа сказал, трещины и язвы примерно появятся недели через две тоже – тот, кого они носили, поздно явился просто. Потом они сами закроются. Потом можно оглохнуть от высокого внутричерепного, можно кровоизлияние получить, а может и обойтись. Суставы распухнут, зубы повыпадут, станешь живым скелетом. Но это все лет, говорю, через пять. А знаешь, как они диагностировали? Была такая эпидемия раз уже. И пришла из Леокадии как раз, а потом те, кому уехать удалось, разнесли на всю Францию. Говорят, и Торн тоже был переносчик. Просто поздно рвануло. Оно, мол, спит, а потом может рвануть, и не знаешь, когда.

- От похожей мерзости у меня опекунша скончалась, - просипела я, вся трясясь и неожиданно ощутив острый холод, царящий снаружи. – Это было оно, или...

- Не, - затряс головой Поль, - у нее было медленно, и все списали на лихорадку, папа говорил мне. А тут быстро. Пять лет – не шибко долго. А еще бывает… как там? – ложная манифестация, вот. Это когда симптомы есть, но потом стираются, или уходят внезапно. Или в ремиссию. Так случается, но редко очень, это чудо почти. Надеюсь, с нами чудо проканает. Я доучусь, и буду отцу помогать, наверное. Придется. Хотя хочу не этого. Там, где смерть и тощища – не мое место. Я веселить вот умею людей. Плевать, что не до веселья сейчас. Была бы должность такая – больничный комик, а?

Он подмигнул мне, изобразил, будто поскальзывается на банановой шкурке, еще раз напомнил о том, что заразиться можно только через кровь и с «открытыми», и с «закрытыми, просто у «открытых» кровища буквально из всех щелей льется; сказал, что у болезни пока аналогов и названий нет, но между собой ее уже прозвали «синдромом котелка», поскольку человек, неизвестным мне образом, «варился» от крайне высокой температуры; хлопнул меня по плечу и ушел.

А вечером новость уже облетела весь городишко.

«Синдром котелка» уже в маленьких городах и в селах, медленно распространяется внутри страны. Порты закрыты, въезд и выезд запрещен, возле каждого населенного пункта теперь должна появиться охрана. Нарушителя ждет тюрьма. Болезнь не должна выползти за пределы Франции. При присутствии в городе зараженных больше полдюжины человек – все общественные места закрываются на карантин. Инкубационный период болезни – от недели до месяца. Жизнь при «закрытой форме» - от пяти до семи лет. При «открытой», при хоть каком-то уходе – от дня до, может, дней трех-четырех.

Мой побег сорвался, еще не начавшись.

Мир сходил с ума. Мы оказались заперты в собственных домах, в этом заплесневелом, одурелом от холода городке.

Вечером я видела, пустыми глазами пялясь в окно, как Жюль говорит с призраком Виты, окончательно свихнувшийся, с перекошенной улыбкой, сгорбленный, с висящими плетьми руками.
e922eff1bb80cdd0a8e0ddbf434849ae.jpg


Окончательно свихнувшийся и потому, вероятно, истинно счастливый. Что же оставалось таким, как я? Что оставалось мне? Какая еще беда должна будет случиться, чтобы чаша горестей заполнилась, наконец? Я не боялась ни болезни, ни тюрьмы. Но смысл бежать, если можно сдохнуть, не дождавшись невиданного чуда – зеленой травке, прогретого воздуха? А ведь я слышала, что еще при жизни Виты в южные части страны пришла весна. Что теперь там у них? Лето? Или снова снега?

Всяко приятнее умирать в зелени и блеске светила.

Но даже такая жизнь лучше, чем никакая. Даже такая. Нам оставалось ждать. Ждать, следуя совету больного мальчишки с улыбкой самоубийцы, ухватками дешевого юмориста и кроваво-белыми разводами воспаленных сосудов, проступающих через прозрачную маску лица.

Вариться в тигле, пытаясь превратиться из свинца в золото.

Вариться в тигле, который превращается в котелок.

*«Тактика «выжженной земли» — метод ведения войны, при котором отступающие войска проводят полное и широкомасштабное уничтожение всех жизненно важных для врага запасов».

Карточка шанса Жюля:
9e4397eba0e0dcd6086c35b4ac597942.jpg

Решение:
00bbaa25d124e8bf6a5adfbefc38f587.jpg

Карточка шанса Барта:
f68521533f165ed36e05f2a25a86b5c5.jpg

Решение:
39ba7acd5e0ebe9496d1f8fdca3e15fc.jpg

Еще одна:
a0ad3c39183fabc71af7e58a2c9e76b5.jpg

Решение:
e101da722b837b5c5e291ac5e565fc4c.jpg

Повышение Филь:
cb6583e2306b4b8874d634a8e03073ef.jpg

Прокачка культуры тела на фул у нее же (из-за занятий йогой, но почему-то не отобразилась картинка):
7fbe68603763d52ab5e7fbdc43555cf8.jpg

Пропуск Жюля в "Райский сад":
498b33c5d368fcc0741d444e308fe560.jpg

Пропуск Филь в фитнес-зал:
ac479762e7e8c56a995d2bb979709eac.jpg

Вершина подростковой карьеры Филь:
533099e7cc7996bd96da6096554c0d29.jpg

Пропуск Барта в мастерскую:
8007aa1ee4332f553cb361df988fea16.jpg

Вершина карьеры Жюля:
f0250c0c2c8d8aab1e3c1e17870ace48.jpg

Старение:
ca9074ed03a53e4d49c8795117fd2336.jpg

А также снято ограничение "Образование".
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Пою о потерях, побед боюсь
И снова, как прежде, веду бои,
Король и солдаты – потери мои;
Восход ли, Закат – куда ни пройдусь,
Ногами о мелкие камни бьюсь». (У.Б. Йейтс).



Спойлер


Черновик XVI. Смех и смерть.

Если что и оставалось неизменным в течение всех этих бедствий, так только животный мир. Не мир наших несчастных обывателей, я имею в виду, конечно (хотя те еще они, по сути, неразумные твари Божьи, да и я такая ж), а обыкновенную лесную и болотную фауну, да и городскую тоже – кошки, собаки… иной раз, бывало, и волки. Никаких шуток, уж это поверьте – обыкновенные волки-мутанты, с подсвеченными лунным блеском глазами, пронзительно-желтыми; с крепкими острыми клыками и густой шерстью, тощие, поджарые и быстрые, как гончие – если в Леокадии вообще могли держать гончих до катастрофы.

Эпидемия не коснулась зверей, и очень скоро стало ясно, что переносчиками быть они не могут – им было плевать на блокпосты и заградительные отряды; на запрещение покидать город, на закрытые порты. Звери жили сами пол себе, рядом с нами и отдельно от нас, и иногда я замечала, пребывая тогда в туманно-депрессивном оцепенении после сорвавшегося побега – замечала неосознанно, краем глаза – будто разума в этих комках когтей и шерсти намного больше, чем принято считать.

Почти никакие из «городских», даже волки, не нападали на людей – они сложно, но вполне реально приручались, и местная стража порядка, разогнавшая, наконец, притон в руинах (хотя я подозреваю, что далеко не весь, и ничего не сделавшая с такими, как Жак – скрытными и хитрыми мародерами, постоянно пропадающими из виду), использовала зверюг в качестве сторожей или бойцовых псов.

Настоящие псы, конечно, и в подметки не годились волкам, зато мышцы у них были куда сильнее, а кости – прочнее, тогда как волк мог перебиваться, выбравшись в городскую черту (почему, я не знала, но, вероятно, леса и болота стали непригодными для жилья и поиска добычи), объедками со свалки, лежалой плотью с замерзших или скончавшихся от эпидемии и вовремя не дошедших до больницы; волку нужна была скорость, зубы алмазной твердости и «шпионские навыки» передвижения, потому как гнали их нещадно, считая падальщиками (как оно, в принципе, и было, и также было с лисами и даже, по слухам, котами) – а кому охота шкуру терять?

Человек сильнее, у человека есть оружие (не стоит думать, что, хотя бы минимальной оборонительной базы в Леокадии не было, и помощь нам в этом не оказало соседнее поселение), человек может убить. Пес же – более-менее одомашненная скотина, менее пугающий, даже при всем их огромном росте и незаурядных физических данных. Псы таскали небольшие грузы или повозки – сани, посылки – на спине громадной твари легко умещалось приспособление вроде «седла», куда и паковались свертки и коробки; также могли везти и человека на лыжах, и вообще практически что угодно.

Лисы приручению поддавались слишком плохо, а вот кошки – нормально, как и их непримиримые враги – мутировавшие кролики, научившиеся, вследствие переразвитых голосовых связок, кричать резкими голосами при приближении опасности, а также наносить неплохие удары мощными передними лапами с всего двумя когтями, что имели плоскую форму и позволяли как спокойно скользить по насту, так и морду противника раскроить на лоскутки. Кроликов могли держать как живую «сигнализацию», котов, с их удивительно обострившимся нюхом – как «ассистентов» в научной работе, в охоте или поиске злоумышленников.

Они все переменились после взрыва, да – но не менялись с тех пор, и больше мы их не боялись. Бояться следовало «своих же» - людей, которые имели возможность «пришить на месте», снабдить дезинформацией, оболгать, выгнать за порог, или, как сейчас стало актуально, заразить. А зверей – нет, уже не нужно было. И я, скатываясь в своем отчаянии до состояния взболтанного киселя, варящегося из разума одинокой и всех презирающей, всеми презираемой малолетки; стала понимать этот мир их тайный и явный, презрительно-открытый и на виду у никчемных людишек – куда лучше, чем сородичей своих и соплеменников.

Я помню, как пошла однажды выбрасывать мусор, накопившийся за день – кости от обедов Тиффани, какие-то бумажки с попытками «эскизов» Жюля, упаковки от съеденного, зола от уличного гриля – вечер клонился к ночи, самое время для бродяжничанья зверей повсюду. Конечно, на одного из таких я просто не могла не напороться – на волка, чьи желтые глаза сверкали, как драгоценные камни.
7ec2509e3e8e2eb9f95d66886833f141.jpg


Я не стала орать на него, как тогда, утром в окне. Не знаю, почему я никуда не пошла, а просто стояла и играла с ним в гляделки, ей-богу. Я вполне отдавала себе отчет, что все-таки, при всей привычности, это как-никак дикий зверь, что в любой миг он может перекусить мне глотку, просто свалив на землю, ведь не только же падаль жрать – эти существа, как и большинство всех новых видов, являлись всеядными.

И все-таки волк стоял и смотрел на меня – в ответ, ничего не предпринимая. Затем добрел до могилы Виты, обошел ее кругом, поцарапал лапой снег – и вдруг кинулся в темноту, как подстреленный, хорошо еще, что не завывал при этом. Будто чья-то душа пришла навестить покойницу, и от невыносимой скорби не смогла находиться рядом дольше минуты – сбежала, унося свое горе во мрак.

Я хорошо его понимала. Я хотела сама быть таким волком, и дальше пускай все огнем горит, плевать. Я могла обеспечить себе свободу только через самоубийство – не подкоп же рыть, в самом деле, и я рыла бы ведь – но земля была, точно камень.

Этой календарной весной мы с Бартом должны были оканчивать школу, и вместо оценок, как в старые времена, нам давали характеристики – куда кто годится, для какой профессии, зачем да почему.

Конечно, братцу везло несказанно и тут – все отзывались о нем исключительно хорошо, его должны были признать надеждой города, не иначе; к тому же – только у врачей и ученых было право покидать охваченные эпидемией территории, так как услуги их могли понадобиться где угодно. Сколько нам было обеим, я не представляю и поныне. Может, что-то около восемнадцати, девятнадцати; может, меньше. Но уже в таком возрасте Барт, даже в роли медбрата, помогал в госпитале, как и не всякий фельдшер помог бы, и делал это столь самоотверженно, что вся общественность за него боялась и трепетала, потому что головой, надо признать, он рисковал ежедневно, уходя на работу.

Я же о нем не думала вообще, и ни о ком тогда не думала, хороня свою мечту и не понимая, как мне дальше жить. Ну, умрет так умрет, выживет так выживет. Даже к такому уже бесконечно далекому Жюлю я испытывала чуть больше теплых чувств, и порой вспоминала о нем, помогая теперь уже местным ловчим в их работе не столько из желания, сколько из жажды чем-то себя занять, чтоб не сойти с ума; вспоминала в школе, да и просто лежа наверху в кровати, бессмысленно уставившись в потолок.

Мне хотелось напиться, но теперь доставать алкоголь стало неоткуда, и тот единственный бутылек винного спирта, выданный нам когда-то в исключительно лечебных целях, стоял на полке шкафчика с медикаментами нетронутым, потому что такое, конечно, в чай себе не нальешь, и просто так не проглотишь. Мои мысли ворочались вяло, я сама была, как умалишенная, но все же, когда сидела дома, на чистом автоматизме спускалась вниз, готовила Жюлю какую-нибудь кашу или суп, помогала ему найти до стола дорогу, а потом снова опуститься в кресло у компа, или в постель внизу.

Не знаю, почему я не пробовала покончить с собой – все же это было бы слабоволие, а я продолжала ненавидеть эту черту, и стала ненавидеть, после предательства Люсиль, даже еще сильнее. Да и надежда, какая-никакая, у меня была. Радио сообщало об антициклоне, явившемся в более южные области на смену бесконечной зиме; о повышении низких температур у нас – словно вопреки разыгравшейся болезни, от которой народ сдыхал пачками. Стало и правда заметно теплее, небо расчистилось, и уже можно было выходить без рукавиц в самый жаркий час дня, наблюдать за движением солнца по небосклону, за подтаивавшими сугробами. Правда, ночью все это снова смерзалось, свирепствовала стужа – дело шло по-старому.

Но надежда, при всем моем унынии, не хотела уходить, хотя я, накручивая себя и драматизируя, и гнала эту светлую искру прочь. Помимо того, у моих старших «коллег»-ловчих было указание от ученых поставлять им лабораторные образцы, из крови которых можно было бы получить вакцину – как один средь тысячи вариантов излечения. Заболеть, столкнувшись даже с пятнышком свежей крови больного – на снегу, например – было проще простого, но в остальном опасной эта хворь не была.

Иначе, наверное, переносись она хотя бы по воздуху, я не пустила бы Жюля бродить одного, в компании исключительно Тиффани, которая бежала впереди и негромко лаяла, когда возникало препятствие в виде угла дома, или ступеньки, или камня, или какой-нибудь наледи.
d9f798221255b4674409d1ccd3e696e0.jpg


Он гулял ежедневно, молча, сгорбившийся и пустоглазый, обходил кенотаф и нашу хижину; потом возвращался в дом. Он не боялся холода, ветра, «синдрома котелка» - он был отрешен от всего на свете и ничем не наполнен внутри.

Страшней его участи я видела только небытие, и потому, как могла, боролась с искушением выпить весь спирт одним глотком, или вздернуться на бельевой веревке, или пойти утопнуть в болоте. Просто ради того, чтоб существовать и видеть этот мир, и верить, что придет он в норму, а я сброшу оковы; дальше.

Своего рода стимулом служило также общение с Полем, остававшимся неизменным в своей веселости и тщательному уверению других, что он-де не заразный, и страдает только сам, и если никто не будет голыми руками в царапинах вытирать его кровоточащий нос, то ничего и не передастся – но его, конечно, все равно сторонились; и, так как сторонились и меня, у нас как-то поневоле находились темы для разговора.

Не о болезни, нет – Поль Бертран избегал этой темы, постоянно подчеркивал, что ничего не боится, что и после смерти будет веселить в аду чертей, потому что ученые безбожники леокадийцы, конечно же, не попадут в рай; речь его пестрела дурацкими шутками и горький, подчас неотличимой от сарказма, иронией, от которой хотелось и смеяться, и плакать одновременно.

Это не была еще дружба, да и прежде разговаривали мы редко, но теперь общая беда нас будто сблизила – правда, приходилось делать вид, что все-таки переживаю за Барта, и уверять его, что братец, мол, всегда в защите с головы до пят, и уж он-то не заразится – иначе этот всеми интересующийся и всем сочувствующий мальчишка попросту бы не понял меня, посмотрел бы, как на безумную.

Поль был убежден, что ничего ценней человеческой жизни нет; о всех войнах и терактах, о которых можно было прочесть в наших учебниках по истории, отзывался он с резким негодованием, и начинал откалывать шуточки уже довольно жесткие, все на тему фюреров и диктаторов, тиранов и бандитов – ничего не стесняясь, надо сказать, с юношеской бесцеремонностью затрагивая в своих «эпиграммах» и действия интимного характера, и нрав, и личную жизнь возмутивших его особ.

Мне всегда становилось смешно при мысли, что бы он сказал о Жаке Видале и моем знакомстве с ним? Впрочем, этот факт я предпочитала скрывать, как и множество других. Мне хотелось остаться хорошей – как бы странно это ни звучало – хоть в чьих-то глазах, пусть даже воспаленных, подернутых мутной пленкой вечно повышенной температуры глазах этого пацифиста-неудачника, своим маленьким ростом и лохматой шевелюрой очень похожего на известного своим героизмом доктора Эктора Бертрана, который продолжал работу и с «закрытой формой», и сношал мозг каждому работнику больницы на тему безумной важности защиты и своего печального примера.

Надо сказать, это помогало, вероятно – из Парижа дошла до нас весьма немалая гуманитарная помощь, и непроницаемые костюмы, перчатки и маски, вместе с антибиотиками и имунниками для еще не заболевших, помогли остановить распространение заразы среди сотрудников, да и новых больных не поступало уже довольно долго. Можно было сказать, «котелок» откипел свое, но только в нашей области и только очень ненадолго, должно быть – слишком это все было зыбко. Но именно от Поля я и училась надеяться заново, осознавая, что есть в мире страдания посерьезнее моего разбитого сердца и временной (только временной!) несвободы.

Другим стимулом продолжать жить стала встреча с Амбруазиной Лароз, работавшей в спасательной службе. Выглядевшая много моложе своих лет женщина, с ужасным, плохо заштопанным швом на щеке, прикрывающим здоровенный шрам; мертвенно-белым лицом и следами красноты на губах и под носом, она просто куда-то шла, когда я на нее налетела, и тут же в ужасе отпрянула, заметив эти верные признаки «закрытой формы».
- Не зараженная, - Амбруазина выставила руки вперед перед собой, как бы и в качестве миротворческого знака, и предостережения. – Я не с «синдромом котелка», Филомена, не бойся. Я скоро умру, это факт, но у меня, кажется, то, что и у твоей мамы было. Лихорадка с болот. Подцепила, когда вытаскивали недавно какого-то доходягу с самодельной рогаткой, совсем поехавшего от нагнетания. Пытался перестрелять живность, считал их разносчиками.
- Кретинов много, - согласилась я, все еще с опаской глядя в усталое, бледное до синюшности лицо дамы. – Но Вита мне не мать. И это точно лихорадка? Уверены?
- Приемная, но все же мать, какая разница, - она отмахнулась, затем попыталась улыбнуться, но вышло очень убого и грустно. – Лихорадка. Поздно обнаружили, но диагноз ставил мой брат, уж Обри, наверное, ты знаешь. Он хороший доктор… но меня уже не спасти. Не те условия. Это просто уже не лечится, лишь поддерживается жизнь. Помнишь, когда я приходила в вашу школу, рассказывала о безопасности? Советую помнить и теперь эти правила. Не ходи к топям без снаряжения, серьезно. Я всего лишь упала там, рассекла лицо о камень, и шов-то наложили всего один…
Амбруазина коснулась своего лица, будто не веря, что оно действительно принадлежит ей. Я поняла, о чем она толковала.
6de9c64d8efc4add188758dbfd3970ee.jpg


Зараза, видимо, не была сродни «котелку», но также в крови размножалась охотно, почему проводником и явилась какая-то чертова ссадина. Даже одно это привело меня почти в панику, и я спешно распрощалась, и побежала домой, мучительно пытаясь найти середину между желанием не проявлять позорной слабости, и ходить в опасные места, как и ходила; и тем фактом, что все мы, по сути, висим на волоске, и волосок этот наш климат и куча кишащих всюду бацилл могут перерезать в любую минуту.

Наверное, стоило поговорить об этом с Бартом, и я бы даже через ненависть и гордость перешагнула, но застать его дома в то же время, что и я была там, представлялось почти невозможным – он ежедневно навещал семейство Калью, убеждался, что у них все в порядке; работал в больнице, сдавал какие-то финальные экзамены, ради этих самых рекомендаций, в госпитале и в школе, чтоб стать уже полноценным, можно сказать, сотрудником по окончанию – все же университетского образования мы предоставить не могли, а у братца был именно что «дар божий».

А когда все-таки я обнаруживала его у нас, то неизменно он оказывался трындящим с Лили по телефону (или с Ниной, или даже с Люсиль), либо же спящим, и будить его… я не решалась. Не из каких-то соображений совести, нет, просто не выспавшийся и злобный Барт мог наутро допустить какую-нибудь роковую ошибку, заразиться, притащить заразу домой, и… даже думать об этом было гадко.

И, бывало, часами, я просто сидела и смотрела, как тяжело вздымается во сне его грудь; как он хрипит и стонет во сне на соседней кровати, уморенный до полусмерти; как не может выбраться из плена своих, без сомнения, весьма неприятных снов… в те минуты, признаться, я почти оттаивала, почти прощала его, почти забывала, с чего началась наша вражда.
f8c903707e7b5d8c2bad66fbbd953911.jpg


Но наступало утро, и он, как всегда, убегал чуть свет, невозмутимый, наскоро побрившийся, дающий сухие указания Жюлю, на какой полке пакет с сухой кашей, и в каком стакане лежат его таблетки от старческих болей в костях (и имунники, само собой). Такого Барта, делового и уверенного, я уже привычно не переваривала, и носила в себе свою панику, стыдясь высказаться даже Тиффани.

Мне нужны были уши, на которые можно присесть; нужна была жилетка – и все это, предоставь мне такой шанс судьба, я бы с негодованием отвергла. Ведь жаловаться - для слабых. А слабой Филь Маланфан не была никогда в жизни.

Не знаю, почему я отвергала самых простых и верных слушателей, которые были при человечестве с зари времен, и, наверное, кто-то поверял им свои невзгоды и печали таким же образом – зеркало и отражение в нем, наша собака, да хоть собственная тень, или старая кукла, которую кто-то из Штаба сшил для нас с Бартом, когда мы еще и ходить-то толком не умели (она до сих пор сидела у стены, рядом с кукольным домом из коробки, и теми кубиками, по которым мы заучивали буквы – это все занимало такую крошечную часть пространства, что никто и не думал передвигать).

Наверное, всему виной была моя прямо-таки демоническая гордость, глубокое нежелание «поддаваться обстоятельствам», своему унынию, становиться, как Вита в поздние годы, в конце концов. Из тех немногих учебников, коими располагала библиотека, я узнала о разных формах депрессии, и, хотя слабо верилось, что может она настичь и меня, все же я имела основания для опасения: ведь после разрыва с Калью уже ничего меня не радовало давным-давно, мир казался выцветшим, как наши с Бартом глаза; звуки ощущались приглушенно, запахи, напротив, невыносимо остро и раздражающе.

Сил не было порой даже на то, чтобы встать с постели. Вита в своей тетрадке упоминала о моем странном детстве, о моих диких припадках, и я начинала теперь думать – а вдруг такое подавляющее уныние, всепоглощающая ненависть, мысли о самоубийстве, да и все прочее – просто форма безумия, доставшегося мне от кровной матери? Вдруг это все-таки оно и было в детстве, а теперь проявляется сейчас? Тогда что же это, сколько мне еще жить, и как от этого защититься? Вопросы, вопросы без ответов. Барт, конечно, мог знать об этом, иной раз казалось, знал он все – но слишком много месяцев уже длилась наша размолвка, чтобы вот так взять и пойти на примирение. Он меня избегал, он меня не выносил, я его – тоже. Предательниц Калью – тем более.

Но как же страшна и одинока становилась жизнь, как тосклива и безнадежна!.. Я ощущала такую страшную шаткость – будто стою на краю обрыва, в полной пустоте, и ухватиться не за что, и никто не протянет руку. Как так получилось, что я разогнала всех, кто был рядом, ведь раньше, кажется, меня любили, у меня было много друзей, так где ж они? Этот Поль – и то, наверное, отвернется, если узнает о моих похождениях, о моих недавних выходках. О моих планах и жизненных принципах. А лгать я принципиально не хотела даже ему, всего лишь какому-то приятелю. Так что оставалось делать?
Ах, будь Вита жива, я могла бы надеяться на совет, но разве добьёшься чего-то у мертвой? Знай я хотя бы о практиках спиритизма в то время, непременно попыталась бы, а так – только скисать и оставалось. Мне было наплевать на школу, на рекомендации для будущего ремесла, даже на Леокадию – часами я бродила, неосознанно вторя слепому маршруту Жюля, вокруг дома, сетуя на судьбу и впадая периодически в форменный ужас перед грядущим.

Почему я не убила себя, хотя могла бы – я все еще знала, как ценна жизнь, и смерти, особенно смерти мучительной, боялась жестоко. Наверное, то была травма, пустившая во мне корни еще давным-давно, когда мы с братцем днем сидели в Штабе, а вечером нас забирал кто-то из приемных родителей – да, травма, ведь психика моя всегда отличалась подвижностью, а чем еще обернется для ребенка видение распластанного по снегу трупа опекунши, с темными сосудами, проступившими через кожу, с посиневшими губами; звук дикого воя, огласившего улицу – воя того, кто последним на этой земле искренне любил почившую? Только чем-то трагичным, ужасным. Роковым надломом.

Может быть, смерть сладка, и там, за гранью, поют птицы, цветут сады? Может, надо было решиться?.. Так или иначе, я не решалась, я могла только злиться на себя, одуревшую от страха и уныния, превратившуюся в собственную тень. Я так устала от непрекращающейся черной полосы, что готова была излить душу уже кому угодно, лишь бы не домашним, поскольку продолжала стыдиться того – и весьма неожиданно такая душа подвернулась мне, как в свое время – Тиффани, наш домашний хранитель-дух.

Я стояла у кенотафа, смотрела вдаль, думая, как обычно, о самом плохом – был день, с этим оранжево-воспаленным небом, затянутым вечным смогом, поднимающимся от болот; с его краткой оттепелью, благодаря которой я не надела шапку, и позволяла ветру, налетевшему из ниоткуда, рвать и трепать мои сухие пряди. Я не сразу обернулась, ощутив на своей спине сей-то пристальный взгляд, и по привычке сжала в кармане нож, без которого никуда не ходила – если кто-то хотел бы напасть, он уже б это сделал, но осторожность не повредит, даже если грозит перерасти в паранойю.

Но позади не было никого – никого, кроме бродячей кошки, лохматой, худой, с яркими глазами цвета костра. Молчаливо – кошки «нового поколения» были тихими хищниками, почти утратившими способность мяукать – сидящую, водящую пушистым хвостом по земле. Что ей было нужно от меня, не знаю и по сей день. Очевидно, острый нюх учуял запах недавнего обеда – жидкого, но вполне сытного и горячего супа из банки. С каким-то, якобы, мясным ароматом, коего в упор не замечала я, но, очевидно, почуял этот таинственный зверек.
- Бродит детка одиноко, нет приюта ей нигде, - высоким, каким-то чужим голосом запела я чудную детскую колыбельную, выдуманную когда-то Жюлем и не раз слышанную мной, лежащей еще колыбели: повинуясь какому-то сентиментальному порыву, я подхватила кошку на руки, приподняла ее в воздух, и та, совсем не сопротивляясь, будто домашняя (возможно, так оно и было – из-за какого-то брака физиологии ее просто могли выгнать «со службы» ловчие, например), смотрела на меня, казалось, чуть ехидно, и в то же время сочувственно, мол, совсем с ума сошла. – Нет покоя ей нигде, гонят детку от порога… холодно в ночи одной, лютой зимнею порой… в этом мире одиноком, тропкою идет далекой…
eee50e2bac2a53c99c4e0163377a8d94.jpg


Кошка продолжала смотреть на меня, будто посмеиваясь – надо мной, над колыбельной, над тщетностью бытия. Наверное, уж она не боялась смерти. Чего ей, надежно от всего защищённой инстинктами и отсутствием человеческой разумности, было бояться?

Еду она могла добыть где угодно, а теплая шкурка отлично защищала от стужи, к тому же, ослабевшей уже. И, конечно, людские болезни ее не волновали, и людские проблемы –тоже. Но она не была – пока – «нашей», она была незнакомкой, и, соответственно, слушая меня, оказывала мне громадную услугу. Маленький кошачий доктор, работающий с душевной хворью.

- Как тебя звать? – я болтала с ней без умолку, притащив в дом и вылив в миску суп, предназначенный для нашего с Жюлем ужина – пришлось потом обходиться хлебом и «витаминной смесью», созданной на основе сухого молока с добавками и считающейся чуть ли не основным компонентом выживания в Леокадии, по мнению местных врачей. – Давай подберем тебе соответствующее ситуации имя? Хочешь, будешь «Морти» - Барт знает латынь немного, а я знаю от него, что этот корень означает «смерть». А вдруг ты переносчица заразы? Оцарапай меня, избавь меня от мук, только чтоб это было быстро, ха… или, может, называть тебя Пожаром, за твои глаза? Пожар – тоже неплохой способ умереть.

Кошка ела неаккуратно, совсем не с типичной кошачьей чистоплотностью, издавая тихое голодное рычание, пожирая суп так, как вампиры, наверное, прикладываются к разодранной артерии жертвы, высасывая кровь. Иногда она вскидывала голову, и огненные глаза едва ли не ухмылялись.

- Ты вестница беды, разве не так? – продолжала я свой умалишенный разговор. – Давай я назову тебя Мизерией? Отличное имя, черт побери, отличное. «Miseriae» - значит «несчастье». Будешь зобным призраком, будешь ангелом смерти, хранительницей всех моих бед. Ведь будешь? Считай, что это как сделка. Если ты действительно нечисть, а я в том не сомневаюсь, всякий зверь сродни демону. Плата за проживание и сбережение тайн Филомены Маланфан – консервированный суп, изредка мясо или перемороженные овощи; кости, сухари, вода и «витаминная смесь», мать ее так. Соглашаешься?

Столь увлечённая едой, она, как ни странно, подняла голову. Обжигающий демоническими своими искрами взгляд встретился с моим, хвост ударил по полу. Долгий взор к двери, затем – обратно ко мне. Вестница бед, чумное видение – я не знала, с кем заключаю этот договор – согласилась. И очень скоро выучилась откликаться на безумное имя, бесцеремонно занимать матрас Тиффани, шипеть на всех, кроме меня, и преграждать мне путь к темным углам, шипя уже в мою сторону – что это была за страсть защищать от всего, казавшегося ей подозрительным, я так и не поняла.
1c6ae8cd6b36414a739483a23e66e73f.jpg


Мизерия была из тех котов, которые гоняются за тенями и могут часами следить, едва поворачивая голову, за передвижением кого-то незримого вдоль стены. Жюль ничего не замечал, обо мне он, наверное, вовсе забыл, и Тиффани стала полноправной собакой-поводырем ему – на меня она только изредка бросала какой-то странный, то ли виноватый, то ли, наоборот, укоряющий взор. Барт же…

С ним все было еще более дико.

В тот день, когда кошка появилась у нас, он вернулся, как всегда, заполночь, и вдруг, споткнувшись на пороге, грохнулся на пол без чувств – натуральный обморок, чего прежде с ним, крепким, как кусок льда, никогда не случалось.

Я видела все это, стоя на лестнице с Мизерией на руках. Я не двинулась с места. Мои ноги точно в пол вросли, и даже обливайся брат кровью и вопи во весь голос – не сошла бы к нему. Я просто не знала, что надо делать. Как привести его в чувство. И нужно ли. А что, если этот обморок – следствие болезни? Что, если он принес в дом зло, настоящее зло «открытой формы», о чем и предупреждало появление этого мохнатого дьявола? Она не была черной, правда, но почти – темно-бурой, взъерошенной, словно только что выбралась из ада. Ее когти больно впивались в мои руки, но я не двигалась. Не двинулась, и когда Барт поднялся, и пошел мимо меня наверх, потирая ушибленный затылок и бормоча что-то о несусветной усталости.
a8a0a72109ef94724c4e09f9d33b2e7d.jpg


Он задел меня локтем, кошка издала негромкое ворчание, он обернулся – и шарахнулся так, что чуть нее вылетел за перила. Потом, с каким- то вовсе неведомым ему смущением хмыкнул, откашлялся и посмотрел с замученным любопытством на «нового жильца».

- Ну и глазища, Господи, чистые уголья. Показалось, что черта вижу, или сами по себе они горят, в темноте. Что это за тварь, Филь?

- Это Мизерия, второй хранитель дома. Будет тут жить. И ничего ей не помешает. И мне. Мы заключили сделку, - с вызовом сумасшедшей заявила я, вынудив братца покачать головой и с раздражением буркнуть:

- Дура поехавшая. Совсем свихнулась. Лучше бы дело какое нашла приличное, все равно из тебя учёного не выйдет, как ни таскайся в топях. И хотя бы когти ей обработай… звери не переносчики, это да, но хрен знает, где оно вылезет. А лучше выкини обратно совсем. Она с Тиффани не уживется.

Конечно, я не спешила следовать его совета, за исключением обработки когтей, которые у Мизерии были острее стилетов. Конечно, он ошибался, неумелый во всем жизненном и бытовом, кроме своей узкой области. Тиффани покорно приняла захватчицу, и со смирением святой переместилась на новое место – под кровать внизу, где спал Жюль. Потом, мучимая некоторыми угрызениями совести, я сшила подушку, как бы в знак извинения – но к ней Тиффани так и не привыкла.

И, разумеется, кошка переносчицей не была, как и никакой зверь не мог быть соучастником в заражении «синдромом котелка». Но как было не связать предостережение Барта с его видом на другой день – видом, от которого я вскрикнула, словно малолетняя девчонка, и отскочила в сторону, давая ему проход куда больший, чем нужен, чтобы покинуть дом. Его лицо ужасало – сине-белое, покрытое разводами ярко-алой сыпи, одутловатое, истощенное.
85282cc0a3ca72f022dc6aba93fbba50.jpg


Лицо мертвеца. Такого кошмара я не видела даже у Поля и его папаши. С ними можно было хоть не бояться заразы, а тут…

- Филь, уймись, - Барт вздохнул с отчаяньем, застегнул защитный костюм, в котором бежал на какой-то срочный утренний вызов в больницу, как ассистент одного из ведущих докторов. – Идиотка, тупая башка, что мне с тобой делать вообще? Это не «котелок», дура, знала бы хоть немного о медицине, так не ошиблась бы. Это сыпь… аллергия на укол анальгетика. Это еще ночью так вышло, я сам себе поставил, чтоб легче уснуть – голова болит зверски в последнее время. В результате язык распух, из носа потекло, вот ночью я и правда чуть не сдох, хотя уже сто раз себе такое вкалывал, и другим… просроченное было, видать, но это не «котелок», поняла меня? Не вздумай подозревать меня, или кому-то трепать, иди в школу. Я позже приду.

И он, конечно, убежал, а я, конечно, никуда не пошла. Мне было так страшно, что зуб на зуб не попадал. Я лежала в кровати, и вся тряслась, с ипохондрической тщательностью пытаясь выискать в себе коварные симптомы быстро развивающегося диагноза. А вдруг Барт ошибся? А вдруг «закрытая форма» - в «открытую» было сложно поверить даже мне – может быть разной? Вдруг сейчас роятся вокруг смертоносные бациллы, готовые превратить мою кровь в творог, а тело – в безжизненную кашу?

Я думала о себе – как любой эгоцентрик, прежде всего. Потом – о Жюле. И о Калью – если Барт у них был. И о братце – в последнюю очередь. Он мне вовсе виделся теперь источником вселенского зла.

Не в силах больше выносить напряжение, я кое-как оделась, выскочила на улицу и побежала в школу, чтоб не оставаться, хотя бы, в кромешной тиши, с ко всему равнодушным стариком, забывающим каждый день по огромному куску жизни; с удивительными и верными, но бессловесными тварями. Мне нужно было общество - прежде отвергаемое и оцениваемое свысока, а ныне необходимое, как воздух.

- Поль, - я поймала его за куртку, выходящим из здания; потащила в сторону так резко и стремительно, что он даже не пытался сопротивляться. – Поль, ты нормальный человек, у тебя отец доктор, слушай…

- Филь, я… - он начал говорить одновременно со мной, но осекся, и лицо его вытянулось. – Продолжай, неважно. Что-то случилось? Заражение? Ты заболела?

- Не я, - поведав в двух словах историю, произошедшую с Бартом, я выдохнула так шумно, что это было похоже на отчаянный вскрик. – Что скажешь? Он мне не врет, или?.. Только не заливай, если пойму, что заливаешь, я не знаю, что с тобой сделаю…

- Да в порядке он будет, если так судить, ему ли самому не лучше знать? И, смотри, на «котелок», как ты говоришь, эта сыпь ни разу не схожа, - он принялся загибать пальцы, широко раскрыв глаза и глядя на меня, как, бывают, матери глядят на визжащего ребёнка, пытаясь придумать, чем его успокоить, - во-первых, краснота: при котелке в «закрытой форме» - а «открытую» твой брат точно бы не перенес, спокойно по делам бегая – нет ярких воспалений, это в основном сосудистое, мелкие кровоизлияния, вроде синяков, похоже на сетку. Во-вторых, отечность – не схоже, при «котелке» отеки бывают, но в основном затрагивают веки и бьют в глаза или горло, как при ангине либо гриппе; и долго они не держатся, прорываются пузырями, а то, так, само сходит все… это пока до конца не изучили. В-третьих, синюшность эта. С «котелком» уж скорее краснорожим будешь, может, бледным с пятнами по всей морде, но не синим. Синий от недосыпа, от недоедания, от дикого режима. У меня отец не лучше выглядит. Да и я сам скоро буду не лучше, если тоже подамся в госпиталь, хотя все-таки, не знаю… тяжко это, Филь, словно полон мир страданий. Не хочу я так. Ты б вот раньше со мной общалась бы – так я бы с тобой сбежал, как Торн, чего мне. Если не выйдет из меня хорошего доктора, отцу одно горе. Друзья новых отыщут тоже. А больше-то и нечего терять. Не эта зараза бы… но ты не сходи с ума, Филь, я клянусь тебе, Барт рискует, конечно, но не помрет он, я думаю, удача на его стороне, везучий он. А мы с тобою – не очень, вот и возрадуемся же за ближнего нашего.

Он с такой убийственной серьезностью произнес это, сложив, как богомолец, руки, что я не могла удержаться от нервного прысканья в кулак.

Мне было плевать, что я пропустила экзаменовку, выдачу рекомендаций и предварительное распределение учеников в необходимые места Леокадии; плевать, что мое, технически, детство, закончилось вот как-то так глупо, просто, повседневно, одним-единственным днем, и теперь, видимо, навеки останусь «на подхвате» у ассистентов ловчих и, если повезет, то «младшим помощником младшего помощника младшего спасателя», как это было принято у на шутить.

Мне было плевать на все – я чувствовала такое гигантское облегчение (наш дом чист, Барт не заразный, я не умру раньше времени, меня не сгубит ничего извне), что, как в прежние, довольно-таки счастливые, если подумать, времена; хотелось совершить что-то необычайное, пускай и ясно стало теперь «в упор», что никакая великая судьба мне не уготована.

Сошло бы что угодно – хотя бы притащить Поля к нам домой, как заблудшего пилигрима, как последнюю надежду не свихнуться от одиночества; усадить его за стол на то место, где прежде сидела Лили, потом – Люсиль, когда Жюля или Барта не было дома. Накапать в жиденький чай совсем по чуть-чуть винного спирта, удариться кружками неизвестно, в общем, по какому поводу; и тянуть довольно мерзкую жидкость, словно это было лучшее вино, какими прежде была так богата наша страна.

«Покуда пьет французский народ, Франция будет жива»* - даже если пьет он всего-только дрянной травянистый чай цвета мочи, с каплей винного спирта.

И, то ли крошечная доза этанола так повлияла на моего гостя, то ли просто я впервые смотрела на его испещренное багровыми прожилками сгорающих сосудов лицо по-настоящему, без школьной снисходительной недоверчивости – но таким беспечным я еще не видела его никогда, хотя Поль, надо сказать, слыл веселым парнем еще с самых младших классов. Но вот он сидел передо мной – и ничего не боялся, и хохотал над своими же плоскими, как блин, остротами; и хлопал меня по плечу – и даже смерть его не страшила, и даже муки. А значит, он был сильнее меня.
3e58e7932803aeb872931354df54edcd.jpg


Этот щуплый шут, этот глупый мальчишка, этот лохматый «Бертран-балбес», этот пленник своей болезни, своего будущего ремесла, своего города – был сильнее и куда храбрее меня. Мою мрачную, тяжелую, злую и едкую натуру, вспыльчивую до бесстыдства; впервые охватили сомнения – что, если такое предельно суровое отношение ко всему на свете вовсе не обязательное условие каждого, выживающего в Леокадии? Что, если даже родившись в сугробе, вовсе не обязательно думать, что нутро у тебя забито снегом и всюду искать подвоха?

Моя угрюмая убежденность в безнадежности повседневности поколебалась под натиском его совершенно подростковой отваги; его детской лихости, очаровавшей меня, потому что никому еще, кого я знала, не удавалось смеяться смерти в лицо – если только Нине и Жаку, но и то, их смех был скорее оскалом; боевым оскалом и ощеренной злой ухмылкой прожжённых взрослых, готовых отражать нападение, заведомо нанося удар. А Поль был другим, и эта инаковость, раньше принимаемая за пустоголовость, сейчас обрела ореол чуть ли не героизма в моих глазах.

Мы были одни – даже без Жюля, потому как его, покорного и иссохшего, накануне вывез в Штаб Барт, поскольку лунатические шатания и ночные горестные вопли приемного отца стали уж совсем частыми, и братец решил, что пары недель в Отделении Покоя вернут ему хоть немного бодрости – он сказал мне об этом мельком, когда старик Генри, впрочем, почти не изменившийся с годами, уже подкатил к крыльцу в своем фургоне, и Жюля, закутанным в плед, вывели наружу.

(Не сказать, чтобы я не была согласна с решением вполне адекватным – но какая-то смутная неловкость в этом была и какая-то позорная мелочь, вроде ошеломляющего эгоизма нас обоих, уже слишком взрослых, чтобы в начале устройства своей полностью автономной жизни печься еще о ком-то – утешало только то, что это точно не навсегда, и, может, Жюлю там и правда помогут).

Мы были одни, и могли хоть орать в полный голос, никто не почесался бы, а соседней возле нашей хижинки не имелось никогда. Наши разговоры становились все более оживлёнными, буйными, как если бы и правда можно было упиться одной каплей; и я почему-то все бродила, стояла то у окна, то у стены, то сидела на краю стола. В голове было пусто, и как-то до боли легко. В окна заглядывал какой-то странный, красновато-зловещий отблеск туманной изморози.
668f5d8a3e48e9d7fafc544636f4c01c.jpg


Поль, наверное, не был в полном смысле моей индульгенцией, но я уже считала так, и отказаться не могла. Боль по Калью никуда не делась, но теперь я хотела простить им все, даже тройное предательство, тройной удар под дых.

В обществе этого «мне осталось три года, может, лет пять» месье Бертрана с лохматым клубком вместо волос и частым мелким дыханием вечно простуженного… хотелось прощать, хотелось быть лучше, не умирать, сделать что-то, пока «чума» с его дома не переползла на мой, Искупление, можно сказать.

Смех и смерть так близко и ходят под руку.

Искупление и смирение.

Преклоните колена пред этим мелким бесом, потому как он храбрее вас всех.

0.25 за друга семьи (Поль, собственно). 3.75+0.25=4.

*Строка из песни «Сэр Джон Бэксворд», гр. «Мельница».

Найденная на улице (а не в приюте, игра) кошка.
4bfa4c01d3f3729eb0de611fdb4e4b20.jpg

Смена кошачьего имени (ибо несолидно):
664314cd1757b8588a82cde281b9b672.jpg

Устройство Мизерии на работу:
64f37c7cbca4ad85b49567f212c5908c.jpg

Поль - наш друг.
64780cb8de66a215999cd133fdc07ae0.jpg

Баллы выгоды Филь:
9f41c1f47de856b0262f440ccfd78804.jpg

Баллы выгоды Барта:
ce2d5a51fa0f869e0219ef9f3f89c225.jpg

Баллы выгоды Жюля:
8027035e521594a79290df85baa4a7c4.jpg

Пропуск Барта в лабораторию:
7789339b0fd16aeec8556a58ca51f6e4.jpg

Карточка шанса Филь:
a01dc4bfdd07f40e1477474610e07f7e.jpg

Результат:
95c010dda372875c281c451c798fc374.jpg
 
Последнее редактирование:
Статус
Закрыто для дальнейших ответов.
Верх