2 поколение "Белый левкой". Черновики Маланфан

Статус
Закрыто для дальнейших ответов.

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
qjdmOE6.png

2mqgorH.png
fJTOWmR.png
zs7FamG.png
Y2lQuMo.png
UPkbTZY.png
JiRIYBp.png
«Воля сделает любой выбор правильным». («Pathologic»)


Спойлер
Предыстория.
Время и место действия – альтернативная Франция, недалекое будущее.


Свой первый день рождения я встретила, как могу судить по выцветшим фотографиям из скупой подборки в альбоме; на руках у женщины с волосами белее молочной пены. Женщина улыбалась, глядя в объектив, и прижимала к сердцу миниатюрный сверток – так странно подумать, что когда-то все было совсем, совсем иначе.

Свой второй день рождения я встретила, лежа в детской кроватке. Вернее, стоя – от фотографии остался жалкий клочок, но на ней довольно четко можно разглядеть младенца, худого и бледного, взявшегося за прутья кроватки и недоуменно глядящего поверх. Наверное, я тогдашняя искала мамочку или папочку. А они все не приходили и не приходили, занятые работой в своих лабораториях.

На третий год фотографий не сохранилось – моих. Родился мой младший братец, и обо мне вспоминали еще реже, чем прежде. А брата почти и не видать на всех этих темных, потертых снимках – так он мал и тщедушен.

Четвертый год я не помню. Осознать его, наверное, было тяжеловато. Как и то, что мамочка с папочкой больше не придут, а вместо них у меня теперь бабка Луиза, приходящаяся матерью беловолосой улыбчивой Жанетте, произведшей меня на свет. На четвертый год мне объяснили, что такое «сиротка». На четвертый год мы с братом знали, хотя и не могли понять, что жизнь наших родителей, жизнь Жанетты и ее возлюбленного супруга Марка, оборвалась в огне химического пожара – взрыва, уничтожившего лабораторию Союза по обработке и изучению тяжелых металлов.

Меня зовут Виталин Маланфан, и я – дочь ученых из закрытой коммуны, единственного во всей Франции городка, который сам стал себе государством, долгими и мучительными путями выбив разрешение у властей на полное удаление от связи со страной и закрытие границы.

Городок Леокадия и научное сообщество «Белый левкой», взявшее себе имя в честь этимологии имени коммуны, взрастили меня на математических формулах, стеклянных мензурках и публичных выступлениях великих умов. Меня – и брата Ферреоля, которого даже назвали в честь элемента периодической таблицы – в честь железа, «феррума». Имя выбирал отец, преданный металлургии и химии глубже, чем семье, но все равно не избавившийся от суеверий «жизни мирской» за пределами Леокадии.

«Чтобы сын вырос крепким, как железо, дочь – полной жизни», ведь и мое имя было выбрано не случайно, хотя уже и по иной причине. Правда, ничего у отца не вышло. Жизни в нас было мало, едва теплилась на двоих одна, а что до железа… им был Марку, осталась бабка и сделалась – я. Ферреоль был обделен по всем фронтам – может, потому и отклонился от нашего пути светлого сциентизма. Зато я всегда отличалась тем самым рвением, которое и помогло создать «Белый левкой» еще задолго до наступления две тысячи сорокового года.

Не помню уж, в чью голову пришла такая идея, и как его звали, и был это один человек, либо же слаженная группа – историю я не любила особенно, да и преподавали ее, как и многие гуманитарные предметы, вскользь – внимание уделялось естественным и точным наукам. Вот им-то и были посвящены все старания тех, кто превратил Леокадию в вечную экспериментальную станцию – культурные проблемы в нашей стране постепенно решались, и насчет них можно было, в общем, не беспокоиться, если бы не… и далее шел список причин, следуя которым, люди решили обособиться раз и навсегда.

Проблема мигрантов. Их стало слишком много, закон был слишком мягок к ним, и в результате кое-где перестали даже осуждать беженцев и просящих политического убежища за убийства, изнасилования, грабежи и тому подобные деяния. Ссылались на тяжёлый их опыт, на то, что мы – государство гуманистическое, открытое для мультикультурализма. И доходило это до совершеннейшего абсурда.

Проблема гуманитарных наук – коих, как и мигрантов, стало слишком много. Самовыражение, социальные связи, права и свободы – все это, конечно, прекрасно, да вот только с такой мощной базой поддержки все больше люди склонны были верить во что угодно, кроме научных данных. Кое-что, вроде медицины, психиатрии, фармакологии, пластической хирургии и психологии, имело влияние лишь потому, что было выгодно мировому бизнесу. Углубленное же изучение иных дисциплин сводилось на нет благодаря желанию университетов набрать как можно больший поток студентов, и, конечно, не забыть о «правах человека» и ценности каждой личности.

«Белый левкой» перерос всю эту ересь, стал выше на голову. Небольшой кучке деятелей науки удалось отвоевать поселение, убедить власти профинансировать их проекты, коих было немало. Гранты за свою работу они получили достойнейшие, однако в историю так и не вошли – то ли потому, что ученые стояли в шаге от неприкрытой жесткой критики страны, ее главы и устройства – а о таком вряд ли станут писать в учебниках; то ли потому, что не так много времени и прошло с тех дней. Но своего они добились – Леокадия закрыла границы, устроив въезд исключительно п пропускам, а проживание – лишь с доказательствами принадлежности к коренному населению и занятости в сфере умственного труда.

Правила в нашей коммуне негласны, но строги – в каждой семье свои нюансы, но общая канва остается неизменна: каждый, по окончанию школы, должен поступить в университет на сугубо научную специальность; университет закончить (желательно с отличием) и пойти трудиться на благо общества. Благо, лаборатории наши были оснащены по последнему слову техники, чего нельзя было сказать о других областях, к сожалению.

Здравоохранение у фанатичных, сделавших работу смыслом жизни людей просто летело к черту – умирали молодыми, смертность была высока, высоки и риски радиоактивных заражений, мутаций, детской заболеваемости. Работали со всем, что предоставлял мир и природ, не гнушаясь самой опасной дрянью. И иногда совершались прорывы, великие открытия, наводившие в «общей Франции» сумасшедший переполох – обычно с положительной окраской, поскольку никого не волнует количество погибши ха предприятии, если оно же дало миру новые способы использования урановых руд, новые виды прививок и новые методы селекции животных.

Меня и брата воспитывали по этой же схеме. Луиза, несмотря на почтенный возраст, все еще работала, и, признаться, специалистом в ботанике она была блестящим. А вот с человеческими ее качествами было смириться сложней – особу эту я помню строгой, крикливой и властной; не по годам крепкой плечистой женщиной, всегда носившей пояса с пряжками на джинсах и просторных неброских юбках – по вине этой пряжки переносица и бровь у меня рассечены шрамами, слишком заметными, чтобы скрыть их волосами.

Да и не стоит их скрывать – красота есть чушь и блажь, любила повторять бабка; и индустрия красоты – тоже. И почти все, кроме науки – чушь и блажь. Слишком много нерешенных вопросов еще у государства, и, если с правами и свободами они сами как-нибудь разберутся, мы должны доказать им превосходство сайентизма над обывательством. На практике.

Наказывали нас с братом часто и за любую мелочь. Школьные оценки баллом ниже идеальных мелочью не считались, и наказания становились жестче. Нас лишали книг, обеда, доступа в сеть, прогулок, даже общения друг с другом; порой секли со скандалом и криком тем самым пояском, жесткой кожаной полоской, увенчанной острой железкой пряжки. И если на меня все это действовало мало – я умела подчиниться, оставаясь при своем, иногда сама понимала свою вину, да и переживать особенно не умела, решительностью и стойкостью удавшись в бабку – Ферреоля, Ферре, как звала я его; подобное обращение выводило из себя, равно как и почти все, что происходило в Леокадии, с которой он неразрывно ассоциировал Луизу.

Ферре был другим. Другим во всем – казалось, он просто живет назло всему «Левкою». Слабый здоровьем, хилый и такой же землисто-бледный, как я (хотя у меня эта бледность была всего лишь косметическим дефектом, в то время как его – обосновывалась на плохом кровообращении и сердечной недостаточности), но удивительно открытый душой, честный и не боящийся своих странных идей, противоречащих всему, чем занимались в коммуне.

Его увлекало творчество – он дивно рисовал и учил меня; он верил в паранормальщину и убеждал меня, что настоящий ученый не пасует перед неизведанным; он утверждал, что проблема скорее в «нас», чем в «них», и что иные точки зрения можно хотя бы пытаться понять – в этом ему помогало увлечение психологией, которую серьезной наукой у нас не считали вовсе.

Я защищала брата от гнева бабки, рисковала выпрашивать для его «помилования», помогала с уроками и поверяла все свои тайны, оберегая и заботясь о таком непохожем на всех, таком удивительном человеке. И постепенно проникалась его взглядами сама – моя собственная позиция лежала где-то в темноте мучительного перепутья меж либерализмом Ферре и радикализмом Луизы.

Месяц назад мне исполнилось семнадцать лет – я окончила школу. Раньше на год, и к тому же на дому – такова была моя воля, и даже бабка не решилась мне запретить. Я не любила свой лицей, не любила толпу и фанатичную агрессию в среде учеников, а нередко и учителей. Леокадия была просто помешана на том, чтоб искать врага.

А дома, с Ферре, который, по причине вечных болезней, учился на дому с самого начала; я чувствовала себя куда свободнее и комфортнее. Я становилась собой – открытом для нового, любопытным и нервным человеком, ответственным куда более, чем это нужно. И сдержанной я могла не быть, хотя чувствовать «нормально» и не умела – но, как могла, неуклюже и непохоже на норму, я открывала свои скупые эмоции.

И вот теперь, одну из лучших выпускниц лицея, меня отправляют в «общую Францию». Меня, никогда не выезжавшую за пределы коммуны. Одну – Ферре еще предстоит несколько последних лет обучения в старшей школе…

На три долгих года – в Академию Ля Тур, универсальную и единственную в своем роде – там, как было известно из их официальной информации на сайте, преподают максимально возможное количество предметов. Само заведение не имело четкой направленности, но проходной балл у этого «универсала» был высок, и попадали туда очень немногие. Сборы заняли некоторое время, но улетаю я уже завтра. К пяти утра.

Наверное, человеку легче умереть и воскреснуть, чем покинуть собственное гнездо. Пускай и свито оно из колючей проволоки.

b593f6f91666bbe7625602b04ef4fa29.jpg
6f7c7e00a458623253fd29fac34ecf27.jpg



17 в 1.

Выражаю огромную благодарность составителям данного челленджа, всем династиям, написанным по нему; и собственно форуму, удобной площадке для творчества. Автор принимает замечания спокойно, склонен к сантиментам в неформальном общении и долгому размазыванию деталей в тексте. Искренне надеюсь, что история не останется без внимания, а со мной ничего не случится до ее победного конца. Добро пожаловать и приятного прочтения. :3

Комментарии разрешены!
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Кхм-кхм. Данную главу лучше не читать лицам, не достигшим совершеннолетия, поскольку в ней употребляются описания наркотических анальгетиков и зависимостей от них. И небольшая справка по написанному - в условиях, приближенных к "полевым", как Леокадия, морфин может применяться для облегчения болевого синдрома у страдающих лиц вынужденно, поскольку имеются понятные трудности с доступом к более безопасным препаратам; в то время, как вышеназванный является достаточно дешевым и весьма эффективным средством. Основная опасность морфина заключается в выработке зависимости, угнетении дыхательных систем и негативном влиянии на внутриутробное развитие плода. Это наркотическое вещество достаточно высокой опасности.
Мигрень Хортона, иначе - кластерные головные боли - разновидность мигреней, характеризующееся невыносимой головной болью, длящейся долгими приступами и особенно донимающей больного по ночам. Чаще встречается у мужчин, но не исключена и у женщин. Приступы могут длиться от нескольких дней до нескольких месяцев, дальше следуют периоды ремиссий, примерно им равные. Боль у страдающих этим диагнозом бывает так сильна, что отмечено даже несколько случаев самоубийств. Точного лечения пока нет, и сильные анальгетики - единственное спасение.
Надеюсь, автор не окажется в местах не столь отдаленных за свою откровенность.

«Полагаю, вы из людей того сорта, которые никогда не бывают счастливы, но которые делают мир куда более интересным в попытках это счастье обрести». («Песня кукушки».)

Спойлер


Черновик XVII. Часть 1. Содержимое коробки.

С момента «взрыва» эпидемии прошло несколько месяцев, и все эти месяцы я, как привязанная, всюду ходила с радиоприемником, подключалась к новостному порталу Штаба и жадно листала новости. Я хотела знать, как обстоят дела в «большом мире», пуска мне его и никогда не видать… но, возможно, увидеть его довелось бы Барту, которого могли использовать в качестве полевого врача в научной экспедиции… как раз готовилось две таких, и отправляться предстояло не так уж и далеко, всего лишь на юг страны, к морю – скорее, это было независимое исследование каких-то там микроорганизмов и морских культур, обнаружившихся при вскрытии льдов – но все же это происходило в Леокадии, как я помнила со школьных занятий, в первый раз за все то время, что отделило нас от катастрофы.

Я прилипла к радио и новостям, я не могла без них начать день, и все выискивала какие-нибудь новые угрожающие сообщения – но нет, все было удивительно чисто. И новости такие хорошие, что аж тошно и подозрительно становилось, и стучал в мозгу метроном сомнений: не обманываюсь ли я, не обманывают ли меня, не подделка ли это все? «Котелок» откипел, и пропал совсем так же быстро, как начался.

Совсем недолго, но… число жертв ужасало. И еще более ужасало число «контуженных» болезнью – носителей закрытой формы, теперь отверженных обществом сильнее, чем это было во времена трагедий с вирусом иммунодефицита. Они медленно угасали, их сосуды сгорали и лопались (как это представлялось мне, читающей жуткие медицинские термины и вспоминающей простые объяснения Поля), головные боли, кровотечения и лихорадка преследовали несчастных до самой смерти, а смерть была мучительна… и вакцины пока еще не существовало.

Таких зараженных были тысячи и тысячи. Мой Поль оказался в их числе, в этом списке потенциально мертвых, и уже одно только это заставляло меня слепо надеяться на успех готовящейся поездки, и желать удачи Барту – Барту, подумать только! У меня не осталось сил злиться, и отрицать очевидное смысла не было – он выиграл, я проиграла.

И теперь хотела, чтобы продолжал мой ледяной брат оставаться таким же стойким, отчаянным, упорным; чтобы все, задуманное им, свершилось. Чтобы взяли его в эту чертову экспедицию, и чтобы он не только помогал там, как ассистент и занимающийся общей практикой в более узком порядке, чем это принято в больших городах и группах ученых; чтобы он еще и нашел вакцину. Она нужна нам. Нужна всему миру, и, если кто и найдет ее, так это Поль, потому что Лароз старел, и выезжать, оставив госпиталь, не мог; а Бертран был занят непосредственно в больнице, и работа эта, несмотря на горе людское, концентрация коего была там существенно выше, чем даже в Отделении Покоя (все больше напоминающее реабилитационный центр старого образца), явно не являлась для него чем-то таким, что можно бросить пусть даже на недолгое время.

Поль же точно не стал бы врачом, хотя и практиковался в госпитале, но я знала – это ему не по душе, и ничего он с собой не поделает, уж лучше пойдет в разнорабочие, коей являлась пока что и я, совмещая ловчего, грузчика, копателя, и бог знает кого еще. Я была сильной, очень сильной и крепкой для юной девицы; мышцы у меня превратились от активного образа жизни в чистую сталь, и, хотя этого нельзя было сказать по торчащим ребрам и костлявой шее, я вполне могла трудиться, не уставая, много часов.

Если бы только было где… если бы только могла я как-то вложиться в «программу по излечению», как это назвали у нас. Леокадия, несмотря на лишения и ужасный климат, снова становилась «научным центром Франции», но вот только Филомене Маланфан места в нем решительно не было.
Об этом и многом другом я часами говорила с Мизерией, сидя на ее матрасе, погрузив руку в жесткую бурую шерсть, такую удивительно теплую; или просто вытянув их вперед, как две бесполезные ветки.
328e49f2cbd7b82f9eedf65b0efcd100.jpg


Я жаловалась ей на свой непреходящий экзистенциальный кризис; на боль по Калью, на обиду, поскольку Барт продолжал с ними общаться, и Лили снова бывала у нас дома, но даже глазом не вела в мою сторону; на страх – за себя, за Барта, за Поля; на горечь и грусть, на чувство обреченности, возникающее всякий раз, как я ходила в Покой к Жюлю, уже снова, как в пору его трагической юности, начавшего впадать в полное беспамятство и глубочайшую апатию; на свои неясные чувства, свою бесполезность… часами я так болтала, и Мизерия отвечала мне насмешливым жгучим взглядом янтарных глаз.

Демон, да и только. Что с нее возьмешь? Иногда я хотела поменяться с кошкой местами. Она бы точно прижилась в Леокадии лучше, чем я, если б засунуть ее в шкуру человека.
Как восстановить то, что, как мне представлялось, безвозвратно разрушено? Как вернуть потерянные года? Я боялась умереть – о, как я этого боялась!.. Видела свою гибель во сне, видела себя задушенную, или повышенную, или утонувшую в болоте, или зверями растерзанную – или, самое кошмарное, медленно издыхающую от болезни.

Привыкшая все носить в себе, я не могла довериться никому – однажды раскрыв свое сердце перед Люсиль, теперь я дула на воду, обожжённая кипящим молоком. Я знала, что Люсиль больше не в Леокадии – как и почти вся информация, эти сведения я попросту подслушала под дверью, когда Барт и Лили читали и делали какие-то совместные записи, попутно делясь новостями. Как она мне и сказала тогда, знакомые Нины и Жака смогли устроить ее в хорошем месте, в большом городе, но это был не Тулон – точного адреса я не знала, а они не называли; может, боялись, как бы я не сбежала туда, узнав. Но на побег не хватало у меня теперь пороху. За пределом Леокадии ждала смерть. Ждали бациллы «котелка», пускай уже и прошел острый период, я помнила, и «закрытая форма», благодаря Полю, меня не пугала, но вдруг… вдруг остались те, у кого еще была «открытая»? Вдруг инфекция была во всем воздухе «большой земли»?

Конечно, предложи мне кто отправиться, и я не колебалась бы, но... ведь почему-то порты все еще были закрыты для гражданских, и городские ворота. где только можно – тоже. И не в одной Франции, я знала – пострадала большая часть Европы. И мы все еще были на карантине. Никогда нельзя было расслабиться и довериться ситуации. И человеку, наверное, тоже.
Я любила Люсиль, я доверилась ей, а в итоге едва не привела к безумию, и могла оказаться закопанной в снегу, откуда и появилась на свет, с пробитой пулей Нины головой.
Я любила Лили и доверяла ей, а в итоге меня отбросили. Как ненужный материал, устаревший учебник, и предпочли моему никчемному обществу – общество идеального братца, забыв навеки мою жалкую натуру.
Я любила Барта… даже сейчас! – и я ему доверяла когда-то, как своему отражению в зеркале, и он мне доверял, но слишком мы выросли разными, и размолвка пролегла меж нами трещиной в скале, такой широкой, что не перепрыгнешь и мост не соорудишь.
И теперь можно было сказать, что я, наверное, успела полюбить этого карточного шута, таскающего с собой то коробки с поджаренным хлебом, который он раздавал, как молодые мамаши - молоко и печенье в старые-добрые времена, несчастным в Покое; то старую расстроенную гитару, которая еще его деду принадлежала; этого лохматого трикстера, всегда говорящего одну только голую острую правду; этого медленно схлопывающегося, как проколотый воздушный шарик, юношу – да, безусловно, его любили многие, но еще больше людей его сторонилось, и со мной он был таким же, как с другими, не делая разницы. Он не знал, кто я на самом деле, и с кем я водила дружбу, и что делала, и что видела.

Он смотрел на молодую девушку, пережившую смерть приемной матери, страдающую от непонимания окружающих, от тяжелого забытья приемного отца; на впечатлительную, буйную, болезненно-горячую личность – но не на чудовище, коим я была. Поль не знал обо мне ничего, и поведать ему истину было так же страшно, как проснуться однажды, и обнаружить кровавую сыпь на своих руках.
И все-таки, не будь его, не будь молчаливого смирения Тиффани, состарившейся и сделавшейся еще более кроткой, чем всегда; не будь этого дьявольского лукавства, прожигающего душу, в глазах Мизерии, перед которой было почти стыдно раскисать; я сама свихнулась бы, или угасла, как угасал бедолага Жюль, исхудавший, седой и слепой.

Я старалась держать Поля поблизости, как талисман; я цеплялась за него, точно дурной сон за паутину «ловца», и часами мы могли болтать обо всякой чепухе, слушать его надтреснутый тонкий голосишко, изумительно точно подбирающий аккомпанемент всему, даже капанью воды из крана – его напевы, бессмысленные, вроде «тра-ля-ля» и тому подобных, выходили даже более складно, чем настоящие песни, а время что-нибудь спеть, пошутить или потравить байку он находил почти всегда. Поль уходил от нас заполночь, иногда и оставался, но редко – чаще ходил «проверить, как там отец».
4147620141be7d0c0a76b5acd77388fd.jpg


С отцом, хмурым и молчаливым, общего у них было мало, хотя внешне сразу ясно становилось, в кого младший Бертран таким уродился. Но они никогда, насколько мне было известно, не ссорились всерьез – может, в том и была тайна родства? Может, приемышу никогда не понять такого? Я завидовала, завидовала страшно, и желала, чтобы Поль вовсе не уходил от нас. Барт и в этом отношении меня обскакал – от него-то Лили не сбегала! Меня негласно отселили на «чердак», они же поместились внизу, заняв двуспальную кровать – не разные, заметьте, хотя та, что была еще Витой сбита из ящиков, никуда не делась.

Они и не скрывали род своих отношений, и, хотя общались при мне довольно сухо, я часто слышала прерывистые, дико неподходящие его голосу, нежные нотки в словах Барта… и то же самое с Лили, которая, вытянувшаяся еще больше, со своей нечесаной вороной гривой, больше не казалась дурнушкой, как в детстве; и выглядела почти хорошенькой рядом с ним, обсуждающая что-нибудь, вдохновленная - они были действительно прекрасны, ловила я себя на завистливой тонкой мысли; две стороны будущего, правое и левое, серое и белоснежное, и оба одинаково важны. Важен каждый, даже такие бунтари и шуты, как Поль. Важен каждый, кроме меня.

Важна даже всякая бессловесная тварь. Мизерия или Тиффани, конечно, почти люди, тут и говорить нечего, но даже и те, кого я не знала… или знала частично. Животных я любила больше людей, это верно, и могла назвать некоторых «знакомыми», даже «приятелями», чего о людях, увы, не сказала бы. Одним из таких был бродяга-волк с желтыми фосфоресцирующими глазами – видимо, неприрученный, но и не ищущий цели нападать на жилые поселения, ведомый, прежде всего, запахом объедков из многолитрового ведра у крыльца, или выгребной ямы, где давно не разводили огонь. Несчастная, изголодавшаяся животина, названная учеными «люмини»*, как раз за эти светящиеся глаза, похожие на два тревожных сигнала в ночи.

Я смотрела из окошка, думая, что осталась дома одна – но Барт возвращался из клиники, и вот-вот должен был появиться на пороге… когда люмини заступил ему путь. Даже из окна, с расстояния весьма приличного, мне были видны странные темные пятна, которые тянулись за цепочкой следов волка на снегу; пятна – и нелепая прихрамывающая походка его. Он приблизился к брату, медленно, валко, вовсе не выказывая намерения броситься и перегрызть горло. Даже со мной он вел себя тогда более настороженно.

Барт не поворачивался спиной – шел, пятясь и подняв пустые руки, к крыльцу, столь же неспешно и осторожно. Волк следовал за ним, и вдруг на крыльце упал, как подкошенный, и Барт наклонился к нему, протянул руку к его животу, будто желая почесать, словно пса.
1de7ca411e6043adb0cf1a095a650781.jpg


Постоял так, выпрямился, и вошел в дом; сквозь открывшуюся дверь мне было видно, как люмини поднялся и поплелся, следя неясной субстанцией, куда-то вдаль.
На униформе братца, на правом рукаве, темнели несколько мелких кровавых пятен, и я едва сознание не потеряла, прежде чем вспомнила, что звери – не переносчики.
- Что ему было нужно? – я не узнавала свой слабый, прерывистый, сиплый голос.
- Он приходил умирать, - просто и без всякой заносчивости ответил братец, не оглядываясь на меня и начиная подниматься по лестнице. – Он хотел, наверное, чтоб я ему помог… знаешь ведь, животные сейчас не то, что лет десять назад; они не так боятся людей, и пока причина тому до конца не изучена; возможно, безысходность и приходящие в негодность природные условия, комфортные для них и побеждаемые нами, этому виной... У него здоровенная рана была на брюхе, но не слишком опасная, скорее, просто глубокий большой порез… если б он столько крови не потерял. Напоролся на что-то, может, или в драке погрызли. Но я не по зверям ведь, да и не было у меня с собой ничего, чтоб рану зашить, или залить чем-нибудь… спирта у нас дома почти не осталось, бинта тоже, все прочее – в клинике, и таким, как я, начинающим, еще ничего не дают с собой, едва хватает. Да и было бы…
Он помедлил немного, потом обернулся все же.
- Не дело это, на зверей тратиться, когда люди страдают. Когда ты можешь так умирать, Филь. Или я. Или Лили. Или Жюль, хотя ему, положим, и помогут, в Покое... Я не хочу, чтоб было, как с Витой. И я лучше сэкономлю те крохи, которые имею. Зверю звериное, а людям… нужно жить.

Как мне было относиться к нему потом? Я знала, что он прав, и все же… мир зверей, примитивный и ясный, был мне ближе, и смерть пусть даже почти незнакомого волка… я легче приняла бы, наверное, смерть кого-то из таких же «едва виденных» граждан Леокадии, в том числе и свою, не страшись я так сильно лика под капюшоном.

Да, даже самые убогие местные хищники лучше людей, много лучше, однако жить мне не с ними, а с людьми. Жить и меняться, через боль и переломы себя изнутри. Меняться, как мир меняется, потому что не вечно царить зиме, и не вечно рожденной в сугробе быть там закопанной.

Эти перемены были вынужденным условием, и тоже сродни болезни, и хотелось вернуть времена, когда никаких чувств не гнездилось в моем сердце, кроме бешеной жажды новизны, обретения «верных подданных», коих было бы, в моем случае, слишком тривиально назвать просто «друзьями»; кроме жадности, решимости и ненависти к тому, что происходило вокруг. Это все оставалось, но паранойя и страх вытеснили мятежную искру, отразились, как в кривом зеркале, сотней опасений: не умереть бы, не заразиться бы, не сломать бы все хорошее, что еще оставалось… не остаться бы снова в серой буре тотального, беспросветного одиночества.

До сих пор в неудавшемся побеге мне хотелось винить Люсиль; до сих пор грызла нутро обида на Лили, на Нину и Жака, предавших меня, сначала продемонстрировавших доверие и общность, а после – обошедшихся, как с тем же волком, шарящим по помойным кучам, не обращаются. Но… если бы сейчас кто-то из них пожелал примириться, просто протянул бы мне руку, взял обратно свои слова – то и я взяла бы свои, и за руку эту ухватилась бы с радостью. Я не хотела думать, что моя дружба с Полем рождена той же безвыходностью, что заставляет прежде дикую фауну придвигаться ближе к миру людей, ища у них… неизвестно чего, то ли защиты, то ли приговора.

Так и я – не понимала, чего ищу. Но оптимизм моего умирающего стал спасательным кругом, и я говорила себе, раз за разом: ему осталось пять лет (три года?), он не знает, куда кинуться со своей мигренью, лихорадкой, с постоянно окровавленными платками у носа и рта; но он живет, как может, и не следует ли мне поступать по примеру его, побеждающего смерть каждый день? В какой-то мере, казалось мне, Поль и Барт – по две стороны баррикад, отделяющих Леокадию от мрачной фигуры Жнеца. Только если братец старался вывести смерть из игры совсем, отвергнув всякий свой юношеский фатализм; то Поль… словно бы жил с нею под боком, но не пускал на порог.

И та, и другая позиция казались мне стоящими, во всяком случае, лучше моей паники перед неизбежным. Это состояние «сидящей на измене» должно было пройти, ведь и моя юность постепенно отчаливала за горизонт, но увы – я не приобретала ума с годами, то в одну крайность кидаясь, то в другую.

Иной раз я смотрела на себя в зеркало, разглядывала свои широкие, точно вешалка, плечи; нос-карандаш, сошедшиеся почти на переносице глаза, утонувшие в соломенной пене сухих непослушных волос хмурые брови – и думала, уже без панических ноток, но со странной, жгучей горечью – что сходство наше с братцем совсем пропало да выцвело; уже мало кто незнакомый мог признать в нас близнецов.
1cee4f9dbd2590dafb0693a95d33be6a.jpg


Он был, от своего образа жизни, бледнее и будто тоньше, хотя впечатление это представляло собой наглую ложь глаз смотрящего – доктор не может быть слабым, и Барт, весь как из стали выкованный, точно таковым не являлся; он был стройнее, держался всегда удивительно прямо, и очертания его в общем-то красивой формы губ несказанно портила вечная кривая усмешка, тянущая их уголки книзу – чего точно не было у меня.

Волосы у брата напоминали оттенком, если судить не по поставляемым нам суррогатам и заменителям всего сущего, а по картинкам в учебниках и разных других книгах; сливочное масло, описываемое как восхитительный молочный деликатес, какой был нашему поколению уже неведом – мои же пряди, жесткие, как наждак, скорее были как пресловутая солома, горелая трава.

И, конечно, его каменное лицо, лицо задумчивой статуи, не могло быть похожим на мое, вечно меняющееся, то несущее на себе печать презрительной гримасы, то сморщившееся в отвращении, то пустое и осененное траурностью нынешнего дня. Общим на двоих был только цвет глаз, близоруких, но в совсем малой степени, глаз – «родолитовых», как говорила Вита, вспоминая драгоценный камень, коего мы никогда не видели. «Розовый пироп».

Мне хотелось думать, что это поэтическое сравнение было вызвано чем-то большим и значительным, нежели просто впечатлительная, чувствительная к прекрасному натура моей приемной матери – любовь к нам, как к родным, например. Вита мало походила на хрестоматийный материнский образ, конечно, да и возилась с нами она мало, еще во времена, как я помнила, моих и Барта лет четырех – тяжело больная; ей было бы просто не по силам делать больше, чем она делала… обязанности по уходу и присмотру ложились на плечи Жюля, в коем тогда так же мало проявлялись быстро развивающаяся слепота и непрожитая травма; как сейчас «закрытая форма» в парадоксально жизнерадостной натуре Поля.

Мне хотелось думать, что Вита любила меня, злую и непокорную, кошмарное маленькое чудовище, вирус гиперактивности, ходячий смерч; не меньше, чем «идеального и благополучного» Барта. Не меньше, чем обычно родители любят детей – мне было плевать на этот фактор тогда, но сейчас обстоятельство сие сделалось чертовски важным, будучи замешанным на неизменной зависти – мне хотелось думать, что наше, пусть и мнимое, родство, было не слабее, чем у того же Эктора Бертрана с его почти столь же отчаянным сыном. А иногда даже приходило на ум, что в чем-то я на Виту похожа (Барт, услышь он такое утверждение, расхохотался б… если бы умел это делать), в чем-то повторяю судьбу, будто перепрограммированную ее руками в моем младенчестве: я привязывалась к тем, кто был, по каким-то причинам, уязвимей меня –или же, напротив, независимей и сильней; я хотела знать больше, чем дозволено человеку, но не зацикливалась на одной теме, как Барт; и я, как Вита, любила снег, хотя временами и ненавидела, но почти боялась думать, как воспримет мое сознание возможное (и теперь не такое уж нереальное) будущее – сырую землю, черные проталины, может, даже ростки травы? Не принесут ли перемены новых бед?
Ведь недаром же имеется и проклятие, связанное с бурными событиями жизни!** Не свихнусь ли я от этой ошеломляющей новины, увидев первый зеленый росток? Что, если Лили все же своего добьется, она – и команда экологов, куда ее взяли штабские ученые еще до окончания школы; что, если однажды я выйду на крыльцо, и увижу вместо сугробов – ручьи, и привычный мир исчезнет? Я размышляла об этом, лежа в снегу, делая, как в детстве, «снежных ангелов»; и приходила к выводу, что, пока все идет своим путем, перемен мне не надо, и цепляться за стабильность хоть какую-нибудь я буду всеми когтями и зубами.
2df6843897280b0fbcb2cffb0067abed.jpg


Я достаточно натерпелась от всех этих сюрпризов, которые подкидывала судьба. Мне хватило, точно хватило – ах, если бы можно было все это отозвать, отослать, как ненужное почтовое отправление; заявить «мне не надо, здесь не живут, вы не туда пришли» - и выкинуть за дверь чертова посыльного, раз за разом выставляющим на порог сосуд Пандоры, об который так легко запнуться, открывая дверь, и разбить, выпуская на волю беду и ужас! Ах, если бы, если бы… но только мечтать об остановке мне и оставалось, тогда как поезд повседневного бытия давно сошел с рельсов, и теперь летел в пропасть, переворачиваясь в воздухе, швыряя пассажиров об пол и стены.

Каждый следующий рывок отзывался лишним ударом в моем сердце, безукоризненно здоровом, но слишком подвижном и нервном, готовым к срыву и разрыву, как я сама. Новым таким ударом стала маленькая походная сумка Лили – потертая материя туго набитого парусинового цилиндра, сломанный замок – стоящая, как раз-таки, у порога. И сама фигура «предательницы», долговязая, с ведьмовскими вихрами, похожая издали своим ростом, худобой и длинными плетьми волос на плакучую иву; зловещий в своей привычности глазу силуэт, обрисованный пасмурным небом на фоне снега и серого плаща Барта.

Я возвращалась под вечер с болот, где от меня было столько же помощи, как в цивилизованных городах от ветхого снегоочистителя; и я увидела их вдвоем, у крыльца… держащихся за руки, смотрящих друг на друга так, словно ничего больше и не существовало в мире.
c238f4c7e2f66fd6c6f14a2fbbc2467d.jpg


Он говорили негромко, но в снежных пустошах звуки разносятся далеко, особенно, если наст лежалый и под подошвами не скрипит… я слышала, и плавилась от глубокого изумления внутри, и не могла поверить, что все это происходит взаправду, что я не сплю и в бреду не валяюсь; что я не пьяна, и не ударилась головой.

Лили бормотала извинения – так непохоже на нее, всегда гордую и выдержанную – уверяла, что не помешает, много места не займет, но идти ей некуда… что наши стражи порядка каким-то образом, даже чудом, поскольку, и это знали все, нерасторопности у них хватало; прознали о таинственном ремесле Жака и Нины за пределами Леокадии, и, буквально, «напали на след», и Жак был вынужден скрыться, не имея возможности больше сюда приезжать, а Нина… последовала ним, как супруга беглого каторжника.

Лили рассказывала, как старшая сестра разбудила ее средь ночи, велела собрать все, что в сумку поместится, и идти ночевать куда угодно, потому что оставаться здесь опасно, и ее тоже могут привлечь к суду, как укрывательницу преступников, и суд-то не в Леокадии будет проходить, а на большой земле, как водится… а потом Нина выволокла из подполья канистру с бензином, облила домишко и чиркнула спичкой по связке лучин, швыряя их внутрь. Они даже не попрощались – Нина бежала, у нее не оставалось времени, и вроде как она обещала прислать веточку, но неизвестно, что имелось в виду – то ли обычное письмо, то ли электронное, то ли вовсе устное сообщение.

Жак ожидал ее где-то у окраин, и Леокадию, очевидно, им удалось покинуть без труда, как это и было ожидаемо: что могла наша, собранная по кусочкам, как Шалтай-Болтай, из разномастных добровольцев, полиция и стража; против опытных бандитов, умеющих исчезать, точно дым? Впрочем, дым над пепелищем не выветривался еще долго. Разбирать, поджог это, или пожар, никто бы не стал. Но Люсиль была «хорошо устроена», учительствовала в приличном городе, как и собиралась; возвращаться ей не было нужды.

Дом, сбивая ищеек со следа, пал жертвенным агнцем во имя мировой несправедливости. Теперь у Лили вовсе не было приюта, и до рассвета она бродила, не решаясь пойти в Штаб, пытаясь свыкнуться с мыслью о распаде семейства. А когда солнце встало, направилась к нам – единственный путь, который был надежен и верен, где не выстрелила бы опять пороховая бочка. Я слышала их беседу, и не решалась подойти ближе, чувствуя, как что-то во мне медленно тает под жаром нахлынувших чувств.

Ревность, сочувствие, понимание, обида, негодование, страх новой остроты собственной ненужности – все вместе, и каждое по отдельности, Девять Мечей в спину – достаточно, чтобы проснуться от недолгой тяжелой дремы***. Еще один – и можно позволить себе умереть, растянувшись в луже крови и рассветного зарева. Но каким-то чудом я все еще была жива и сохраняла рассудок.

Я все же была человеком, а не чучелом из снега и угольков, как думали многие; я могла понимать других, пускай это знание и лежало сокрытым во тьме долгое, очень долгое время. Когда та, кого ты считаешь… считала – предательницей, врагом, изменницей дружбе… поселяется в твоем доме, буквально под боком, и уже никуда не уходит, поскольку некуда ей идти… реальность воспринимается как-то иначе.

Мы по-прежнему избегали друг друга, доходя до абсурда – если я открывала окна наверху, проверить жилище, из-за скачков отопления в старых трубах иногда невыносимо душное; Лили, плохо переносящая сквозняки, или мужественно терпела, или тащилась наверх закрывать сама; или же, если доводилось нам троим встречаться за обедом, я тянулась, как невоспитанный ребенок, через весь стол за кружкой или баночкой соли, вместо того, чтоб попросить передать мне нужное, даже если от Лили оно находилось на расстоянии сантиметра. И все-таки недругами мы больше не были.

Атмосфера, острая, как те самые мечи, начала утрачивать свое влияние, и я уже не чувствовала желания как-то отомстить, насолить… я снова и снова представляла, какого это – быть выброшенной в абсолютное одиночество, лишиться дома, глядеть на его руины?... – и не находила ответа. Кто знает, не случится ли подобное со мной? В наказание за все грехи? Если закон кармы и правда существует? И даже если я приму это не особенно болезненно – что ж, ведь я приемыш, от меня отвернулся весь мир, когда Вита умерла, когда с Бартом произошла первая серьезная ссора; мне не о чем жалеть, и у меня есть мои звери… но Лили жила с любящими сестрами, она была родной, была любимой, знала свое место, и никогда не ощущала отчужденности «дурной крови», как я – если б иметь мне все, что она имела, так и я бы ходила пришибленной, и, кто знает, может, вообще полезла бы в петлю, или отравилась бы спиртом в попытке горе залить.

Годами копящаяся обида растворялась в пламени осознания шаткости человеческого благополучия. Наверное, это можно было назвать состраданием, если б Филомена Маланфан умела сострадать… так, например, как делала это милая Тиффани; кроткая, старая, тихая и удивительно человечная собака, взявшаяся охранять ночной сон Лили и дневную ее дрему, прерывистую, тяжелую.
0d5a830937ed1aa4edd8ce3d49c9f031.jpg


Мизерия шипела и совсем не по-кошачьи скалилась на всех, кроме меня; но Тиффани, наш ангел-утешитель, всегда выбирала самого бедствующего и держалась подле, пока тот не приходил в себя. Она скучала без Жюля, без этой роли поводыря, и при Лили заняла позицию похожую, хотя скорее это было сродни молчаливой психотерапии: сидеть на кровати возле спящей, и под столом, когда она обедала – но не выпрашивая ничего, поскольку вообще не имела такой привычки; ждать Лили у порога, провожая на работу и встречая.

И наша гостья, всегда такая сдержанная, отвечала на эти проявления немудрящей заботы с поражающей меня искренностью, от которой даже ревность, мое второе я, не поднимала свою буйную голову: Лили садилась на пол, обнимая Тиффани за шею и утыкаясь лицом в ее шерсть; и, вопреки деликатному воздержанию от попрошайничества воспитанной псины, бросала ей под стол кусочки от своих скудных трапез; не ложилась спать, пока не прощалась до утра с нашим «ангелом».

Каким-то образом, мне неведомым, Тиффани послужила посредником для окончательного примирения между мною и сложившейся ситуацией. Я действительно не ревновала, хотя и, конечно, обижалась первое время, поскольку привыкла к обществу двух столь разных, но столь необходимых мне бессловесных, однако весьма мудрых, каждая по-своему, тварей. Но только человек может предать намеренно, а зверь всегда действует из инстинктов, и инстинкты Тиффани велели оберегать ту, что сейчас нуждалась в этом… и, будь она человеком, мне было бы сложно понять сие; но преданный пес, и пес-помощник, защитник от мрака – вещь, в общем, тривиальная и ясная даже мне.

Оставалось только понять свои чувства к Лили, и к их союзу с Бартом… союзу уже настолько крепкому, что никто бы и не усомнился в том, увидев их вместе. Если их застывшие в вечной мерзлоте души позволяли им испытывать любовь, или хоть привязанность – то, безусловно, «химия» меж ними была, пусть и выражалась весьма типично для Леокадии – без публичных жестов и ярких чувств. Мое отражение и моя бывшая подруга.

Это походило на перевертыш какой-нибудь классической сказки: жили-были три сестры, и только младшая оказалась достойна радостей и тягот семейной жизни… надо сказать, степень близости братца и Лили помог мне понять случай, выпавший внезапно – как и все в этой жизни, обрушившийся, точно дождь посреди зимы.
Они думали, что меня нет дома.

Прежде всего, хочу сказать, что Бандикам взбунтовался и не сделал скрин присоединения Лили к семье Маланфан. Ничего, правда, особенного в этом не было, кроме того, что та принесла с собой ровно 19000 (что, конечно, неплохо). Ее профессию мы еще раньше узнали на свидании, да.
А вот такой она была на момент прихода к нам:
5f3a7c57c95620503c30c1e9d183a401.jpg

Повышение:
2a0ea680979f9cc232bd0d85f03de39f.jpg

Лилины баллы выгоды:
776b96430da0eae8169fcf1d062efdc2.jpg

Взросление Барта:
9b0d9513db0a749a8343b592f14b399a.jpg

Взросление Филь:
f4d2b37163dc6b5986786b7c3869cb3f.jpg

Работа Барта на момент взросления:
a350d4207de4393a8f89910d695b0674.jpg

Работа Филь на момент взросления:
73175f5319734177375f680faa952ed2.jpg

Повышение Барта:
7a6a8d38dc8edc01d085d937e72b385d.jpg

Повышение Филь, раз:
4c710e8ce7ed7135a154a8549564c312.jpg

Два:
4bedfe7137be3047cdb4323f6e7f0042.jpg

Повышение Мизерии:
d0486ebe7c3eb4130a63b2e131771351.jpg

*«Lumina» - фонарь, огонь (лат.).
**Имеется в виду высказывание, приписываемое Конфуцию: «Чтоб ты жил в эпоху перемен».
***«Девять Мечей» - один из младших Арканов в картах Таро, символизирующий муки совести, ужас и угрозу.
****Налоксон – антагонист опиатов, применяется, как антидот при передозировке наркотическими анальгетиками. Входит в состав наборов неотложной помощи у служб быстрого реагирования, в том числе и медицинской.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер

Черновик XVII. Часть 2. Содержимое коробки.

...И, видимо, не услышали, как открылась дверь – накануне я смазала петли и приколотила поплотнее ручку, чтобы та не болталась на ветру, повисая от любого чиха (мелкой ремонтной работой я еще с ранней юности занималась сама, потому что Барт был слишком занят для такого, Вита болела, Жюль пропадал на работе… ныне декорации сменились, но суть осталась прежней). Тиффани спала, Мизерия занималась тем, что раздирала угол покрывала, свесившегося с кровати – этот кошачий демон обладал неуемной страстью к вандализму. Животные не подали голоса, а я вошла, не производя особого шума… и услышала голоса, что капали сверху, словно раскаленный металл на темя – потому что вещи, упоминаемые в беседе, жгли сильнее железа, нагретого и расплавленного.
Я помню, как, неосознанно повторяя когда-то совершенный Витой поступок, присела на последнюю ступеньку лестницы и подслушивала, стараясь даже не дышать лишний раз. И послушать мне было, что.

- … Ты и правда хочешь мне запретить, Барт? – всегда хрипловатый голос Лили звучал вовсе глухо, будто она говорила через подушку; и подрагивал он, и надламывался, и трещал по швам. – Наш добрый доктор, спаситель человечества… но меня спасать уже поздно. Я и сама могу, и вполне отдаю себе отчет… в том, что делаю.
- Да это же… Господи, ладно – Леокадия, тут все шиворот-навыворот, но в стране… ох, Лили, это ведь просто незаконно, это… я подозревал, конечно, и в клинике мне не раз намекали… насчет тебя, но я как-то не мог… поверить, что ли. Ты же знаешь, как я к этому отношусь. Для тебя инъекции уже давно не просто панацея, правда? И свойства анальгетика тоже уже не на первом месте.

- Что еще ты мне предложишь против этой адской боли, доктор Порядочность? Мне еще лет в пятнадцать назначили, просто потому, что больше ничего не помогало. Лароз здравствует, жив, и не так уж он стар, можешь найти да спросить. Пока что он лучший в поселении специалист по части постановки диагнозов. Он тебе объяснит про мигрень Хортона, если не знаешь. Хотя ты знаешь все на свете, доктор, разве не так?

Барт говорил необычайно устало, тянул слова. А Лили бормотала отрывисто, горько, даже зло – и будто избегала называть моего брата по имени.

- Это может оказаться и не она. Разве у женщин не более распространена пароксизмальная гемикрания, например? Твои ночные приступы… ведь не причина еще. Возможно, причина и не в сосудах, Лили. Возможно, есть способы тебя вылечить. Я буду работать над ними, я буду их искать. Это не «котелок», конечно, но, мне кажется, выбор меж шилом и мылом невелик. Просто… хотя бы постарайся… сколько ты можешь продержаться?
- Если все в порядке… день, может, полтора. Мне нужно немного, ты же и сам все это помнишь, учил ведь… в клинике знают, я часто там бываю. И да, это инициатива Лароза. Спроси его, я серьезно. У меня было два выхода – морфин или суицид. Мои ночные приступы – это еще не весь комплекс. Ты не видел меня в действительно плохом состоянии. И никогда не ощущал того, что ощущаю я.

- Но это же чертова зависимость, Лили, и что с тобой случится, - голос Барта сорвался – я впервые слышала в нем такое отчаяние, - когда у нас не будет возможности… когда на нас свалится очередная эпидемия, или другое какое дерьмо, и снова будет чертов мор, и анальгетики будут тратиться пачками?! Тем более, такие сильные. В больших городах снова вернули денежную систему, у нас до сих пор нечто вроде бартера с Тулоном, но что будет, когда все поселения вокруг нас опять обратятся к цивилизации? Мы больше не сможем оставаться самостоятельной единицей – либо примкнем к кому-то, либо сдохнем в муках, поскольку медицинское обеспечение никто не предоставит нам впоследствии за «обмен специалистами», или за несколько лет безвозмездного труда в их больницах, или даже за научные достижения. Да и вообще – ты ведь понимаешь, что давно превратилась в морфинистку, а не просто в больную? Это опиаты, и зависимость от них убийственная. Что с тобой будет, когда Лароз уедет или помрет? А ему вполне позволительно и то, и другое. Он сделал достаточно. Твой «пожизненный рецепт» окажется урезан ровно до необходимых пропорций. Но их тебе окажется мало.

- И тогда я познаю все прелести синдрома отмены, - Лили рассмеялась сухо и истерично. – О-о, Барт, только вообрази, как я высоко вознесусь морально, когда не смогу нормально дышать, когда к боли добавится кошмарная тошнота, когда я даже встать не смогу, чтобы проблеваться, и будет нечем, поскольку я не смогу и поесть. Только представь, насколько все изменится к лучшему, когда меня вывернет наизнанку, и ты останешься наедине с развалиной!.. Я ведь не Виталин, чтоб покорно умирать в тишине. Я буду, вероятно, орать и просить меня пристрелить. Так ли ты этого хочешь, доктор?

Меня уже начинало трясти, но я заставляла себя дышать ровнее, когда поднималась по ступенькам, когда возникала над полом, точно восставший из могилы призрак – и стояла, не двигаясь, глядя на открывшуюся мне картину.

На Барта в древнем халате Жюля, привалившегося к стене, устало потирающего переносицу; на пустые и полные бутылки, на книги и тетради вокруг него, в беспорядке раскиданные по полу; на револьвер – я узнала револьвер Нины – лежащий преспокойно, точно какой-нибудь безобидный блокнот или карандаш, сверху стопки каких-то медицинских томов; и на Лили, конечно – на серо-бледную Лили, возле руки которой на кровати валялся шприц, в достойном окружении резинового жгута и ампул, а также мелких склянок с неизвестным голубоватым веществом (позднее я узнала, что был то один из поддерживающих в рабочем состоянии ЖКТ растворов, предписанный как раз тем, кто сидит на веществах, подобных морфину, и познает на практике тонкости побочек). Я смотрела, но они не замечали меня.
dc39837d7eef7b906997a8acd943b19a.jpg


- Я сам не без греха, Лили, и я понимаю, как ты страдаешь, - Барт сипел, точно не мог прокашляться, - мне тоже бывает тяжело, конечно, не как тебе… но кое-кто из моих знакомых в клинике делится своей настойкой на каких-то болотных травах – что там вообще такое растет, ты должна знать, как эколог, ботаник, и все остальное – исключительно крепкого сна ради. Это, можно сказать, просто органическое снотворное, хотя выглядит и воняет, как чертов абсент, но даже в чайном грибе крепости больше. Однако понимаю, что это не лучшим образом характеризует меня, как врача, и, что, если бы мне помогало обычное снотворное, я бы не прибегал к помощи этой пакости. Но у меня нет выбора. Я должен спать, иначе не смогу работать. У нас это, видимо, фамильное – у Филь с детства какие-то адовы кошмары, а у меня это позднее проявилось. Так что могу тебя понять, Господи, естественно, я понимаю тебя, Лили… Лили, милая…

Я остолбенела. Падающему метеориту удивилась бы меньше в тот момент, чем первому ласковому слову, услышанному мною от братца за все эти годы.

- Но ты могла бы сказать мне раньше. Правда, - теперь в его тоне звучал мягкий укор, еще одна вещь, совсем немыслимая, - я бы… я понял бы. И я понимаю. Налоксоновый набор**** у меня всегда с собой, в конце концов, наряду с сухим льдом и сердечными каплями. Леокадия не так все же бедна, как кажется, и, несмотря на местный уровень жизни, медицина тут неплохо продвинулась за последнее время. И я продвину ее еще дальше. Клянусь, Лили, и я найду способ… я найду причину твоих страданий, а затем найду способ это лечить. Давно оно?

- Может, с поздней юности... я не помню точно, но да… приблизительно лет с пятнадцати, - пробормотала Лили, стыдливо бросив взгляд на свой исколотый сгиб локтя и приспуская рукав рубашки. – Нет, погоди… точно все это подтвердилось довольно недавно, может, пару лет назад. Но мигрени меня и с детства мучили. Ты же помнишь, я часто пропадала на несколько дней, когда мы учились в школе. И при тебе уже… когда мы стали встречаться. Даже Филь, наверное, это помнит.

Я помнила. Исчезать и не отвечать на звонки – вполне в духе Лили, и я всегда думала, что делает она так из вредности, и ничего иного мне не шло на ум. Но что за зверь этот, мигрень Хортона, я понимала – вернее, имела небольшое представление, поскольку, хоть и будучи весьма далекой от медицины, я иногда пролистывала медицинские справочники Барта в припадке паранойи, охватившей меня после эпидемии; выискивая, и, разумеется, не находя у себя никаких перечисляемых там жутких диагнозов, но прочитывая о них, автоматически, краткую информацию.

Дикие боли, долгие ремиссии, долгие обострения, и пик в ночное время – теория. Позднее у меня был и эмпирический опыт наблюдения за течением болезни. И лучше бы мне не видеть этого никогда. И лучше бы не знать о тайне Лили, открывшейся человеку, которого она любила, лишь в последний момент, возможно, в каком-то припадке откровенности, или просто будучи застигнутой за инъекцией – истину я так никогда и не узнала. Но тема недугов и смерти так волновала меня тогда, что ни о каком осуждении, предубеждении… я и не думала.

Сидеть на игле, или глушить травяную настойку, помогающую уснуть; или жевать пилюли без конца, как это делала бедняга Вита, или просто тихо угасать, как происходило с Жюлем – способы смирения и сопротивления агонии разные у всех, судить не мне было, и я просто благодарила небеса, что здоровье меня все-таки не подводит; что мне не нужен морфин, не нужно снотворное, не нужны никакие таблетки, и до Отделения Покоя дальше, чем до луны.

Чувство ужаса, благодарности, сочувствия, грусти – чувство, не имеющее названия; безумная смесь, такая же неистовая, рвущая все в клочки, как и я сама. Лишь крошечная золотая искра надежды мелькала порою в этом грозовом клубке. Но и того было довольно для привыкшего к худшему леокадийца. Хоть что-то.

Конечно же, в тот раз они заметили меня. Конечно, почти единогласно велели мне убираться, и я, с неожиданной для себя покорностью, убралась… но позднее, столкнувшись в ванной, куда я шла ночью за стаканом воды, с Лили; так просто выгнать себя не дала. Немая сцена длилась ровно столько, сколько понадобилось ей, чтобы, кое-как нащупав глубоко ушедшую вену, ввести морфин.

Все это время я просто молчала, изумляясь тому, что видела прежде, но не замечала, не придавала значения: и сузившиеся до булавочных головок зрачки, и прерывистое дыхание «некурящего курильщика», и повергающий в смятение тремор, из-за которого даже шприц Лили удерживала с трудом… я не знала, как выразить всю ту гамму эмоций, накатывающих, как волны.
(Я не смогла молчать, и скоро рассказала об этом Полю. И тот, прежде чем выразить надежду, что ему с «закрытой формой» повезет умереть быстро и легко, когда придет время, поразился моей слепоте. Я и сама впоследствии ей поражалась.)

- Приступ приближается, - она говорила, шепча глухо, и слова ее были пронизаны невидимым извинением, ощущением терпкого позора, - мне так жаль… что ты видишь это безобразие, Филь. И что Барт видит. И что все знают. Но мне это нужно. Даже с морфином будет очень плохо, но без него… зато я смогу хотя б вставать, может, говорить, а не лежать бревном. Нина всегда говорила мне, что это не срам, что это нужда и все такое, что если бы не боли, то не было б ничего, это не такое средство, какое колют, чтоб кайф поймать… но ничего не могу поделать с собою, ни так, ни сяк. Не могу… прекратить себя за это ненавидеть. Как в рабстве. И не могу перестать.

Она смотрела все это время в пол, а ее узкие плечи вздрагивали от мелкого, лопающегося, будто пузыри в лужах, дыхания. И вдруг она подняла на меня взгляд – широко расставленные зеленые глаза, так похожие на глаза Люсиль; измученное лицо без кровинки, узкие губы, набрякшие веки, и то, что левое – воспаленное, словно пришлось ей снимать с глазного яблока упавшую ресницу, и руки при этом не были особенно чистыми.

Это лицо выражало высшую меру безнадежности. Это уже не была Лили-всезнайка; Лили, когда-то отвергшая меня, повзрослевшая слишком рано и не сумевшая сладить со своим презрением к глупой девчонке, навсегда застрявшей в переходном возрасте. Это была новая Лили, воплощение всех бед Леокадии. То, что борется, но продолжает страдать. Но терпеть не может, потому что не всем дано терпение святых, как у моей покойной приемной матери.
- Я еще не совсем сдурела, чтобы тебя винить, - эти слова стали первым шагом к нашему примирению. После многих лет отторжения… видимо, только горе заставляло пробудиться ото сна мое каменное сердце; горе, обходившее стороною меня, но сметающее рикошетом всех, кто водил со мною знакомство.

- Помоги мне набрать воды, - руки у подруги – теперь я, наверное, снова могла называть ее так – слишком сильно тряслись, и едва удерживали стакан, расплескивая жидкость.
d39ddcaff17bcfe90272fea031aa17ba.jpg


Мне пришлось держать ее запястье, изумляясь силе мышечного спазма, и одновременно – птичьей хрупкости костей, видимо, наследственной у всех Калью. Потом, когда тремор немного ослаб, Лили пила уже сама, часто давясь и захлебываясь, поскольку бороться с частыми вдохами не могла, и вода попадала не в то горло. Я выводила Лили из ванной, помогала подняться наверх. Барт, забывшись под своей настойкой, спал, как мертвый, но будильник сжимал в руке, поскольку знал, что не проснется. если тот не заорет прямо над его ухом; а между тем, смена в больнице начиналась с то ли пяти, то ли шести утра.

Подруга долго сидела на свободном краю кровати, дрожала… и не отодвигалась, когда я попыталась ее обнять, неловкостью жеста стараясь покрыть все бесконечные дни отчуждения и неприязни. Не ответила на объятья, но и не оттолкнула, лишь что-то, похожее на благодарность, шепнула неразборчиво, и через несколько минут уже спала. А наутро мы с Бартом подскочили одновременно, разбуженные долгим, громким, мучительным стоном, почти напоминающем крик.

Мигрень Хортона уже вонзила свои железные зубы в череп Лили, и та, собираясь, видимо, уходить на работу, согнулась пополам в дверном проеме, и не смола больше подняться. Ее левый глаз налился кровью, губы кривились, лицо искажала судорога. С подобным я сталкивалась впервые, и едва не ударилась в панику, памятуя, что Вита умирала тихо, и что никогда я прежде такого не видела, и что это должно быть вообще такое, чтобы заставить гордость Лили сломаться, заставить ее кричать, молить о смерти, о револьверной пуле?

Морфин погружал несчастную в сон, помогал ей подниматься в кровати, работать за компьютером некоторое время – а потом приступы возвращались снова, как по часам, начиная свою бомбардировку обычно к вечеру. Наш дом превратился в приют скорбей, и я почти радовалась, что Жюля сейчас нет, что он в надежном месте, и, хотя бы, если верить ухаживающим за «травматиками», то вроде и стабилен… а наша обстановка не лучшим бы образом на него повлияла, отнюдь не лучшим.

Только еще больше б свела с ума. Я и сама находилась на грани. И, когда мигренозная атака, наконец, отступила от Лили, продлившись около трех недель, я была удивлена, что мы втроем еще вообще сохранили рассудок. И все-таки сохраняли. И как раз Лили, послужившая причиной раздора нас с Бартом, стала арбитром для чего-то, похожее на слабенькое перемирие.

О восстановлении утраченных связей, конечно, не приходилось и говорить… но беда склеивает людей, как доски в ковчеге, и не позволяет ему пойти ко дну. Мы хотя бы могли глядеть друг на друга без ненависти. И говорить больше пяти минут.

Впрочем, теперь и виделись мы не так уж часто – меня, совершенно неожиданно, отрядили в помощники спасателей для последней экспедиции, которая должна была состояться после того, как дождутся финансирования и начнутся первые две. Что еще удивительнее, Барта в числе участников не было, и, кажется, он вовсе о подобном не думал, пропадая то в госпитале, то за книгами, пытаясь добиться чего-то, о чем никому не говорил.

Я же, ничему не выученная, ни на что не годная, но обладающая ценнейшим для Леокадии даром – здоровьем и силой – оказалась нужна для работы на судне, предоставленным Марселем в экспедиционный штат. Уже сам факт того, что мы доберемся вначале до такого большого города; до цивилизации, коей я никогда не видела… казался сном, несбыточной мечтою; и все же существовал.

В Штабе меня и еще с полтора десятка таких же «разнорабочих», крепких молодых ребят, учили первой медицинской помощи, поведению на воде, спасению утопающих… и прочему, необходимому в этом мероприятии. Единственную телевизионную вышку наконец-то восстановили, и дряхлый ящик, отданный нам уже почтенной, но все ещё удивительно бодрой Вандой, не уступающей пост главной по Штабу никому; передавал столь важные нам погодные сводки, сводившиеся, как правило, к потеплению на юго-востоке страны, и эти сводки я просматривала ежедневно, опасаясь какой-нибудь очередной беды, что помешала бы вырваться из Леокадии.
af19a9589a8ebc779623a45d3feb7cea.jpg


Но погода и правда стояла отличная. Земля промерзла насквозь, наше почти утонувшее в болотах поселение и земли вокруг него застыли; и даже там, где было всего теплее, до конца не сходил снег – но природа пыталась, как могла, и мои предчувствия подтверждала снова вернувшаяся к работе Лили. Она не раз говорил тогда – мол, закоченевшая Европа старается, как может, но ей нужно помочь; и, конечно, не только во Франции, много где еще, и даже за пределами континента, куда дотянула свои костлявые пальцы химическая зима.

Еще немного бы… правда, тогда я не понимала, что она имеет в виду; и где, в силу своей амбициозности, хочет участвовать. Тогда мои мысли были заняты совсем другим, и я снова приходила в себя, оправляясь от параноидальной фуги, не находя новостей о новых вспышках «котелка» и получая возможность, наконец, выдохнуть. И благоприятные перемены в погоде мне помогали – не раз я видела даже детей, расхаживающих без шапок, с расстегнутыми воротами курток.

Один такой мальчонка, помню, прошёл как-то мимо нашего окна уже под вечер, когда стемнело; падал снег, но вид у парнишки был трогательно-решительный, словно двигался он к великой цели.
f983e0aa077cae63f0a6b9c405166c58.jpg


- Случись у нас с Бартом дитя, я позаботилась бы, чтоб закалить его, даже если зима не отступит, - голос Лили, также заметившей ребенка в окне, был печален. – И даже куртка бы ему не понадобилась. Холод вас с Бартом и сделал такими здоровыми, Филь. Иногда он бывает благом.

Я знала, почему говорит она с такой тоской. Если бы они не были достаточно осторожны, и ребенок родился бы… вряд ли он оказался б здоров и жизнеспособен вообще. Мигрень Хортона, вполне возможно, могла передаваться по наследству. И ладно бы только это – от морфиновой зависимости могло случиться все, что угодно, и формирование у плода уже «готового» абстинентного синдрома не было чем-то шокирующим или новым. А прекратить Лили бы не сумела. И, хотя появление дитя, может, немного скрасило бы ее осиротевшую судьбу, где скупой на эмоции Барт, увы, не мог в полной мере служить утешением; это было опасно. Опасно… и безнадёжно. Да и кто бы взялся, вообще, заботиться о ребенке?

Всем троим было не до того.

Мы ведь и сами недавно перестали быть детьми. И Поль, мой советчик и спаситель, часто уверял меня, что это даже и хорошо. Что молодость и амбиции – то, что нужно для Леокадии. Что это все прекрасно, когда у тебя есть больше, чем три (уже почти два) года, или пять лет, истаявшие практически до четырех, что, несмотря на темную массу дремучего леса впереди, наша жизнь – вроде мелкого зверя, запрятанного в коробку.

И коробку эту мы в силах пронести через лес до родного дома, спасая от стужи и темноты, от прячущегося меж древ мрака.
a40d54b2e43ad3130934d36aebd5e16c.jpg


Потому что время еще имеется, потому что мы не стары, потому что коробка, в целом, вполне себе крепкая. Потому что могут убить, но не убивают таких, как мы, ни неизлечимые болезни, ни беспощадный режим, ни зависимости, ни безумие. Потому что даже слепой, заплутавший в темном лесу своего траура Жюль все еще не оставил нас, и даже иногда откликался на наши голоса, задумчиво улыбаясь, совсем как в прежние времена.

Потому что жизнь пока нас миловала. И это было правдой.

Пока еще это было правдой, высказанной от лица того, кто ничего не боялся, и смерти б плюнул в лицо, буде та появилась бы перед ним.

Пока еще дни наши не иссякли. А дно коробки не прорвалось.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
«Это откровение совершенно выбило почву у меня из-под ног. Мне показалось, я заглянул в кабину летящего самолета и обнаружил, что пилот и его помощник напились и преспокойно храпят в своих креслах». («Тайная история»).


Спойлер


Часть XVIII. Долина смертной тени. Часть 1.

Как бы наша жизнь не крутилась, не вертела нас и не била о стенки той самой коробки; независимо от микро-вселенной в доме Маланфанов протекали изменения во вселенной большой, открытой и непрестанно меняющейся. Все началось не так давно с погоды, и расползлось потихоньку по всему миру ее новыми веяниями, задевающими заодно и политику, и социальную составляющую, и все на свете вообще.

Эта весна уже не была фальшивой – нет, она совершенно по-настоящему приближалась, и временами мне становилось даже жарко в куртке, когда я шла до Штаба, где заканчивались последние учения перед отправкой нашей экспедиции к морю, в Марсель. Я считала дни до сего памятного события; ждала его, как чуда, и оттого находилась постоянно в каком-то невротическом воодушевлении.

К тому же и дома дела наконец-то пошли на лад, и моя поугасшая вражда со всеми вроде бы дала немного свободнее дышать… конечно, это все еще было унылое царство моего зануды-брата (у коего, впрочем, все же обнаружилось сердце, но для того, чтоб разглядеть оное, мне б потребовался микроскоп) и его мрачной пассии-наркоманки; царство одряхлевшей бедняги Тиффани, которая уже сама с видимым трудом волочила лапы; царство моей бешеной кошки, которая даже в радостном приветствии вскакивала на плечо и раздирала одежду вместе с кожей, ненавязчиво впиваясь, дабы удержаться, пока ее хватают за шкирку и сбрасывают, вернее – пытаются оторвать, рискуя остаться без жизненно важных частей тела.

И все же жить становилось легче. Не только нам – каждому в Леокадии. Светлая пора пришла, кажется, но надолго ли? – это я слышала ото всех. Я приходила в Покой к Жюлю, держала его за руку – прозрачную, иссохшую, почти уже неживую – и слышала приглушенное хриплое бормотание старческого надтреснутого голоса; мол, скоро-де будет, как раньше, как в прежние времена, трава и солнце, пение птиц, лужи, голубое небо, грязь и запах мокрой земли… невиданные вещи, вроде единорогов или пришельцев, но он жил в то счастливое время, и, наверное, мог нам обещать то же. Медсестры, работающие с «травматиками – хотя теперь отделение стало аналогом дома престарелых и психиатрички, если уж честно – говорили, что Жюль даже не встает уже, что ест меньше птички, но скорбь его наконец утихла, и кошмары не мучают.

А недавно он даже просил карандаш и бумагу – порисовать, как прежде, наощупь. Ничего, конечно, не вышло, но и тогда он присутствия духа не потерял. Я выходила и шла к дому, каждый раз, слыша такие известия – с идиотской улыбкой во все лицо. Мы сопротивлялись. Мы жили! Мы не умирали! Поль, милый Поль, ты снова оказался прав. Темные времена отступают. Неужели мне доведется быть свидетелем их распада?

Не знаю, сколько я пребывала в таком счастливом неведении. Ходила, как одурманенная, можно сказать – летала. Карантин сняли, о «котелке» еще помнили, конечно; но лекарства нам поставляли исправно, и возникала надежда, что, с нашими-то учеными и врачами, выйдет получить вакцину – а вдруг? – предотвращающую подобную дрянь, как оспу или чуму. Кажется, и Барт был того же мнения, только что не показывал это, пряча за своей обычной невозмутимостью. В те дни мы впервые позволили себе расслабиться немного.

Даже мигрени Лили стали реже терзать ее… нам так казалось, во всяком случае. Мы с братцем никогда не были добры, внимательны к другим, наделены лишнею эмпатией – нет, мы оба являлись на сей момент махровыми эгоистами, хотя и умеющими любить (но так, что никому бы я этого не пожелала). Мы видели, что Лили не лежит в кровати, а работает в лаборатории, читает, сидит перед монитором, изучая какие-нибудь научные труды; да и просто гуляет с Тиффани или пьет чай – и этого нам хватало.

Едва ли Барт уделял ей внимания больше, чем я. Мы и виделись-то все трое – редко. сталкиваясь только за ужином по определенным дням недели. Но это, конечно, не было оправданием. Мы замечали краем глаза, что единственная оставшаяся в Леокадии Калью продолжает стыдливо скрываться в ванной с неизменным набором из ампулы, шприца и жгута; что она все так же бледна, дышит сипло, а руки ее трясутся – но чего ожидать от больной, замученной морфинистки? Мы привыкли видеть больных с детства.

Мы и сами выглядели не очень-то. Не до нежностей было, не до заботы, увы. И потому я так удивилась, можно сказать – в осадок выпала, когда, возвращаясь, увидела Лили, лежащую бессознательно на земле.

Без куртки, встрепанную, с задранным рукавом. Чем это могло быть? Передозировкой? Я не справилась бы со шприцем и введением налоксона; тут нужен был Барт, но он пропадал в больнице. Просто обмороком от усталости? У брата уже раз я видела такой, у себя еще не наблюдала. Может, остановка сердца? Проблемы с дыхательной системой?

Что еще бывает от морфиновых побочек? Я, как и в тот раз с Бартом, не кинулась на помощь. Я стояла столбом, оцепеневшая, и усиленно гнала от себя мысли о заразе, о новой какой-то хвори, о чем-то устрашающем и неизвестном науке. Я стояла, пока Лили не открыла глаз, тихо закашлявшись и приподнимаясь медленно на локте.
476179425ae5d2466cfd6bfefeaee030.jpg


Не подошла я и тогда. Я и от Поля шарахалась, видя, как он прячет в карман платок с пятнами крови, засыхающей кое-где под носом; я каждый раз старалась протирать лапы Мизерии смоченной в разбавленном спирту тряпкой, чтоб когтями она не вогнала мне в кровь бацилл, поскольку лазала в таких помойках, куда даже я в юности не сунулась бы.

Лишь после того, как Лили позвала меня, попросив помочь ей подняться, я приблизилась неохотно. Все ждала, когда хлынет кровавый фонтан, или кожа покроется волдырями и струпьями, или что-то еще такое.

- Что с тобой было? – наверное, вопрос ощущался, как приставленное к виску дуло, и Лили вздрогнула, словно от страха или стыда.

- Я не знаю. С трудом ввела дозу, никак не могла вколоться, вены в ужасном состоянии… когда получилось, стало трудно дышать, ну, в этом ничего странного. Я надеялась, что приду скоро в норму. Выбралась на улицу, на воздух… и вдруг голова закружилась. А ты только пришла, да?

Что мне было говорить? Что я слишком боюсь прерывания своего драгоценного светлого времени, и потому стараюсь бегать подстреленным зайцем от всякой неприятности? Что я смертельно напугана «котелком» и всеми болезнями вообще, что я параноик и не хочу, чтоб обморок оказался симптомом какой-то дряни? Я ведь не Барт, я не смогу относиться к этому спокойно.
Я соврала. Конечно, только пришла. Конечно, едва увидела.

- Спасибо… ты хоть на человека похожа, Филь. Не то, что он, - Лили усмехнулась, и каждому было ясно, кого она имеет в виду. – Хороший человек твой брат, порядочный, умный, настоящий талант… но иногда такой… не знаю, как и сказать. Я его правда люблю, в этом-то все и дело. Восхищаюсь им. Мне никогда не достичь его мастерства. Его способности – это нечто. И слушать, что он говорит, всегда интересно. Раньше мы были… ну, лучше, чем коллеги, чем соратники в одной битве. До того, как он про морфин узнал. А теперь иногда – словно какая-то в нем брезгливость проскальзывает. Или презрение. Чуть-чуть, но… это видно. Я замечаю такие вещи. Устаю с этим проектом… знаешь, по подземным течениям, я говорила – продолжаем то, чем Виталин занималась… устаю, и нет даже сил поговорить напрямую с ним. Лишь бы не надумал расстаться. Идти-то мне некуда.

- А Люсиль как же? – мне не хотелось, не хотелось слушать о чужих горестях; я сочувствовала, я все понимала, но ничего не могла предложить взамен. – Она… как там? Может, ты бы к ней сунулась, если у Барта крышу сорвет. Хотя не думаю, чтоб оно так было. Он, как ты и казала, порядочный, аж до боли.

- Сестренка связалась с каким-то типом. Мерзавцем, видимо, судя по тому, что она мне на ящик шлет. Жуткие письма. Какой-то ей псих попался, сейчас они живут вместе. Надеюсь, хоть детей он не заделает, а то проблем не оберешься, и ей тоже пойти некуда будет, и в той комнатушке, что муниципалитет дал – из всего-то огромного дома – повернуться негде. И к нам не позовешь. И Нина пропала невесть куда.

- А обо мне Люсиль ничего… ничего не спрашивала? – моя первая и единственная настоящая любовь все еще жила в сердце, заставляя краснеть, полыхать и сгорать, вспоминая, сожалея, обожая ее и горюя о том, что никуда теперь не денешь это чувство, и лучше снова его заткнуть. – Ну, так, знаешь, мельком…

- Много раз, - последовал ответ, и я едва не завопила от восторга, скорби и ностальгии разом. – Она очень скучает, Филь. Но Барт точно меня выставит, если я Лу сюда приглашу. Даже без детей если и без того парня, дай Боже, чтоб расстались они. Он тварь. Только что не лупит ее. Мне одной повезло из всей моей семьи.

Повезло… странное же это было понятие, и, на мой взгляд, совершенно не применимое к Лили, чьи вены были исколоты, а глаза – мутны от усталости, тоски и пережитых во время мигреней страданий. Она была слишком горда, чтоб доверить свои переживания кому-то отрыто и полностью, тем более – той, что избегала ее и тиранила высокомерной ревностью много лет.

Но если подруга восхищалась братцем, золотым-ненаглядным-выскочкой Бартом; то я, в свою очередь, восхищалась ее стоицизмом… пусть и был в том некий кислый оттенок смирения, уже хорошо мне знакомого по образу жизни Виты. Мне было, кем восхититься, и кого любить в этом мире.

Сильно и горячо, затаенно и больно – Люсиль; чуть-чуть, скорее виновато и смущенно – Лили; тепло и нежно – моих драгоценных зверей. Да, Барту не особенно любви доставалось, но в глубине души, может быть... впрочем, так далеко я не забиралась.

Обморок Лили, ее тревоги, жалобные письма Люсиль – все это я тщательно старалась забыть, утрамбовать в памяти на самом дне, чтоб не пришлось туда больше лазать, бередить старые рваны. Нет, спасибо, мне хватает того, что есть, и дальше пусть будет только лучше. Мне хватает ожидания экспедиции (увидеть Марсель и умереть, да), хватает неплохой, по сравнению с прежними временами, еды; хватает иногда падающих на землю Леокадии лучиков солнца, теплой одежды, часов крепкого сна, и общества существ безмолвных, но безукоризненно верных.

Да, зверей я по-прежнему любила больше, чем людей, и они платили мне тем же – Тиффани обходила всех, когда мы засыпали, но возле меня останавливалась чуть чаще, и утыкалась мордою в мою всегда протянутую в ласкающем жесте ладонь. Мизерия здоровалась со мной утром, такая же, как всегда, шипящая и ехидно глядящая, когда я поднимала ее, сидящую у кровати и поднимала в воздух, к исцарапанному до мяса плечу, облюбованному ею (в результате чего вся моя одежда и отчасти кожа всегда выглядели так, будто каждый день у меня схватка со стаей леопардов) в качестве удобной «подушки».
834824347afbea2e10073b098de4f584.jpg


В этот период времени я была счастлива, хотела быть счастливой и ничего не слышала, и знать не желала. Идите к черту с вашими проблемами и заботами! Хоть раз, хоть раз не отнимайте у меня надежду! Я увижу море, я увижу большой город, я смогу принести пользу, буду, может, тоже спасать людей! А там и зима пройдет, и все изменится… в лучшую, только в лучшую сторону.

Да, для меня это было время надежд… бесплодных, надо признаться; для других же – время достижений. О разработках Лили однажды передали по радио – мол, одной из молодых перспективных ученых (кажется, так Вита называла себя – не забавно ли?) удалось найти способ, как обогатить здешнюю почву, чтобы никогда не водящиеся тут морозостойкие культуры прижились и смогли приносить плоды. До реализации идеи, конечно, далековато было, но и само химическое соединение – или чем оно там являлось – найденное, как формула – уже неплохо. Да, Лили продолжила дело Виты. Достойно. Как ее родная дочь…

О таланте же Барта и передавать не надо было. О нем говорили все. Мол, тот уже и сам операции пробовал проводить, и получалось прекрасно, и какие-то мелкие, но инновации он вносит, пусть пока и теориями, но то, что делает – всегда необычно и эффективно. Много времени он уделял иммунной системе человека, сопротивлению вирусам; шаг за шагом продвигался к созданию «лекарства от смерти», о коем еще малышом говорил. Да, и другие повторяли за ним, и судили вполне серьезно, что бесило меня иногда до одури.

Вся Леокадия будто, едва воспрянув духом, попала под чары моего братца. Дошло уже до того даже, что и на дом к нему стали приходить пациенты. А потом выяснилось, что это он сам назначает приемы. Виданное ли дело? Обычные консультации, конечно, ведь даже лекарств у него в достаточной мере не было. Только наши собственные, да пара перевязочных пакетов, да ампулы и шприцы Лили. Но и за совет его люди готовы были сделать многое. А уж за оказанную помощь – и вовсе. Так, например, команда из того, кому он провел операцию (кажется, по выправлению неправильно сросшейся лучевой кости), и его семейства, помогли нам выдолбить в земле достаточную для устроения там погреба яму. И сам погреб помогли сделать тоже.

- На случай новой эпидемии, взрыва, выброса – пригодится для чего угодно, а так – халупа эта никакой критики не выдерживает, и никакой нам защиты не предоставит, - заявил по этому поводу братец. Конечно, погреб был его идеей. Удачной, как и всегда.

А однажды явился на такую вот консультацию местный Квазимодо, над коим смеялись детишки, и при виде которого даже пережившие «котелок» и сами разукрашенные, спешили отойти в сторону, да скрыться скорее из его поля зрения.

Звали мужика Тибальт, и лицо его представляло… самое мягкое, что просилось на ум, так это «месиво». Месиво из щелочек-глаз, носа-лепешки, перекошенного рта и ушей-локаторов. Лили встретила его на улице, проводила в дом. Я, валяющаяся с Мизерией на кровати в это время, едва удержала кошку, чтоб та не кинулась на незнакомое чудовище.
601d28adca85e8f3896d9858786e3deb.jpg


Конечно, мне было его жалко, как и всякому нормальному человеку – он, говорили, не родился таким (разве что уши такие у них в родне отличительной деталью были), а работал в молодости на стройке, и получил там травму… плита, что ли, упала, или сорвался с лесов. А потом случилась катастрофа, он чудом не помер, жил в Тулоне как раз, но потом перебрался сюда, как беженец. Взрыв на станции случился, когда Тибальт лежал в больнице – кости его, как у многих бывало тут, срослись, опять же, неправильно, и получился монстр.

Помочь этому уже было ничем нельзя, и пластическая хирургия кучу лет как перестала быть актуальной, и найти такие услуги можно было, пожалуй, точно не у нас – но помимо косметических неудобств, деформации доставляли массу проблем: и с речью, и со слухом, и с дыханием через нос, и с болевым синдромом. Бедняга советовался с Бартом, «принимающим» наверху, обещал попробовать какой-то его способ… или средство – булькающие, невнятные слова калечного разобрать было крайне сложно. Потом мы видели Тибальта не раз – он помог нам с проводкой в погребе, принес несколько тушек диких зайцев, и сто тысяч раз поблагодарил Барта, чуть не со слезами на глазах.

Сказал – из того, что мне удалось понять – что боли в костях теперь слабее, а некие таинственные ингаляции помогают прочищать нос и дышать свободней, а то ему совсем, мол, жизни не стало… и тому подобное. Стоит ли говорить, что ничего, кроме черной зависти, в моей было успокоившейся душе, не горело в такие моменты?

Да, Барта любили все. И мне бы хотелось тоже этим проникнуться – но, увы, не получалось. Впрочем, отчасти я даже благодарна была неизменности своих чувств – вот Лили давным-давно было плевать на братца, а потом пришла, как очередная зараза, любовь, и что хорошего это ей принесло? Что хорошего вообще может принести любовь к кому-то, кто просто не способен ответить по-настоящему? Возможно, я была слишком критична к Барту, конечно – но не могла не замечать, насколько не сочетаются его сдержанные, тихие, иногда даже ласковые обращения к Лили – и взаимодействия с ней же. О, близнец не позволял себе лишних вольностей, и, хотя иногда они запирались в спальне, держали друг друга за руки, целовались и все такое, настолько он был сух в этом всем и пресен, что с тем же успехом подруга могла бы втюриться в мертвеца.

Слушать Барта и правда было приятно, если закрыть при этом глаза и отодвинуться подальше… подальше от этой несравненной гениальности, которая каждый свой поступок превращает в сверкающий и рассекающий скальпель, пронизанный блеском рациональности, логики, уместности… и всего, что составляет человека, на его взгляд, разумного и хорошего. Их неравенство с Лили, его главенствующее положение – а ведь она-то ничуть не хуже была и не глупей! – становилось так очевидно-ясно, что аж зубы сводило.

До шовинизма напрямую братец не опускался никогда, будучи слишком вежливым, но его невозмутимость ко всему абсолютно, кроме своего кредо, уже не только меня начинала сводить с ума. Лили становилось почему-то хуже, и боли мучали ее чаще, и вся она сильно ослабела, сдала в последнее время… я боялась за нее, но и заразы возможной боялась, а потому избегала, как могла; но ведь и Барт делал, по сути, то же самое!

Он с садисткой утонченностью заводил разговор о вреде морфинизма и тяжелых последствиях; о несвоевременном лечении, беспечности, слабой воле и дурном разлагающем воспитании Нины… он продолжал нудить, даже стоя в дверях ванной, когда очередная лошадиная доза, накладываемая на зарождающийся приступ, не давала Лили даже вдохнуть нормально, и та стояла, потная и зеленая, едва выползшая из постели, держащаяся за грудь и за раковину, готовая чуть не сблевать в нее; с глазами опухшими и слезящимися, похожая на чучело со своими лохмами, которые даже причесать была не в силах.
46254e88f8369553782d5b14049c27c9.jpg


Я снова подсматривала и подслушивала, на манер Мизерии возникая за чужими спинами; я смотрела, как Барт стоит и велит Лили дышать ровнее, не истерить, выпрямиться, проглотить анальгетик, подняться и лечь в кровать… будто инструкцию к сборке радиатора читает, а не успокаивает практически издыхающую любовницу.

Я поняла тогда, что ошиблась насчет предположений о человечности, и что слова, даже в таком мягком тоне, тоже отдают металлом быстрого лезвия, но не живым участием; что месье Снеговик растает и растечется грязной лужей, если позволит себе хоть на миг отступиться от забора из принципов и актов, выстроенного им самим вокруг своей фигуры.

И все же в этой позиции был весомый плюс – тогда, когда меня мотало в эмоциональных качелях; а Лили просто сжимала зубы и заталкивала свои раны и червоточины как можно глубже; когда я откровенничала о наших домашних делах с Полем, а тот, и без того всегда болезненно-румяный от лихорадки, краснел, словно его изнутри варили, и начинал то громко сетовать на несправедливость мира, то откровенно вопить… Барт мог разве что брови приподнять, да словами хлестнуть побольнее. Максимум – дать мне пощечину, самому получить пинка и на том как-то резко оборвать стычку.

Но такого уже давно не случалось, и как-то мы сами по себе, обособленно разделили существование; и мне бы радоваться, что не так часто пересекаемся с братцем и никто не портит мне кровь, так нет же… дурные семена предчувствий самых гадких вновь подняли голову, взошли, заколосились, и отпускать не желали, и не увядали, хотя все шло, можно сказать, прекрасно – у меня, но ведь и важнее всего себе была я, как бы то эгоистично ни звучало – но ощущение ложности и недолговечности этого стало надоедать, терзая, как зуд или язва желудка.

До моего отъезда оставалось каких-то дней пять, если не меньше, когда внезапно вся мутная дрянь подорвалась на поверхности, подтвердившись известием… звонком из Отделения Покоя, тихо и кратко, в меру сочувственно сообщившего нам о кончине Жюля во сне от остановки сердца. Только не была эта смерть столь желанным всеми «мирным уходом в дреме».

- Он долго кричал, словно кошмар ему снился… говорил, не просыпаясь, что это Виталин пришла за ним… что она вытягивает руки и затаскивает его душу в страшный и темный мир… много раз упоминал тьму, черноту, хотя горел в той палате ночник; и все кричал, кричал, и укол седатика не помог… словно приступ лунатизма это был. И едва он снова заснул… его сердце… запустить не удалось… нам очень жаль это сообщать… - молодая девушка в слишком широком для нее белом халате рассказывала нам подробности, когда наутро мы с Бартом явились в Штаб, получить на руки никому не нужную медицинскую карту, вещи и забрать тело.
0e13123a7d2bf7ef15c9e725441d0b9f.jpg


От подробностей мне становилось почти физически плохо. Укол седатика не помешал бы тоже, хоть я и являлась, по меркам не только Леокадии, а вообще кого угодно, полностью здоровой особой. Я знала, что осталось Жюлю недолго; что он уйдет, как Вита ушла, и что, наверное, это не будет легко… я никогда не прикипала к нему с той же силой, что, например, к Люсиль – хотя по ее примеру узнала, что любить умею; я спокойно приняла бы известие, если б сказали, мол, ушел без боли и страданий… или, пускай там боль – но не с такой же мукою!

Отчего Маланфаны и все, кто с ними связан, прокляты – иначе и не назвать?! Отчего должны маяться и в жизни, и в смерти?! Отчего даже могилу приходится не копать, а долбить в промерзлой земле – рядом с могилою Виты – и к кенотафу класть труп, и снова закрывать первым попавшимся камнем, где уже никаких выдолбленных слов не будет, а только нацарапанные чернильным карандашом?

Отчего так много потеряли сил наши приемные отец и мать, что расплавила их агония, и даже гибели не вышло спокойной? И если это проклятие, то как избавиться от него? И ждет ли нас с Бартом похожая старость? Зрелость? Нам уже точно было больше двадцати, много ли больше? Долго ли до третьего десятка, а там и до сорока, и до упадка сил, чахлости, хрупкости, дряхлости?

*Адаптоген – тонизирующий препарат, повышающий сопротивляемость человека неблагоприятным условиям.

Для начала следует сказать, что смерть Жюля не была запланированной, и случилась внезапно, от испуга... очень странно, что призрак Виты так себя повел, но сделать мы с этим ничего не успели. Что ж, отмучился, и на том спасибо.
Далее в программе:

Постройка подвала:
8b40cbf729ee0cf65df7511539345f68.jpg

Пропуск в тайную кухню у Барта:
35d11327f36b435b6e87c4f470731961.jpg

Повышение Мизерии:
47228824364eca9af83cd34c62fea591.jpg

Вершина карьеры Мизерии (я снова не успела заскринить), ограничение питомца "шоу-бизнес" снято.
5f87b3ba73e27b03a607fd3d73763442.jpg

Нынешняя должность кошки:
2640898b8cc9b93709c8da293efbe6d6.jpg

Карточка шанса Филь:
c7ae17208aca22554b91497e5c88e3ce.jpg

Ответ на нее:
9af5f834e525f23b06e0cbc83e854b91.jpg

Друг семьи, Тибальт Руж:
61ab372b3719d58a1028516777af41f9.jpg

Беременность Лили (и 3 выходных денька впереди):
143c25f2938da889d7e2879d5cb60f0f.jpg

Пожарная безопасность, Барт:
4db49b82d10f4e724421346f501e9cdf.jpg

Физиология, Филь:
f07d6efb93d8005bf544b1a295f7764d.jpg

Советы родителям, Филь:
8ad81e71219d09ef01d7fe07fa5700b4.jpg

Повышение Барта:
93ebddcf133ee7c2ba6adc9d0e5cfde8.jpg

Повышение Филь:
7e34e8d024a5cdb76821bbe8123d7187.jpg

Переезд Поля ("фиктивный" брак):
4748256699bdcccdae7df4248e634b1d.jpg

Работа Поля на момент переезда:
1ac1e604fd9bc10930efc8a07a7f3d26.jpg

Баллы выгоды Поля:
8dca10e414781770e193c2335e95bea8.jpg

Карточка шанса Тиффани:
533f6e70194927e7bd57a9d2a31e0485.jpg

Ответ на нее:
5ae403c5d507041e1f6476b17ef58c6c.jpg

Повышение Лили:
de0d2c349e6278080768effb2d4c5ebd.jpg

Рождение (кто бы мог подумать) близнецов. Анук:
a3740eb680b0f0e0f73efd0630aa645f.jpg

И Гийом:
9bdc225bcce245a6d777bfa9746d4763.jpg

0.5 баллов за рождение третьего поколения; 0.25 баллов за друга семьи. Итого: 4, 75.
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер


Часть XVIII. Долина смертной тени. Часть 2.

Мы с братцем, конечно, оба стояли на похоронах, куда явились все бывшие ученики Жюля, как закованные. И ни слезинки не проронили. И все вокруг хвалили наше мужество и небывалую стойкость. Но на лице Барта я читала разве что вселенскую усталость, от которой не спасали несколько часов ночного отдыха и травяные настойки с крепостью чайного гриба.

А на моем, наверное, можно было увидеть злобное упрямство и отчаянный вопрос: почему именно такая смерть, почему так скоро, и не является ли наличие ярких жутких кошмаров манифестом новой, еще не изученной болезни, психического или даже физиологического характера? Жалости и тоски в нас обоих не нашлось бы и с горсть. Каждый тревожился о своем. Из общего было разве что остро ощущаемое одиночество и невольное отчуждение.

И даже когда мы поминали усопшего, стоя вкруг могилы уже ночью, с пустевшими стаканами, куда никто не удосужился вновь налить чая с винным спиртом; и даже когда присоединилась к нам Лили, вышедшая в одной рубашонке, обнявшая сразу Барта и меня, и бессильно уронившая руки вдоль тела после… легче не стало. Втроем, мы все еще оставались одни.
eb64a5645274c68600750f7ea72ec1fa.jpg


Но у Лили была любовь и работа, отдушина в виде собственных горестей и домыслов; у Барта – великая цель, сияющий щит крестоносца. У меня же – только паранойя, гнев, ужас и обида.

И Поль – единственное утешение, и в здравии, и в печали; баночка алкоголя, дурманное лекарство, анальгетик в человеческом виде. Самый мощный укол седатика, чья поддержка мне требовалась, как никогда. Мой духовный наставник, иначе и не сказать – таскающийся с гитарой к тем, кому жить осталось меньше, чем ему, в раза три; улыбающийся замазанными кровью сухими губами так широко и весело, что можно было принять его за безумного; выслушивающий меня со всей внимательностью, встающий на мою сторону… как ни стыдно признаться, но именно обезболивающим он для меня и стал. Я его обожала, ценила, любила даже… любила – это чувство всегда давалось мне просто – но по-иному, чем Люсиль, и без этой болезненной страстной восторженности. Люсиль была и стала недосягаемой мечтой. Поль же – всегда рядом, как живая вода, как пластырь на порез, как снег на ушиб.

Он пришел к нам следующей после похорон ночью, даже не к нам – ко мне! Ему не требовалось звонить, или выжидать его на улице. Он всегда все знал обо всех, и хотел избавлять людей от горя, или хоть пытаться избавить.

Я не была в его списке страждущих первой, лишь одной из многих – но все же значила, хотелось надеяться, чуть больше, чем любой из пациентов Покоя. Поль пришел, но в дом заходить не стал – я поймала его у крыльца и повисла на его шее, утыкаясь лицом в жесткий грязноватый мех красной парки, с которой он всегда отстегивал капюшон; стоя вот так, в такой глупой мелодраматичной позе, наверное, минут десять… забавное зрелище, особенно, если учитывать мой немалый рост и тот факт, что в этом отношении Поль мне уступал на пару-тройку сантиметров. Но с ним я никогда не думала, не смотрит ли кто за мной, и не слишком ли я впячиваю свои слабости, свои чувства. Никогда.

- Поль, - он гладил меня по спине и ничего не говорил, будто зная, когда надо это, а когда – нет, - Поль, милый. Я осталась одна…

- Ты не одна, - банальности он умел сделать святыми истинами и новыми откровениями, - Филь, я клянусь, я с тобою буду до конца. Тебе сейчас тяжело, я знаю… скажи, что мне сделать?

Маленький рыцарь, чьи доспехи проржавели насквозь – ни коня, ни шпаги, ни блестящего шлема. Только полные сострадания два серых глаза, задернутых мутной пленкой; горячий лоб, сетка воспаленных сосудов, проступившая на лице. И губы, опаленные жаром. И свистящее дыхание, мокрый кашель, теплые ладони, красные от холода. И улыбка, одна на все времена, но меняющаяся неутомимо – настоящий телеэкран, сотня кадров в секунду. Сейчас это была улыбка, как винный спирт – разогревающая и оживляющая.

Я ждала, пока он снова спросит меня. Я стыдилась, что не тоскую, а, скорее, злюсь и досадую; я жалела, что не могу найти в себе классической опрятной скорби, только оттенок сожаления и дикий ужас перед грядущей старостью. Я ждала, пока Поль прокашляется в перепачканный платок, когда крепко сожмет мое запястье. Взглянет в лицо.

- Ну что, что мне сделать, Филь, скажи? Ты славная, ты чудесная, ты не должна страдать, - если бы он знал обо мне что-то кроме подчищенной тщательно биографии, отреставрированных фрагментов прошлого, да относительно благообразного внешнего! – Ты не должна… мне кажется, я и сам уже без тебя не могу. Помнишь, я всегда тебя понимал. Еще со школы. Ты ничего не боялась. И меня не боишься. И сейчас тоже не бойся, я…

- Нет, - я прервала его, забросив руку ему на плечи, прижавшись теснее и отклоняясь назад, как для танго, - я не боюсь. Мне ничего не надо, только тебя… тебя надо, и больше никого. Будь со мной. Останься со мной. Я приемыш, я никому не нужна, ничего у меня не было, так пускай ты будешь... пожалуйста, не уходи никогда…
26889f7a630dcc0f7ee50c974525f84b.jpg


Его надо было удержать во что бы то ни стало.

Запретить ему думать о других. Об отце, о товарищах, о пациентах Покоя, госпиталя. О беспризорных штабских детях и стариках. О добрых словах, которые он мог им сказать; о песнях, которые он мог им спеть. Я врала ему напропалую, как всегда.

Я боялась, и еще как. Смерти, болезни, старости, агонии, мук, преисподней. Расставания, одиночества, пустоты. Он должен был стать моим лекарством против страха. Спасти меня. Как морфин для Лили, как снотворный чай для Барта, как для наших зверей – кости, корки и звериные сухожилья; как для младенца – молоко матери, как для ослепшего – палка.

Я должна была схватить мое спасение и не выпускать из рук. Он не хрупкий. Он не Люсиль. Он не сломается рядом со мной. Я обняла его голову обеими ладонями; притянула к себе, и, помедлив, поглядев внимательнее, нет ли на губах крови; приникла в тяжелом, долгом поцелуе, длящемся, казалось, вечно.

Поцелуй был – словно вампирский акт. Совсем не то, что с цветочной феечкой Лу. Там, скорее, я приобщалась к священному источнику ее юности и красоты; пила амброзию. Здесь же – высасывала волю и жизненную силу из того, кто так хорошо относился ко мне.

«Ничего личного, Поль, мое счастье. Просто я слишком боюсь умереть. Просто я слишком боюсь остаться одна. Просто я хочу, чтоб ты меня любил и никуда не ушел бы. Просто мне нужно хоть что-то свое, хоть что-то надежное в этом мире».

- Филь… он не отстранился, и даже более того – крепче прижал к себе, и я едва не завопила от радости, от хищнической радости сбывающегося плана: я не буду одна! – Филь… любимая моя… нет, нет, - его голос вдруг сорвался, стал хриплым, совсем больным, - ох, нет, я никогда не брошу тебя. Не могу оставить тебя наедине с горем, моя девочка. Ты лучшая из всех друзей, которые были у меня. Ты больше, чем друг, и так, как ты страдаешь, только бедная матушка твоя страдала, наверное, и брат твой. Он слишком занят, чтоб быть с тобой ближе, общаться, вечера проводить, да?

- Да, - я ликовала, ненавидя себя за коварство и порицая за безнравственное «окручивание», - иногда кажется даже, что он не любит меня. Совсем. Даже презирает. А ведь он непросто брат мой, а близнец! Родная кровь… отражение в зеркале.

- Ох, нет, он любит тебя, он все понимает, просто ужасно, наверное, изматывается в госпитале, у меня отец совсем почти… неживой приходит. Но ты не думай, будто я так тебя отпущу! Тем более, если кроме работы, ты говоришь, у него есть теперь Лили Калью. Она тоже хорошая девушка, - те, кто для Поля не был «хорошим», вряд ли достигли бы даже числа пальцев на руках, - еще и Жюльен, и Вита ушли так рано… и так это, наверное, тяжело! Я не оставлю тебя, любимая моя. Не оставлю. Обещаю, я устрою все, я буду с тобой как можно больше, не брошу одну… никогда, никогда.

Со всей страстностью он говорил это, блестя глазами; и выполнил обещание, выполнил ведь! Перевыполнил даже!..

Когда через пару недель тоски и томительного ожидания более частых визитов моего «духовного наставника», «анальгетика», «антидепрессанта»; он появился, резко стукнув три раза в дверь, на пороге – с маленьким тощим рюкзаком и неизменной гитарой в заплечном футляре – я поняла, что ради этого стоило мне отчаяться и опуститься до мерзких «женских уловок»; ради этого стоило Жюлю умереть.

Чтобы больше Филомена Маланфан не боялась одинокой гибели во мраке и холоде. Чтобы у приемыша появилось наконец что-то свое. Лили еще не вернулась с работы, а Барт, с головой ушедший в чтение какого-то документа, едва голову повернул от компьютера. Поля он знал неплохо, и ему на него было, конечно же, плевать.

Но никак я не ожидала того, что братец не будет возражать против присутствия месье Бертрана со всем его имуществом в нашем доме… на более длительный срок, чем мне показалось сперва. Подробности Поль рассказывал, уже сидя на «ящичной» кровати, придерживая гитару носком ботинка и перемежая повествование постоянным кашлем и прикладыванием платка ко рту.
de502df2da40dc3625657fa0dcfd56fa.jpg


- Отец против был, Филь. Сказал, что Маланфаны бог весть какие люди, особенно младшее поколение; что они-де мать довели до могилы, а отца сдали на передержку, и он скончался от неустроенности, от старческого сумасшествия. Сказал еще, чтоб я с тобой дел не имел. Чтоб думал о медицине и прочем. О том, что мне осталось немного, и я должен хоть что-то успеть. Но я так ответил, - Поль с вызовом поглядел на меня, будто это я транслировала о нас неприятные мнения, - мол, давно не ребенок твой сын, дорогой папаша, и может так поступать, как ему вздумается. Я хочу стать опорой и какой-то хоть радостью для людей, которым от нашей жизни поганой худо. И для своей девушки прежде всего. Собрал свои вещички, да и свалил, куда еще-то? Отец сказал, я могу домой не возвращаться. Хреново это было, с ним поругаться. Раньше не случалось такого. Но он поймет, думаю, поймет обязательно. Нельзя не понять тебя. И мое решение тоже.

- Он не так уж неправ оказался, - заметил Барт, фыркнув насмешливо, но глаза от монитора так и не отведя, - только вот Жюль нам не отец, а Вита не мать была, ну а Филь – вот это настоящая заноза в причинном месте, и ты еще не раз пожалеешь, что связался с нею, дружище. Впрочем, если идти некуда совсем, то оставайся, чего уж, только тишину штуковиной этой, - он кивнул на гитару, - не нарушай. Я работаю и дома, Лили тоже, а еще у нее от любого, прости Господи, чиха, может мигрень начаться. Возни хватает.

- Не лучшие у вас в семье отношения, я погляжу, - Поль озадаченно хмыкнул, но гитару послушно убрал в футляр, хотя все еще держал его на коленях, нежно, как маленького зверька, - не будь ты таким мрачным да злым, приятель. Времена меняются, знаешь же, наверно? Еще немного, еще каких-то лет десять, может, меньше – и все так прекрасно станет, что и верить страшно. Таких же, как ты, ученых, в том вся заслуга будет.

Он говорил искренне, тепло, он старался всякий конфликт на корню подрубить, все уладить – жаль, окружающие этого не ценили. На самом деле, даже я не могла оценить в полной мере, то пропадая на своих учениях и вожделенно рассматривая карты и фотографии с видами Марселя; то отсыпаясь дома.

Поль продолжал помогать в больнице, выполняя скорее работу санитара, чем какую-либо посерьезнее; основное же его дело заключалось в том, чтобы петь и играть для пациентов Покоя, и каждый раз, когда он направлялся туда, с неизменной гитарой, с толстым шарфом вокруг капюшона парки – от лихорадки он постоянно замерзал, и даже дома носил перчатки, хотя позднее обрезал у них пальцы и переделал в более удобные митенки – мое сердце больно сжималось и совестливо скрипело.

Если б я была такой же светлой и счастливой, если бы могла так прийти к Жюлю, пока еще не случилось того, что произошло… если бы мы с Бартом вообще навещали его чаще. Мы были кукушками. Неблагодарными детьми, крупными и сильными, вытолкнувшими маленьких и хрупких приемных родителей из гнезда. Брат-кукушонок даже не скрывал особо, что чувства его дальше легкого сожаления не простираются.

Лили, чужая нам совсем, и то переживала больше. В день смерти Жюля, я украдкой видела – она плакала ночью, после того, как вколола себе очередную дозу. Стояла над раковиной со жгутом в руке и всхлипывала, уверяя неизвестно кого, что ей очень грустно и она всегда будет помнить славных милых людей, принявших ее в этом доме еще со школьных времен, как гостью.

Такая она стала странная, наша Лили, еще более замкнутая и меланхоличная, чем раньше. До боли гордая, но сквозь гордость эту проглядывала отчаянная уязвимость, чего не видел Барт, и что изредка замечала я. Ее болезнь возвращалась все чаще, а сама она сильно сдала, отчего-то стала мучиться голодом, проглатывала огромные порции и через час спускалась к холодильнику снова; подсела, кроме своего морфина, еще и на регулирующие пищеварение лекарства, чтобы не было таких проблем с ЖКТ; но каждый раз срывалась и съедала больше положенного, мучаясь потом неприятными последствиями, шатаясь по дому бледная и позевывающая от постоянной дурноты.

Во время мигреней она страшно орала ночью, Барт сидел с ней, и вид у него был страдальческий; а как-то раз я услышала, походя, ее жалобу – братцу – что, мол, у нее волосы выпадают и зубы крошатся, как при жесточайшем авитаминозе; и тошнит постоянно, после каждой еды, но с голодом ничего не поделать… ах, если бы я тогда снова не ударилась в параноидальный бред и не начал шарахаться от подруги, уверенная, что та подцепила все-таки какой-нибудь страшный вирус, вроде того, что сгубил Виту… ах, если бы мы были близки по-настоящему, имели бы точки соприкосновения в своем трагичном и сдутом девичестве, в своей неудавшейся юности; если бы она доверяла мне и обсуждала со мной вопросы пугающие и деликатные, которые не так просто высказать в принципе, даже если у тебя в любовниках подающий надежд доктор… ах, если бы – тогда ничего бы и не случилось.

Поль – и тот оказывал бедной Лили больше внимания, Барт же, видимо, окончательно осознав, с какой проблемой связался, старался держаться максимально вежливо и учтиво, но без сближения… у меня сжималось сердце, когда я смотрела на весь этот разлад, но и сама ничего не могла предложить. Я готовилась к отъезду, я не желала разбазаривать последние минуты надежды и радости.

А когда за день до старта экспедиции я вернулась из Штаба домой, то неожиданно застала там Барта… Поль еще оставался в Покое, Лили же нигде не было. Пропали из шкафчика с лекарствами ее ампулы, упаковки шприцов и «ни черта не помогающие пищеварению» таблетки. В ответ на мои недоуменные возгласы и бормотания, братец едва не силой усадил меня на кровать, и сам сел напротив, глядя так серьезно и раздраженно, что под стол уползти хотелось. Либо же дать ему в челюсть и тем самым сублимировать свой тихий ужас.
- Филь, у меня… не очень хорошие новости.

Он мог и не произносить этой фразы. Я ничего не ответила, и Барт, выдержав паузу, продолжил:

- Лили в больнице. Нет, не вскакивай и не надо кудахтать, и бегать, это не заразно, и никогда заразно не было. Это даже и не как у Виты. Да, с мигренью у нее обострение, похоже, болевой синдром усилился, и, действительно, питательных веществ не хватает, а организм уже изрядно ослаб… поэтому я поместил ее в больницу, и выйдет она оттуда не скоро. Это не Покой, мы сможем и будем, ест естественно, по мере сил, ее навещать. Тут дело даже не в болезни, дело совсем в другом… впрочем, она и в клинике продолжает читать материалы по работе, и писать свою последнюю статью, это и правда то, что она больше всего на свете любит… все бы специалисты были такими; правда, сейчас она, наверное, мало что сможет, до того, как новая стадия Хортона отпустит. Дела плохи, и, Филь, ты не представляешь, насколько. Включи эмпатию, не отключай рационализм.

Я молчала, но руки у меня стали ледяными и потными. Я ждала, сама не зная, чего.

- Уже тринадцатая неделя… и третий месяц, стало быть, - голос Барта звучал немного приглушенно, но ровно до крайности, - как Лили… ожидает ребенка. Представь, эта… особа сказала мне о том только вчера. Помнишь, мы скандалили еще, когда ты пришла? Она сообщила, что сама того не поняла. Что всегда была очень худой, от морфина рано или поздно должны были начать накапливаться побочные эффекты, ну и жить так непросто, все это ее, понятно, подкашивает, оттого неутолимый голод, тошнота, проблемы со всем подряд, включая обмен веществ. Включая и пропадающие критические дни. Такое ведь и от плохого питания, напряженного образа жизни бывает, мне ли не знать, когда я, черт побери, доктор? Но у меня совсем не находилось на нее времени. В конце концов, мы не договаривались быть мужем и женой, я лишь пустил ее жить у нас, поскольку идти ей было некуда! И вот, не далее, как неделю назад, она все же заподозрила что-то. Крайне поздно. Такая беспечность! Учитывая, как давно у нас не было близости… в общем, в клинике развели руками, и сказали, что, если даже она поедет в Тулон, чтобы прервать беременность на таком большом сроке… здоровая девица, может, и выдержит подобное. А она – нет. Огромный риск кровотечения во время процедуры. И потери крови она не вынесет. Выход у нее был один – лечь в больницу и пытаться спасти остатки здоровья, а также, может, попробовать избавиться от зависимости, Это вряд ли случится, но даже если… что там станет с плодом, ты себе представляешь? Ее организм подорван, и лошадиные дозы опиата каждые сутки! Каждые чертовы сутки! – Барт вскочил, прижал руки к вискам, заходил по комнате – никогда я не видела его в такой досаде и таком отчаянии. – Сумасшедшая девчонка! Еще и говорит, что, если ребенок вообще родится и проживет дольше пяти минут, она оставит его, а не отдаст на откуп детского отсека Покоя. Говорит, что семьи она лишилась, а я – не семья, одно название; и что она выросла в любви и доверии сестер, и ребенку тоже станет как старшая сестра, и в холоде таком больше не может. Говорит, что, раз я сам из двойни, то и у нее могут быть близнецы, и даже если будут, и будут с перинатальной травмой… не оставит их, хотя ее никто бы не осудил. Представь только! Еще утверждала, что смирилась с этим, едва узнала, что от такого позднего аборта может запросто умереть. Мол, нет – так нет. Придется как-то жить дальше. Умирать она не хочет. Хочет довершить свои исследования, победить зиму. А я еще не успел победить смерть и не воскрешу ее, если что.

Я сидела, как громом пораженная. Теперь странная картина поведения Лили складывалась воедино. Теперь становились понятны ее множащиеся проблемы, ее бесконечные страдания. Ее уныние в последнюю неделю дома – видимо, смириться с решением судьбы вышло не сразу.

Лили была такой бледной, усталой, несчастной. Куда сильнее и решительнее Виты, но в своей готовности покориться судьбе, пусть и менять ее, сколько хватает сил, напоминающая мне ее, разве что без больной жертвенности. Впрочем, ее дикое, можно сказать, решение, уже почти сравняло подругу с приемной матерью в моих глазах; бросило на ту же чашу весов.

Я попробовала представить Лили с младенцем – завернутым в какую-нибудь старую простынку, таким же бумажно-белым, большеглазым, с темным пушком на макушке, если пойдет в нее. Или близоруким, светленьким, необычайно тихим – если в Барта.
1cd25cf006499940031f2134a99e2fcb.jpg


Или, что куда более вероятно, не будет никакого ребенка, а будет выкидыш после ужасной боли; или дитя родится, но жизнь его будет полна мучений, и протянет он недолго… я представляла все это и содрогалась в ужасе. Ни за что, ни за что мне не хотелось бы быть сейчас на месте Лили!

Летит к черту вся ее молодость, жалкие остаточки приятной наружности, хорошего настроения и физических сил! Моя несчастная подруга скоро превратится в истощенную костлявую ведьму, уродливую старуху, пережившую если не смерть, то крайне тяжелое рождение никому не нужного, кроме нее, младенца. Я сомневалась, что смогу хоть какой-то вклад внести в их воспитание, болезненных, слабеньких, вполне возможно, уже при появлении на свет тяжелых инвалидов.

А из Барта какой отец и какой волонтер? Надеяться можно было, пожалуй, на Поля, но тот и сам, заходясь своим кровавым кашлем, дрожа от холода в жарко натопленной комнате, держащий порезанный палец над чашкой, которая медленно заполняется не утихающий в течении несколько часов кровью – сколько протянет? Никогда я так сильно не хотела, чтобы Вита вернулась, была жива, решила хоть что-нибудь, что решить не получается нам…

- Эта дура хренова даже имена придумала «несчастным малюткам», дьявол ее раздери, - рыкнул хмуро Барт, падая в кресло перед компьютерным столом и злобно пиная тот ногой. – «Анук» и «Гийом», говорит. Для мальчика и для девочки. Или для обоих сразу. «Хорошие старые французские имена». Тупица сентиментальная! Сколько же мы намучаемся с ней еще! Беспечная, легкомысленная, пустоголовая дуреха! Да если б у меня были такие проблемы, я бы пекся о собственном состоянии неустанно, и все бы заметил вовремя, хотя и не представляю, как оно ощущается у девушек, но не думаю, что есть в этом нечто инфернально сложное. Даже если ребенок сможет еще сколько-то подышать воздухом сраной Леокадии, скажи, пожалуйста, Филь, это даже ты должна понимать – что за жизнь будет у него… вот с этим, с этим всем?

Я проследила за взмахом его руки… руки, окинувшей две большие круглые банки пилюль, поддерживающих сосуды Поля в приемлемом состоянии; одна – забытый Лили дополнительный седатик, потому что даже морфин не всегда помогал ночному сну; и маленькая скляночка темного стекла, открытая, с рассыпанными рядом капсулами – его собственный препарат, которым братец закидывался по утрам, чтобы держаться в форме и не утрачивать бодрости – адаптоген*, безвредный по сути своей, растительный… но вызывающий психологическую зависимость, по всему видать, не хуже опиата.
643a8c4b71b1c83114efaaac0b93a390.jpg


Я понимала, к чему Барт клонит. Так или иначе, в этом доме лишь на полтора человека досталось абсолютного здоровья; поскольку вечная утомляемость близнеца стала играть с ним плохие шутки. Но тут все пропахло лекарствами. Все дышит болезнью. Каждая кровать и каждая доска пола несет в себе отпечатки скорбей и испытаний.

Куда предстоит прийти ребенку, если он проживет «дольше пяти минут» и даже дольше месяца? Года? Не лучше ли ему скончаться еще в утробе, и не видеть тусклый печальный свет нашего уродливого жилища; не вариться в собственных хворях, доставшихся от столь же хворой матушки «бонусом»? Не страдать от синдрома отмены? Не отставать от сверстников, когда придет ему время идти в школу? Не лучше ли выбрать смерть, нежели ее антипод?

Впервые я задумалась над этим вопросом так серьезно.

Впервые мой ответ однозначным не был бы – если б кто спросил.
 

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Я жив, я ничего не бросаю. Возможно, отчеты будут нечасты, так как, кажется, никому это не на надо, кроме меня. Х) Но дело Маланфанов живет, и я никогда, надеюсь, не предам их забвению. Приятного чтения, если есть, кому читать. ^_^
«Семья – это узорчатая паутина. Невозможно тронуть одну ее нить, не вызвав при этом вибрации всех остальных. Невозможно понять частицу без понимания целого…» («Тринадцатая сказка».)


Спойлер


Часть XIX. Обмен. Часть 1.

Стоит ли говорить, насколько изменилась наша жизнь в неизбежном ожидании исхода назревшего конфликта – конфликта Лили и безжалостной матери-природы, безнравственно жестокой женской физиологии и отчаяния беспечности, какая возникает только у смертельно уставших людей? Стоит ли говорить, что все следующие за роковым известием полгода мы с Бартом существовали пусть и по-прежнему искря неисправной проводкой обид и затаенной антипатии, но уже будто поневоле сплотившись против страшного врага – врага, борьбе с которым братец посвятил всю жизнь.

Против смерти, если это было вообще возможно. Против неизбежности. Против иногда приходящего ко мне во снах Скитальца, не всегда такого же, каким я его помнила по первому из видений – но всегда в неизменном балахоне, безликого, грозного. Наверное, так мой детский разум персонифицировал гибель и пытался смириться с этим постоянным страхом. Мы слишком многих потеряли, и, хотя сами были еще так молоды – вроде бы даже до третьего десятка еще оставалось несколько лет – тоже ведь могли скончаться в любую секунду, мало ли что.

Леокадия, несмотря на положительные (только, увы, крайне медленные) перемены, все так же была коварна и безжалостна, и никогда нельзя было расслабляться, живя тут. Хрупкость жизни и заставляла нас бояться ее противоположности, и, думаю, не зависело это от нашей к кому-то любви – уверена, сейчас мы оба единодушно бы проголосовали за отмену смертной казни (если она вообще была – я никогда не интересовалась политикой), за освобождение отсидевших какой-нибудь ужасающий срок преступников; мы бы стали вольными донорами крови при жизни, органов – после своей кончины.

Барт, по крайней мере, так и поступал, и так поступать собирался дальше. Смерть стала неизбежным злом, но эту неизбежность мы пытались уничтожить, взорвать этот вечный барьер меж человечеством и кромешным мраком небытия. В этом мраке где-то маячили тени Жюля, Виты, Оноре Торна… может быть, уже – Жака и Нины; может, скоро – Люсиль; Поль же точно стоял там одной ногой, готовясь ступить и второй в довольно скором времени. И вот теперь – Лили, которую легко мог убить непосильно щедрый акт дарения жизни. Мы навещали ее в госпитале практически каждый день, хотя были, как и прежде, заняты – братец все там же, а я – на спасательных работах, где постепенно становилась важным элементом благодаря своей неистощимой – пока – силе и энергии; одна из тех, кого ничего ровно не брало.

Пусть я и пропустила экспедицию, помощь рискующим ради лучшей жизни даже и здесь требовалась постоянная; и от меня, наконец, была польза, и я помогала; но продолжала думать о Лили, все о Лили, и о том, как нам вырвать ее из медленно затягивающейся на тонкой шее петли. Мы не могли позволить себе еще одну потерю. И, не знаю, как Барт, но я заранее ненавидела дитя, которое, являясь на свет, могло обменять себя на мать, и этим кровожадным поступком начисто отбить желание вроде как родственников иметь с ним дело.

Впрочем, Лили держалась молодцом, старалась, как умела, хотя и было ей дьявольски тяжело, и приступы повторялись все чаще, и прибавившийся к ним токсикоз тоже не прибавлял здоровья. Все чаще, как подходил ей срок разрешиться от бремени, доктора не пускали меня в палату, утверждая, что Лили спит; что ей дают вместо морфина теперь другие анальгетики, не такие действенные, и что ей почти ничего не помогает, а потому она спит, нагруженная снотворным. Будто седатики – здешние, чудовищно устаревшие, убойной силы, можно сказать, кустарные – чем-то лучше опиатов! И вряд ли ухаживающий за девушками «в положении» персонал принял бы такое решение в отношении Лили самостоятельно. Я догадывалась, что Барт, уже явно забравшийся по подобию карьерной лестницы выше их, дал такие распоряжения насчет свой «неофициальной супруги».

Я знала, что это наверняка он – взялся выбить из нее зависимость. Это был переломный момент, когда мне все чаще хотелось отколошматить братца до мяса; все кости его превратить в труху и крошево, и проверить, каково-то ему будет, не имея ничего, чем можно боль унять. Но потом нам сообщили, что, когда мигрень пришла в очередной раз, Лили кричала целый час, и успокоительное ее не брало; а после она пыталась расшибить голову о бортики кровати… даже лед имеет свойство иногда таять.

Ей недолго оставалось до окончания срока беременности, хотя по ней, в те редкие минуты, что мы могли видеться, этого бы никто не сказал – сухая щепка с едва округлившимся животом, бледная и несчастная – и, конечно, это не значило, что теперь инъекции пройдут без вреда, наложившись, к тому же, на снотворное. Но все-таки Лили снова стала получать морфин. Не как раньше – только маленькую дозу, направленную лишь на купирование самых острых моментов. Но адаптация – абсолютно вынужденная – к такому режиму все же наступила волей-неволей, и болезнь пошла на спад.

Другое дело, что теперь ее вообще ничего больше не брало, когда приступы приходили, пусть и не надо было колоться так часто. Но этот выбор меж Сциллой и Харибдой не мог привести к чему-то другому. Честно говоря, нас не особенно волновала судьба будущего ребенка. Мы почему-то твердо уверились, что ему отпущено пять минут – уже заранее. Мы априори спасли дитя со счетов, направляя все внимание на Лили, всю жажду удержать ещё хоть кого-нибудь живого – на нее. Не передать словами, как много я об этом думала и как жутко мне было даже размышлять о таком виде смерти – что может быть хуже, чем скончаться в родовых мучениях, изнемогая в агонии?

Барт говорил, что советуется со специалистами, старается навещать Лили сам – но утешений, да и просто разговоров, от него было не дождаться. И если бы не Поль – не знаю, как я бы вынесла это бесконечное девятимесячное «радиомолчание». Он был со мной всегда, сопровождал меня на работу, потом уходил сам – санитарить в клинике, в часы перерыва неизменно появляться в Покое с гитарой и целительными мелодиями.

Однажды, когда Лили, в кои-то веки, не спала и не пребывала в одурелом от лекарств состоянии, он явился к ней, своим убийственным обаянием умолив персонал впустить его – меня при этой сцене не было, но после от самой же Лили я узнала, что наш чудак встал у ее койки на одно колено, играл и пел «Марсельезу», как серенаду – во имя борьбы, но тихо и нежно, чтобы громкими звуками не потревожить измученный ее мозг. Это было так восхитительно… щедро с его стороны, что моя ревность, сделавшаяся полноценным органом вроде селезенки, не воспалилась на этот раз; я сама готова была благодарить Поля за то, что, наверное, заставил бедолагу улыбнуться.

Уж точно этого бы она не дождалась от едва появляющегося Барта с его осуждающим качанием головой; или от меня – с моими тревогами и озабоченностью. Мы думали о Лили, мы видели только ее в этой искривленной «камере обскура» - и, когда нам позвонили, совсем как в случае смерти Жюля, посреди ночи; и все таким же сухим тоном известили, что Лили разрешилась от бремени на неделю раньше срока, и что новорожденных двое, что это, черт возьми, близнецы; мальчик и девочка… и, несмотря на довольно значительный недовес и пока еще слабоватое дыхание, вроде бы не собираются они откидывать коньки в ближайшее время… никто не был готов.

- Недовес? Проблемы с дыханием? Гребаные, мать их, близнецы? – прорычал Барт тогда, кидая трубку на рычаг. – Это, помяните мои слова, только начало. С чем этим спиногрызам, Лили и нам предстоит столкнуться далее, я даже не представляю. Помяните мои слова, это только самое начало.

Надо сказать, я, практически оглушенная тогда, вполне разделяла его чувства. Поль пытался возражать и спорить, уверяя, что дети – это все-таки не наказание, хоть и даром Божиим назвать их в нынешних условиях трудно; но у нас вполне достаточно места и пропитания, чтобы прокормить их и обустроить; и что, как врач, молодой папаша сможет предупредить все трагические изменения в здоровье двойняшек, пока они не возымели эффекта… ответом на все были тихие неразборчивые ругательства, подхваченная со стола бутыль травяного настоя и хлопнувшая входная дверь.

Только начало. Только начало. Никто не рассчитывал на то, что дети вообще родятся, что они будут живы, и их будет двое. И что так они подорвут здоровье Лили, что из больницы нам ее доставят на носилках, крепко спящую все под теми же лошадиными дозами снотворных; спустя целый месяц после родов.

Истошно орущих младенцев, тощих, как паутинки, мы расположили в тех же «люльках», в которых спали некогда мы с Бартом, и в том я видела жестокую насмешку судьбы и ее цикличность; кормить сама, Лили, естественно, не могла, но и с таким трудом выбитые у Штаба смеси не стали спасением – было похоже, что близнецы нам назло – и назло своей матери – решили заморить себя голодом, принимая ровно столько пищи, чтобы не умереть, и ни каплей больше. Нас же заморить пытались усталостью. Спали мы теперь по очереди, и не больше трех-четырех часов. Пребывающей в постоянном лекарственном оцепенении, истощенной подруге я даже завидовала порой, вставая к несносным маленьким захватчикам в глубокой темени.

Ей было хорошо – она ничего не слышала, не могла беспокоиться, страдать, нервничать. Она если и просыпалась, то крайне редко, сонно брела до ванной, вводила себе необходимую дозу и снова рушилась, обессиленная, на кровать... а кое-когда и рядом с кроватью, не дойдя. Постепенно Барт сокращал курс ее седатиков, которые ему поручили давать; постепенно пробуждения делались чаще... однако, увы, слишком, все еще, редко, чтобы от Лили была хоть какая-то польза в нашем нелегком «тройном чужом родительстве» как метко выразился Поль. Но однажды – это случилось резко, как и все, что нас касалось – подруга вдруг открыла глаза среди ночи, вздрогнув, очнулась, и полулежала, часто, мелко дыша. Как смертельно напуганный, но уже не подыхающий человек.
981db2e16c29ae11e22534b898e22a81.jpg


Белок ее правого глаза, прежде налитого кровью полопавшихся от боли сосудов, слегка очистился; взгляд, хотя и медленный, вялый, стал осмысленным. Я приглядывала за детьми в ту ночь, и спала в кресле, придвинув его между колыбельками. Я услышала, как она позвала меня, и подошла, вскочив так поспешно, что ножки кресла громыхнули, и близнецы не проснулись чудом.

- Анук. Гийом, - она говорила совсем тихо, но расслышать, приникнув почти к самому ее лицу, было можно. – Как они?

«Хорошие, старые французские имена». Странные имена, давно вышедшие из частого обихода. Откуда только воображение Лили вытащило этих кадавров?

- Почему ты не оставила их в Покое? Там же есть детское отделение. С отказниками. Никто бы тебя не осудил. Сейчас время такое. Никто никогда не оставит в Леокадии ребенка просто так. Ты не в своем уме, - я говорила с уверенностью, но, вынужденная шептать, звучала довольно жалко. – Откажись, пока не поздно. Вроде бы есть постановление – до года можно… с ними нет сладу, никакого, Лили, правда. Они проблемные. Барт уверен, что они больны. Мальчик постоянно кричит и дыхание у него мокрое и глухое, как у курильщика; а девочка, которая может вдруг вырубиться при самом адском гомоне, кажется, вообще ничего не слышит, и лежит, как полешко, почти неподвижная. Барту видней ведь, он говорит, они не выживут, их невозможно выходить, что это могут быть и параличи, и нервные расстройства, и черепно-мозговая травма… да что хочешь вообще. Пока еще этого не видно, но станут они чуть старше, и выяснится что-то страшное – куда их девать? Здесь нет неонатологов*, в больнице младенцам оказывают только самую общую помощь! Ты погубишь себя, надорвёшься, если с твоим-то здоровьем решишь их не отдавать!

- Но как же… - она моргнула раз, другой, и в темных редких ресницах матово заблестели слезы. – Это ведь мои дети. Это мой долог. Это мои Ани и Ги. Я сама виновата. И в том, что они больны… тоже моя вина. Не будь их мать наркоманкой с подбитым организмом, были б они крепки и здоровы. А значит, это моя вина и моя ответственность. Это мое обещание. А я не нарушаю своего слова. Я буду бороться. За их жизнь… за свою жизнь… за Леокадию. За любовь Барта, если ему еще не противно на меня смотреть. Только чуть-чуть еще восстановлюсь… и смогу к ним вставать. Я ведь их даже на руках пока не держала.

Мне нечего было возразить этому аргументы. Материнская любовь – вещь, мне неясная совершенно, и побеждающая, говорят, любые невзгоды… что я могла противопоставить ей? Как я могла разубедить Лили? И кто из нас был прав?

Мой воспаленный разум, ищущий постоянно, к кому бы прицепиться и за кем увязаться, разрывался надвое от столь разных позиций Барта и Поля – людей, слишком большую роль играющих в жизни вечно ищущей истины дуры, чтобы так просто игнорировать их и ориентироваться на себя. Барт высказывался, по мере того, как дети росли, все резче, и уверял нас, что в Покое им будет лучше, и точно лучше будет нам, поскольку никто из нас не привык к постоянному контакту с младенцами, и одно дело – знать о том, как взрослым оказывать медицинскую помощь, и совсем другое – возиться с детьми, у которых серьезные нарушения, и, видимо, прогрессирующие.

Он уверял, что до года им не дожить, что милосерднее будет этих мучеников просто отдать умелым людям; что даже если б мы были столь же безнравственны, как наша с братцем биологическая мать, то и замерзнуть в снеговой яме означало бы исход лучше, чем жизнь, наполненная длящимся без конца страданием.

Поль, едва стоило Барту затронуть подобную тему, уже не мог говорить тихо, и кипятился, и бесился до крови из носа; утверждал, что это какая-то евгеника**, что это бесчеловечно и разумные люди в разумном государстве (если не брать, конечно, за государство Леокадию) должны заботиться о тех, кто обделен природой, помогать им выжить и развиться, а не списывать со счетов… однажды, в пылу спора, Поль даже умудрился провести параллель между рассуждениями Барта и позицией «одного австрийского художника с редкими усиками». Это было вполне в стиле «шута горохового», серьезность и вескость рассуждений которого, несмотря на всю юношескую горячность, уже давно перестала быть напускной.

И чем быстрее росли близнецы, тем сложнее было мне определиться, что я чувствую по отношению к ним, этим вечно кричащим, худеньким, беспокойным, изводящим едва оправившуюся Лили постоянными жадными требованиями внимания… мне сложно было даже понять, что следует говорить измученной молодой матери, и я все больше отмалчивалась, дежуря свой «должный час» у кроваток, героически мучаясь с кормлением, стирая в тазу пеленки – но не проявляя никаких родственных чувств.

Мне было куда легче делиться своей любовью с тварями бессловесными, вроде смиренно принявшей новых жильцов старушки Тиффани; или взбесившейся не на шутку Мизерии, которая, если не вовремя ссадить ее с любимого места – моего плеча; или не кинуть вовремя рыбных голов в ее миску – становилась истинной фурией, кидаясь на каждого и особенную ненависть проявляя к малолетним захватчикам: не раз и не два мы с Бартом ловили ее на подлете к колыбелькам, или вынимали из них, где она могла устроиться в ногах ребенка и пристально на него глядеть... и ничего доброго в этом взгляде не было, как и в намерениях, судя по глубоким царапинам на древесине люлек.

- Убери эту мочалку облезлую куда-нибудь, или таскай ее за собой, пока малявки не подрастут… если смогут, - набрасывался на меня, бывало, братец. – Она им глаза выцарапает, как пить дать. Лили если увидит, как она кидается на кроватки, ее удар хватит.

И это было истиной. И, едва завидев пятнистую шкуру и демонические желтые глаза, Анук и Гийом поднимали вой, будто чувствуя настроения зверюги… а может, понимая даже своим не заросшим еще сознанием, когда дети и звери к друг другу ближе, чем когда-либо. Зато с Тиффани, практически вырастившей нас с Бартом, все было иначе. К тому времени, как близнецам, все еще живым, исполнился – вроде бы – год, наша верная подруга окончательно утвердилась в звании лучшей няньки для них, чем все мы четверо, чем даже суетливая и слишком тревожная бедняга Лили; пусть на уровне исключительно психологическом, но поистине целебном.
65eccb56647c94c3cd3318f49830a8fe.jpg


Часто бывало так, что мы сажали ребят на кровать, Тиффани ложилась возле – и на какой-то блаженный часик-другой мы были избавлены от крика, плача и разного рода других неприятностей, будто это время, сидя удивительно тихо и теребя неуклюжими пальчиками поседевшую шерсть, дети проводили в обществе усталого ангела, спустившегося на землю – не меньше.

Не представляю, что бы мы делали без нее. К тому времени, когда Лили уже выбивалась из сил, а мы все падали от недосыпа на ходу; Тиффани могла избавить нас от, не устыжусь сказать, обузы – дивным образом в ее обществе дети переставали сходить с ума.

К году обычно видна какая-никакая личность человека, и о близнецах я могла с уверенностью сказать – наша тяжелая угрюмость и несговорчивость, особенно выделяющаяся в Барте, кажется, полностью отразилась и в них; и лицом они также на него походили, взяв от матер своей лишь густые черные волосы, начавшие расти очень рано; да яркие, внимательные зеленые глаза. «Зеленые глаза у завистников и ревнивцев», как в это принято было верить среди ребятни – и, честно говоря, меня иногда пугало, насколько это правдиво и применимо к Ани и Ги.

В нашей с Бартом паре «доминантного близнеца» так и не выяснилось, спустя столько лет; но в случае с двойняшками все было ясно еще с первых дней; и даже во время бесконечных простуд, высыпаний и лихорадок, будучи в ужасном состоянии, они не изменяли себе – сестра опережала брата во всем, кроме двигательной активности; взгляд ее, серьезный и беспокойный, быстро сделался осмысленным, а ночные крики, когда хвори уходили, почти прекратились.

Анук росла быстро, но почти не прибавляла в весе, и поворачивала темную головку на зов, только если подойти вплотную, или взять на руки – Барт полагал, что слух у нее поврежден, и собирался, как девочка станет чуть старше, показать ее докторам – если сама Лили «не удосужится», говорил он с раздраженным вздохом, глядя на бедолагу так, будто он вообще не участвовал в процессе зачатия детей, и она их притащила «с улицы», как нас – Вита.

Нас беспокоило и то, что, при достижении уже подходящего возраста, Анук не пошла – она и сидела с трудом, заваливаясь на сторону, и ползала тяжело, постоянно растягиваясь лицом в пол и тихо, мелко хныча – совсем как, бывало, ее мать, запирающаяся со шприцем в уборной. Но все же она была сообразительной и живой, пускай неулыбчивой; скоро залепетала, стала тянуться к игрушкам – особенно увлекали ее старые наши кубики, и еще один похожий наборчик, подаренный кем-то из пациентов Барта.
15758da69a08011561e6860d1b7db39c.jpg


Ловко действуя левой ручкой (правая при этом неподвижно лежала на подоле платьица, либо была неуклюже поджата у груди), она что-то городила, переставляла, роняла и сталкивала, иногда чуть слышно, задумчиво смеясь. Спала девочка плохо, и каждый раз, как брат ее поднимал вой, и кто-то подходил взять его на руки – просыпалась, будто слух ее работал избирательно… а зеленые глаза делались сосредоточенно-сердитыми, почти гневными.

Ей, такой хрупкой, удавалось почти полностью подчинить своим настроениям и желаниям Ги, который был явно крупнее ее, и детские болезни не так его терзали в младенчестве – хотя, если у сестры задерживалась ходьба, то у него – речь, и не в слабых ушах тут обстояло дело… просто другим он был, будто «недоделанным», «незаконченным», совсем далеким от нас, постоянно старающимся досадить сестре, капризным и конфликтным, но при этом очень привязанным к ней – в куда большей степени.

И если Анук, следящая за движением наших губ и рук, за всем, что происходит в мире, давала еще надежду, что выправится она, и все у нее будет в порядке; то Гийом, весь точно колючками ощетинившийся, не стремился обращать внимание хоть на кого-нибудь еще, кроме сестры. Из рук Лили он рвался, молотил ее острыми кулачками; выгибался, как уж, и визжал неистово; то же проделывал он с каждым из нас, с завидной регулярностью выкидывая на пол еду, кусаясь, пачкая штаны и голося без всяких видимых причин.

Он часто оглядывался – затравленно как-то, дико – и складывалось впечатление, что не дошел он до нас, и застрял где-то на полпути, в неизвестном и страшном мире; что мстит он этому миру, насквозь враждебному, как умеет, и, пока сестра не выведет его к свету, так он и будет блуждать, скитаясь во тьме и вопя от осознания своего несчастья. Тьма, к слову, скоро могла стать для него самой настоящей, как и вечный «другой мир» - дыхание Ги уже несколько раз совсем прерывалось ночью после особенно тяжелой простуды, вызывая у Лили дикую панику; сердце же билось неровно с самого первого дня, и колотилось отчаяннейшим образом, когда случались с ним истерики.

Его, определенно задержавшегося в психическом – и, видимо, умственном – развитии; его, злого и нервного мальчишку, которому так часто хотелось, несмотря на всю его болезненность, влепить затрещину, поскольку казалось, что все он делает назло – следовало беречь и не волновать, даже не говорить с ним слишком строго, чтоб не спровоцировать протест, всплеск агрессии, и вероятный приступ.

Кардиолог в клинке, куда Барт все же сам оттащил близнецов, выпросив у Штаба двухместную переноску, подтвердил шумы, но порок то был или что-то менее серьезное – неизвестно, поскольку не располагала Леокадия таким оборудованием, чтоб выяснить это в точности. А выехать за предел ее, пускай и можно было Барту, как человеку уважаемому, но как бы то перенесли дети?..

Он решил подождать, дав нам такие вот рекомендации, запасшись сердечными каплями, которые надо было начать принимать Ги, едва он чуть подрастет; и самыми простыми отхаркивающими средствами, чтоб облегчить его дыхание, то и дело разрываемое гулким кашлем.

Насчет Ани, увы, сделать ничего было нельзя – ее слух пострадал, но у такого маленького ребенка не прошла бы никакая операция; к тому же и степень этого определить могли, лишь когда она бы достигла хотя бы лет трех или двух. И все уверяли братца, мол, она пойдет, обязательно, и просто мышечная слабость у нее; девочка хрупкая, росту будет небольшого и худышкою, но это не страшно, не критично, в остальном, кажется, она такая, какой следует быть малышке в этом возрасте… Лили, услышав вердикт, рыдала, и говорила, что все это ложь и ложные успокоения.

Она плакала в последнее время слишком часто, постоянно – когда писала статьи, когда пыталась накормить близнецов, когда колола ежедневную дозу, когда ложилась спать…слезы бесконечно изливались, как водопад, и утешать она себя не давала, зарываясь лицом в ладони и утверждая, что сама виновата во всем.

Я старалась облегчить ее участь, как могла. Бралась за попытки воспитания близнецов, особенное внимание уделяя Гийому, как более трудному – напевая ему песенки, читая сказки, просто болтая – и, видя каждый раз эти два бессмысленно таращившихся в никуда стеклянных зеленых шарика вместо глаз; это недовольное лицо и кривящиеся в упрямом изгибе губы... ощущала бессилие свое и безнадежность таких стараний.
29cbdfb44c76e10f1f24d89b3525be1a.jpg


«Ты тупой, как чурбак! Ты ничего не понимаешь! Ты живешь в своем жутком мире, но мне тебя нисколечко не жаль! - хотелось мне заорать временами, потрясти мальца за ворот полосатого теплого костюмчика; постучать его пустой головой об стенку, чтоб раздался сухой щелкающий звук, какой бывает, когда колют орехи. – Ты – страдание своей матери! Тебя не выносит даже собственная сестра, держит тебя на расстоянии и ненавидит, когда мы возимся с тобой, и она права! Отзовись, скажи хоть слово, дай мне понять, что ты не соломенное чучело, что ты понимаешь нас!»

Но ответа я не получала никогда, скрипя зубами от стылой злости – Ги вертел головой, сосал палец, рассматривал грязные пятна на потолке и молчал, как рыба. Не было даже стадии лепета, только крики – благодаря чему мы знали, что он не нем – кряхтение и бормотание, «бу-бу-бу», когда не получал он желаемого и начинал уже распаляться.

Их, вдвоем с сестрой, слишком рано, по мнению Лили, стали оставлять одних – а что нам было делать? Никто не имел права пропускать работу, и даже несчастная новоиспеченная мать, оставаясь дома, вся была в своих статьях и исследованиях, барабаня по клавиатуре, черкая по бумаге; малыши при этом хорошо, если попадали в поле зрения.

Ги, у которого не было с ходьбой и ползанием никаких проблем, довольно быстро научился удирать из-под надзора и прятаться там, где ни одной душе бы прятаться в голову не пришло – в провонявшем плесенью ящике, где у нас хранились инструменты, самые простые, вроде пилы, молотка и топора – острые предметы ничуть не смущали юного безобразника; под холодильником, который стоял на абсурдно высоких ножках и открывал довольно большой зазор меж собой и полом – туда, конечно, не пролез бы ребенок, да и Мизерии даже там было тесно, но мальчишка все же пытался, упрямо засовывая в пустое пространство руки и ноги, и начиная голосить, когда застревал; под покрывалом на кровати, куда Лили сажала близнецов, и где какое-то время бдела над ними Тиффани – но престарелый организм псины быстро вырубал ее и погружал в глубокий сон, тогда как Гийом пробирался под плед и лежал там, распластанный, как угорь, практически неразличимый маленький бугорок на ткани… а Лили могла потерять его из виду, и потом кричать, звать надрывно, носиться по всему дому. Тревожилась она постоянно, и не лучшим образом это сказывалось на ее здоровье – значительно уменьшившиеся в больнице дозы морфина вновь росли, потому что приступ приближался, как стучащая железными копытами лошадь, дробящая в скачке череп… а допустить, чтоб снова боль уложила ее в кровать на неделю, на две, на месяц – Лили не могла, чрезвычайно ответственная по природе своей и до сих пор отчаянно-гордая, лишь в самые плохие минуты принимающая помощь от нас.

С тех пор, как она встала тогда в первый раз к детям, так больше, казалось, и не ложилась, разрываемая меж изучением искривленной структуры снега, не желающего таять даже в солнечных местах; меж уборкой, бутылочками со смесью и звонками из лаборатории. Даже у Виты не было такого адского труда, да и мы с братцем доставляли проблемы, в основном, уже когда подросли… и в глубоком младенчестве. А вот раннее детство, это из ее слов я помнила хорошо - проходило вполне спокойно, и мое хулиганство не было настолько… бессмысленным.

Барт говорил, что проблема нелеченого СДВГ*** даже и в нормальных городах до сих пор стоит остро; что я, видимо, это пронесла, как и многие, через всю жизнь, и оттого выросла такая… какая есть, неприкаянная и никогда не останавливающаяся в своей лихорадочной деятельности. Повезло, что, хотя бы эта работа стала для меня более-менее стабильной, и что ни одного еще случая слишком серьезного не было, с каким я справиться не могла бы. Работа скоро вообще должна была стать отдушиной, потому что дома дети совсем выводили меня из себя – особенно Ги, потому что одну-единственную Ани я терпела бы и даже, может, полюбила б со временем, хотя и нечего было там любить – скучная болезненная тихоня, не унаследовавшая красоты Калью, которой все еще оставалось немного в Лили; маленькая глуховатая дурнушка, которой я задалбывалась повторять что-то совсем простое, наклоняясь к ее уху или изобретая на ходу какой-то убогий жестовый язык.

Ведь она даже и жесты за мной не могла повторять в полном объеме, и вместе с жалостью потом непременно приходила легкая брезгливость, за что я себя ненавидела – но эту скрюченную ручонку, эти ее трясущиеся ножки-спички и постоянное заваливание на бок, точно это не девочка, а горбатая старушонка… будь Ани хоть симпатичной или веселой, я бы куда лучше общалась с ней. Но близнецы отличались внешностью неприглядной и серой – оба, и оба же настолько от классических «книжно-телевизионных» младенцев отличались, что вызывали резкий глубокий диссонанс, а затем и чувство безнадежности.

Настроения мои вполне разделял Барт, предпочитая батрачить сутками и не появляться дома, пока была такая возможность, и роль порядочного отца выполняя безукоризненно, но настолько сухо, насколько это вообще было возможно – искупать одного, уложить другого, обоих накормить, и все это с кислой миной «как вы все мне безмерно дороги», и столь редко, сколь представлялось вероятным.

Боль и сомнения Лили, равно как и ее всепрощающая любовь; то раздувание, то игнорирование проблем ребят – это все было понятно и даже не осуждалось в нашем жестоком мирке, хотя слухи уже начали ходить («а вы знали, что Калью, которая наш эколог, обременила Леокадию и своих домашних парой ребят, и притом оба - неудачные?", "а вы знали, что сестрица этой Нины, спасибо, хоть она уехала, меньше будет всякого криминала; теперь делит постель с нашим уважаемым доктором, и родила недавно близняшек, и девочка, кажись, паралитик, а парнишка – дурачок?»), да и не обошлось бы без этого.

Единственный, кто действительно любил детей, и к кому они, кроме Тиффани, тянулись – так это Поль, наш славный Поль, до сих пор еще чудом живой, хотя и сильно сдавший, и теперь редко появляющийся на людях без респиратора и перчаток, хотя воздушно-капельным его инфекция и не передавалась… но растрескавшаяся кожа ладоней, воспаленные губы, сеть мелких царапин-язв на щеках, появившихся после того, как попал он в сильный град и слегка посекло ему кожу – заживающих, иногда кровоточащих – такое гнетущее впечатление производили, что не хотел он никого пугать.

Иногда Поль тоже засыпал, как Лили, замученный, и просыпался в бреду, и просил воды, и лоб у него полыхал… и, едва удавалось сбить температуру до тридцати семи – ниже та никогда не опускалась – так он снова был на ногах, чтоб радовать других, и помогать, пока еще может. Своим звонким голосом он пел детям всю ту кучу песен, какую знал, и, конечно, неизменную Марсельезу, словно революционер на баррикадах; рассказывал им все подряд, чего они пока точно понять не могли – о вросших в культуру Парижа иммигрантах из арабских стран, об истории нашего гимна, о производстве лекарств и медикаментов, о настройках гитары… о всякой, словом, чепухе, какую знал сам и слышал из новостей по радио или телику.

Радио и телик дети игнорировали при нас, и никакой образовательной или развлекательной пользы мы выудить не могли из этого; но Поль – мог, и при нем каким-то чудом находились постоянно прерывающиеся помехами трансляции современных передач и старых детских киношек; при нем в приемнике обнаруживалась волна, транслирующая понятные даже малолеткам – увы, нормальным малолеткам – факты и события… к тому времени, как должно было исполниться близнецам два года, в развитии своем они не подвинулись ни на йоту, оставаясь тяжким грузом, лишним элементом.

Только Поль и мог заметить подвижки, которые даже Лили не замечала. Только Поль, любящий всех на свете, искренне полюбил этих двоих, и слежение за помехами на экране и в эфире становилось более осмысленным, и неуклюжие первые словечки Ани, сказанные как-то странно и механически, означали именно те вещи, с которыми он их знакомил, включая, кажется, его имя. Первые словечки – но не первые шаги. Остающийся таким же крикливым и бестолковым, вечно простуженный, вечно капризный Ги уже, однако, вовсю бегал и прыгал, насколько это доступно в таком возрасте; но Ани… ее привыкли таскать на руках, делать все за нее, как за слабенькую, и потому обнаружили слишком поздно, что стоит она и то с трудом, скособочась; а что до ходьбы… кое-как она все же ползала, пока была совсем мала, но теперь – Поль описывал нам это с величайшим волнением, будто это он и был отцом, а вовсе не Барт – даже когда Ги схватил ее за руки, вздумав, видимо, покружиться (говорить он еще не умел, но резкие его окрики сестра, кажется, слышала, потому как были они громкими, и понимала – потому что не несли в себе слов, где нужно напрячь слух, чтобы разгадать), или куда-то повести; она не устояла и не смогла пройти с ним дальше пары сантиметров – ее тощие ножки затряслись, колени подломились, правая лодыжка вывернулась совершенно неестественным образом, и девочка упала, звучно грохнувшись об пол, но, как всегда, не плача, а лишь тихонечко хныча, словно от стыда к самой себе.
a9d53be3b4eb6ee22ed9f77f86fcb638.jpg


Анук упала, и падала она постоянно, и нужно вести ее к врачу – еще один повод для самобичевания Лили, что не углядела вовремя. Барт утверждал, что так часто случается при мышечной слабости, и лучше, конечно, посоветоваться у специалиста, но и ему, как сведущему в хирургии, видны аномалии… о чем Лили только думала, почему не озаботилась раньше? Барт, как всегда, выгораживал себя и спасал свою шкуру от клейма невнимательного и равнодушного мудака; Поль же искренне тревожился за детей – но впервые их мужская солидарность вылилась во всем известную уродливую форму обвинения «непутевой девки» и поиска жертвы в ситуации, которая может случиться с любым.

В тот момент мне им обоим хотелось расквасить нос. И я просто посадила детей в переноску, Ани спереди, Ги сзади, и потащилась к госпиталю сама. По счастью, детский врач оказался на месте, и после планового осмотра я получила результаты, которые вечером, под аккомпанемент рыданий подруги, Барт расшифровал, как «крайне неутешительные».

*Неонатология - раздел медицины, который изучает младенцев и новорождённых, их рост и развитие, их заболевания и патологические состояния.
**Евгеника - учение о селекции применительно к человеку, а также о путях улучшения его наследственных свойств.
***СДВГ - Синдром дефицита внимания и гиперактивности относится к расстройствам нервной системы. Неврологические расстройства базируются на предпосылках неврологического характера, появляющихся в раннем детстве, как правило, до поступления в школу, и причиняющим ущерб личному, социальному, академическому и/или профессиональному росту. Они, как правило, связаны с трудностями приобретения, сохранения, или применения специальных навыков или сетов информации.

Баллы выгоды Барта.
a31f2dfa514962915ca89f9002027448.jpg

Карточка шанса Барта:
eaaf6f5f87e490ec0c4fe33442b73196.jpg

Ответ на нее:
61fc8eacb2f9d21562860118b8715fe6.jpg

Карточка шанса Поля:
6ed5ac385486e32d0905df8e7c07cbef.jpg

Ответ на нее:
c5b36d0e9143adc09563fe1b15314f94.jpg

Повышение Филь:
20889379f561384c6ac533fb15b945bd.jpg

Повышение Барта:
66bae92483637b5e1b09a8a475019f64.jpg

Повышение Поля:
06b551ae194967ecf26c4c3d8d49c3cb.jpg

Навык ходьбы у Ги:
430ae06f13383085fa4e708207d493f2.jpg

Навык говорения у Ани:
d1bd9661fb11939827c41f2bd8bd6512.jpg

Пропуск в творческую студию Поля:
4ed2a76d71da5d821285a9a2e804c1f2.jpg

И, наконец, закономерный отход в мир иной нашего ангела-хранителя. Причина - старость.
c3923fdae7296b7a7211e109b48be304.jpg
 
Последнее редактирование:

Лондонец

Проверенный
Сообщения
151
Достижения
215
Награды
84
Спойлер

Часть XIX. Обмен. Часть 2.

У Ани практически не работает правая сторона тела, и, возможно, она никогда не сможет нормально ходить; слух не совсем отсутствует, но крайне беден, оттого задерживается речь. Подозрения на астму и барахлящее сердечко Гийома, как и его задержки в развитии, новостью не стали ни для кого, хотя в его случае давали чуть больше надежды, ведь «мальчики всегда растут медленней», но Анук… «Никогда не сможет ходить», «массаж, лечебная физкультура, растирания, укрепляющие мышцы препараты», «возможно, вам придется искать для нее коляску уже очень скоро»… словно пули, одна за другой.

В глаза и рот воющей от тоски и ужаса матери, не представляющей, какие есть средства, чтобы разорвать себя хотя бы на две части, кинув одну к детям, а другую – к жизни в целом. Три пули, три десятка пуль, и все – в цель.

Не представляю, что должно было произойти, какое чудо, чтобы снова вернуть Лили радость бытия – то время, когда она хотя бы улыбалась, когда только переехала к нам, когда даже лежала в госпитале, мечтательно-притихшая, с едва округлившимся животом, и говорила без умолку, как это неожиданно все, но как удивительно; и как много у нее еще сил, и что она обязательно этих детей доносит и произведет на свет, и ко всему окажется готовой… что ж, наверное, пытка своей беспомощностью, когда ожидания не оправдались; одно из худших унижений человека, которым тот способен вынести вообще.

После этого печального вердикта насчет здоровья близнецов, подруга на какое-то время вообще будто забыла об их существовании, и типичная послеродовая депрессия, все это время существовавшая в зародышевом состоянии, развилась запоздало и ударила ее со всей силы. Совсем как я, восемнадцатилетняя, когда-то, Лили целыми днями лежала на кровати, уткнув лицо в подушку, накрывшись пледом и изредка только вставая к холодильнику или туалету. По всеобщему настоянию она теперь работала из дома, да и детям это было нужнее… но теперь я в этом решении успела всерьез усомниться. Ребята перестали интересовать бедолагу совсем – в итоге возились с ними либо Поль, либо я, либо, делая величайшее исключение всему миру, Барт; когда возвращался пораньше с работы.

Ночью Лили поднималась – но к компу и своей работе, а не к детям, и те в итоге, безутешно поорав некоторое время у нас на руках, обреченно приняли свое сиротство при живой и вполне близко находящейся матери. Что ж, с нас был невелик спрос – просто выполнять предписанное врачами, таскать малышню на осмотры и пытаться как-то развить, пока было время… я это делала без охоты, Барт – вовсе зубами скрипя, и только Поль отдавался этому делу с душой и уверенностью в успехе.

- Ничего такого уж страшного! – уговаривал он бессильно сидящую, как истукан, Лили, с мокрыми и пустыми глазами, выделяющимися, как провалы на бледном лице. – Мир восстановился, как умел, и продолжает восстанавливать утраченное, это только мы отстаем на тысячу лет – будем выписывать медикаменты из Тулона, из Парижа! Постарше станет Ани – и найдем для нее слуховой аппарат, найдется и коляска, да что там – я кого-нибудь попрошу, и соорудят для нас, это ведь не трудно! И это вовсе не ставит на ней крест, ты бы видела, как она любознательна, как иногда сияют ее глаза… ей нравится живой мир, когда мы гуляем, она все рассматривает с таким интересом… и сил у нее уже достаточно, она немного окрепла. И она давно разговаривает, пусть нечетко, пусть плохо и только отдельными словами… не замечаешь разве? Лили, дорогая, но как можно? А Ги? Он стал чуть спокойнее в последнее время, и если радио или телевизор работают, под их шум он засыпает лучше… и видела, какой он плотный и пухлый, хотя питание у нас, увы, не рекламное? Его организм сам спасает себя! И мозг тоже не стоит на месте, просто поздно у него все это будет, ну так куда спешить? Он не я, - Поль утирал вновь закапавшую из носа кровь и широко улыбался, - ему спешить некуда, времени в достатке. Посмотри ты хоть на них снова, не списывай со счетов!

Но куда там – она могла только плакать, корить себя, шатко-валко заниматься исследованиями, уже даже не выезжая «на поля»; запихивать в себя настоятельно всовываемые мною крошки еды, медленно сгорать от чувства вины и хотеть смерти, о чем я слышала не раз.

Настроения эти были опасны чрезвычайно, ведь то не Вита все-таки, а дети, при всей вынужденной отчужденности, еще совсем малы, и как они воспримут потерю… и как воспримем потерю мы? Я давно позабыла все свои неприязненные чувства; я любила и жалела ту, которую столько давних лет травила и избегала; она была единственным моим артефактом, осколком живой памяти о прекрасной белозубой улыбке Нины, о непослушных угольно-черных прядках Люсиль; о нежном голос – общей черте всех сестер, и о чудесном времени, когда у меня были все трое.

Мысль, что Лили может и правда скончаться в любой момент, бросить спиногрызов на наши плечи, оставить этот дом без своего пусть печального, но такого уже привычного присутствия; всерьез пугала меня, и я не раз приставала к Барту, упрашивая уделять ей больше внимания… ей и детям, потому что ну не Поль ведь родил их, в конце концов, а между тем, только в нем какие-то светлые чувства и были.

И всякий раз он отмалчивался, ныл, что слишком много работы и загружен он весь; что и без того у них все в порядке, и не мое дело, и лучше мне не лезть… но, видимо, в какой-то момент та часть эмпатии, что еще не вмерзла в глыбу льда, которая находилась у братца на месте сердца, взяла верх, и я, возвращаясь раз домой, снова подглядела – на этот раз в окно – как они с Лили стоят друг против друга, и Барт гладит ее по щеке, потом опуская руку и осторожно притягивая; а Лили вначале висит у него на плече и плачет, а потом начинает – невиданное дело – улыбаться.
9ca3c444e1286146561478430aad0c5a.jpg


Они говорили о чем-то, и если б кто брата моего не знал, решили б, что он преисполнен участия и любви, что не оставит так просто свою девушку, что все понимает и с тех пор эта небольшая семья заживет счастливо, воспитывая своих пусть проблемных, но не безнадежных детей; вытягивая их и принимая, какими есть; их – и друг друга тоже.

Если бы кто не знал моего брата, мог бы решить, что гримаса легкого усталого отвращения, когда курчавая нечесаная башка Лили ткнулась в его плечо – исключительно глюк и обман зрения. Если бы кто не знал моего брата, то пришел бы в недоумение, когда на другой день он не озаботился даже сходить в Штаб за новым ящиком смеси, поскольку прежняя вышла совсем; когда позвонил из госпиталя и невозмутимо сообщил, что остается там на ночь, дело срочное.

Если бы кто не знал… но я знала, и знала также то, что добром это все не кончится, и всех обещаний этого рыцаря в прогнивших доспехах хватило только на один вечерок. И Лили, и близнецы давно стали ему обузою – только такт и молва не давали выставить их из дому, пусть прямо он не сказал бы так, но это сквозило во всем, в каждом жесте, каждом вздохе и звуке голоса.

Наверное, от беспокойства я делась параноиком и у меня постепенно ехала крыша. Теперь даже с Полем мы не так часто встречались именно что по душам; он, уверенный, что я полноправно являюсь его возлюбленной, даже и обнять меня забывал все чаще, пусть и мимоходом – зато с Ани и Ги обнимался охотно, сам как ребенок, увлеченно ползал среди кубиков, растрепанных цветастых книжек, тряпичных кукол и медвежат, которые сердобольные пациента Барта то и дело приносили нам «чтоб хоть немного скрасить детям жизнь». Моя тревога и грусть постепенно снова обретали уродливую форму ревности и зависти, и я иногда заполошно моргала около зеркала, проверяя, не позеленели ли у меня глаза, подобно радужке двойняшек?

Юношеское отчаяние поднимало свою уродливую голову со дна, и никогда так сильно я не скучала по Люсиль, как теперь. Мне не хватало ее тепла, ее голоса, ее смеха, ласковых мягких губ, коротких шерстяных платьиц… настолько, что я, раздобыв у Лили адрес, сто раз садилась писать ей письмо – но так никогда и не заканчивала, стирала текст, выходила из почтового ящика. После того, что я натворила тогда, как мне было снова подступиться к ней? С какими словами?

«Привет, Лу, любовь моего отрочества, прощаешь ли ты меня?» Однажды боль и тоска стали, видимо, уже вылившись за пределы, такими сильными, что обрели почти материальную форму – галлюцинации, или же… некоего человека, глядя на которого, я жестоко обозналась, как когда-то Вита увидела Ферреоля в облике несчастного полуслепого, сбежавшего из Покоя. Это тоже случилось у нашей злосчастной двери.

Один взгляд – мой, оставшийся без ответа. Фигура в черной мужской куртке меня не видела. Болезненно худенькая, хрупкая девичья фигура, куртка на которой болталась мешком. Черные волосы пушистой копной. Кукольное личико, почти не изменившееся со временем, разве что сильно вытянувшееся от общей худобы, осунувшееся и расчерченное у глаз и рта еле видными морщинками. Робкая, почти не трогающая снег походка. Крадучись фигура спускалась с крыльца и медленно куда-то брела… думая, что осталась незамеченной.
f4095300e1c6847b40281f7eff03d56c.jpg


Я не побежала за ней. Я зачерпнула горсть снега и стала тереть себе лицо, пытаясь проснуться или отогнать видение. Что бы это не было – оно не являлось Люсиль. Нет, Люсиль в городе… может, в Париже; может, где поменьше… в Марселе, куда без меня отправлялась экспедиция… в Тулоне, возле которого мы жили… в Тулузе, в Руане… да где угодно! Но никак не здесь!

И ведь не мог это призрак быть, призраки являются лишь у мертвых, а Люсиль жива… в этом я почему-то была уверена, хотя давно Лили ничего о ней не рассказывала. Уверена, но все же не до конца. Слишком близко с нами ходила смерть, спала в наших постелях, ела за нашим столом. Иногда я почти могла ее разглядеть. Учуять дымный и земляной запах вечности, кому-то – муки, кому-то – облегчения. Смерти нужна была добыча – и вскоре она нашла ее.

В той, кто так старательно отгоняла безносую от порога; в той, кто защищала каждого из нас, была и оставалась талисманом, чья доброта не измерялась земными величинами. В старенькой псине, чья добродетель, определенно, превышала всю человеческую в маленькой хижине на краю Леокадии.

Это случилось днем – я теперь работала сменами, и, когда не было моей очереди идти на работу, я обычно сидела с близнецами и Лили, потому что та вовсе перестала куда-либо выползать; ухаживала за ними, убирала уже изрядно просевший и грязный снег вокруг дома, думала о Люсиль и отчаянно нервничала, предчувствуя нечто плохое – такое плохое, что уже никак не исправить будет. И, услышав, как дико завыла Мизерия, как заплакал проснувшийся Гийом – я ощутила только тупой и холодный ужас, сковывающий меня иногда при мысли об эпидемиях, при взгляде на кровоточащие губы Поля, которыми минутой назад он целовал меня в щеку. Я бросила лопату – земля уже достаточно размягчилась, и рукоять шлепнулась с мокрым чавканьем, оставив неглубокую вмятину. Меся ботинками оседающую на подошвах черную глину, я вскарабкалась на крыльцо, открыла дверь… и, съехав вниз по стене, так и сидела, пока не смогла очнуться.

Что я видела, в точности, сказать сложно. Мои странные кошмары, мои столкновения с бледным привидением Виты, постоянная тревога – что-то это да значило, я была словно радио, ловившее сигналы другой волны… другой волны и другого мира. И в тот день… наверное, проще было бы считать это галлюцинацией. И высокий серый силуэт, от коего тянуло душным подвалом; и воющая, царапающая пол Мизерия, вся ощетинившаяся, будто из-под ее носа забирают чашку с едой; и… Тиффани, едва стоящую на своих дряхлых лапах, с юношеским воодушевлением глядящую куда-то вдаль. В ту же сторону, что и силуэт.
6ae896efc089b3587aeeb7e6cb87bb3a.jpg


Наверху заливался ревом Ги, слышалось испуганное и недоуменное бормотание Ани, скрип кровати – видимо, Лили дремала и едва поднималась сейчас с постели. Мне казалось, уши мои сейчас лопнут; адская какофония лупила в перепонки вместе с ударами сердца, частыми, как у лихорадочной. Я сидела, оцепеневшая; грязь стекала с ботинок на пол, глаза горели, и веки я не могла сомкнуть. Дурной запах еле позволял дышать, что-то словно разъедало лицо, точно вошла я в комнату с аммиачным дымом.

Тиффани все еще глядела вдаль, но уже не стояла – ложилась на пол, дрожа мелко, хотя холодно вовсе не было. Кашляя и стараясь не глядеть на силуэт, я подползла к ней, коснувшись шерсти и ощущая в панике, как деревенеют мышцы ее; останавливается ток крови под кожей. Мгновения тянулись, как часы, и, наконец, сумев моргнуть, я обнаружила, что странная фигура исчезла, забрав с собой подвальную вонь, завывания внезапно притихшей кошки… и жизнь Тиффани.

В последние минуты свои она смогла все же закрыть глаза, чтобы никого не пугать остановившимся взглядом; бессильно вытянувшиеся лапы были сложены так, как если бы она просто легла вздремнуть. Только тогда я заметила, как похожа на лицо древней старухи ее морда; сколько серебристых волосков в коричневатой шерсти, а кое-где, пятна – и вовсе белы, как снег.
Я легла рядом, обнимая существо, воспитавшее два с половиной поколения Маланфанов; удивлялась вяло ее умиротворенности и покою. Лили, сбежавшая по лестнице на вопли Мизерии, держала малышей на руках; Гийом все еще шмыгал носом, Анук… сидела спокойно, но хлопала своими ревнивыми зелеными глазами с испугом, даже и сейчас стараясь оттеснить братца с рук матери.

- Она?.. – Лили ахнула, тут же разрыдалась, как маленькая, спустила на пол детей, подбежав ко мне. – Господи, да почему же, почему все так плохо, когда это кончится, Филь!..

- Тише, - я перебила ее, вставая и кое-как поднимая тяжелое неподвижное тело – словно каменную плиту. – Ты не должна беспокоить Скитальца. Не шуми, Лили… он еще не ушел.

Я не слушала ее реплик, растерянных, потом – раздраженных, жалостно причитающих, проклинающих ее саму – за то, что спала в это время; меня – за то, что была на улице; Барта и Поля – за то, что не было их рядом, как и почти всегда.

Не слушая, не вникая, я шла, точно автомат; едва замечала цепляющую мою штанину Мизерию. Грохнув тело собаки оземь, я начала копать. Пробовали ли вы когда-нибудь снеговой лопатой копать могилу? Благо, Барт пару недель назад успел наточить ее, массивную и железную; управиться с огромной дурой могли только мы, и как раз на нас лежала обязанность по уборке снега.

По уборке… тел. Снеговая лопата. Лопата трупная. Комья и пласты мокрой, мерзлой, но уже податливой земли. Яма, становящаяся все глубже. Грязь, снег, оглушительное мяуканье Мизерии, промокшие на коленях штаны.

Погружение вниз, вниз, вниз. Подвальный запах от серой мантии призрачного Скитальца.

Миску Тиффани и последний ее обед – горсть все тех же костей и корок – я бросила в яму к ней. Забросала могилу, и, стащив с шеи шарф, связала крестом две палки, из тех, что валялись повсюду после недавнего сильного ветра.

Вернувшись в дом, схватила только старую подушку, на которой она спала; спички и винный спирт. Мизерия не отцеплялась, так и ехала на плече, пока я шагала до пустыря, где торжественно спалила на крошечном костерке подушку, собрав пепел в банку, где мы спички и держали, чтоб не промокли. Пошел град, а за ним – и дождь, вперемешку с легким снежком… но дождь самый настоящий, промозглый, сырой.

Вода с небес. Вода, а не лед, пусть это одно и то же. Вода – это жизнь. Жизнь – это весна. Могла Лили повлиять на это или нет, хотела она того или нет, но Леокадия, проглотив достаточно тел и душ, кажется, оказалась сыта.

Домой я вернулась ночью, держа кошку под курткой. Домашние спали наверху, и я, честно говоря, не знала, кто из них пришел, да и наплевать мне было тогда. Я поставила банку с пеплом на пол, разделась и собиралась ложиться спать… нижний этаж пустовал, а покрывало на кровати все еще было смято с утра, повторяя очертания тела покойной псины.

Наверное, от этого покрывала меня и прорвало, и в следующие несколько часов я, не издавая ни единого звука, рвала на себе волосы и вопрошала у потолка, заменявшего небо, что будет дальше, и когда это все закончится.
8aafd5a42801a00f3482c775519efe4a.jpg


И что, если не закончится вовсе? Сколько еще нужно будет жертв этой земле, чтобы она, наконец, наелась и проснулась? Чтобы тоже поработала на наше благо, чтобы вечные болота, покрытые снежной крупой, оттаяли наконец; чтобы каждое утро не замерзали лужи, чтобы выкручивающий пальцы холод сменился нежным бризом и синевой рваных облаков? Что нужно еще, и какие жертвы, какие жизни понадобятся этой людоедке, жрущей нас заживо?

Дно коробки давно прорвалось, и, если Поль этого не видел – значит был и оставался слеп.

Тьма надвигается, и даже если с весной и водой придет новая эра – мы не можем знать, что будет дальше, и чего нам ждать. Нас носит ветер, мы все – лишь пыль на ветру.

И куда движется этот ветер, никому не дано узнать.
 
Последнее редактирование:

MashynyaMZ

Dragoste
Модератор
Сообщения
4.722
Достижения
1.915
Награды
6.323
Здравствуйте.
У Вас очень специфичный мир в династии. Мне понравилось, как Вы смогли обычную игру подстроить и описать так, что всегда задумываешься - точно ли это династия по игре?! Пишете Вы прекрасно, но для меня тяжеловато, но всё же я хотела сказать вам, что Династия интересная и у Вас отлично получается писать. Как появится настрой я обязательно прочитаю, что пропустила :шарик:
 
Статус
Закрыто для дальнейших ответов.
Верх